Читаем Олимп онлайн бесплатно
– Двенадцать веков подряд вы, древние греки, проводили свои игры, – говорит Хокенберри. – Пять дней игр каждые четыре года. Двенадцать веков, пока какой-то долбаный христианский император Рима их не запретил. Двенадцать веков! Наводнения, мор, чума и прочие язвы – ничто не мешало. Каждые четыре года все войны прекращались и ваши атлеты отправлялись со всех концов своей земли в Олимпию, дабы почтить богов и помериться силами в колесничных гонках, беге, борьбе, метании копья и диска и
– Мочились? Ага. – Одиссей отпускает пустой сосуд прыгать на веревочке, а сам разворачивается, готовясь уплыть. – Отлить надо. Я щас.
– А может быть, единственное, в чем человек последователен, – это… Как там выразился Гомер? «Любим всем сердцем пиры, хороводные пляски, кифару, ванны горячие, смену одежды и мягкое ложе».
Лаэртид замирает в воздухе у выхода из астрогационного пузыря:
– Гомер – это кто?
– Ты его не знаешь. – Хокенберри отпивает еще вина. – Зато тебе известно, что…
Он умолкает. Одиссея уже след простыл.
Манмут проходит через шлюз медицинской палубы, привязывается на всякий случай, несмотря на то что у него реактивный ранец, и по трапам и мосткам движется вдоль корпуса «Королевы Маб». Он находит Орфу у входа в грузовой отсек, где стоит «Смуглая леди», убранная под сложенные крылья челнока. Иониец наваривает на дверь небольшую заплату.
– Не очень-то содержательный получился у них разговор, – говорит Манмут на личной радиочастоте.
– Это свойство почти всех разговоров, – отвечает Орфу. – Даже наших.
– Да, но мы не напиваемся во время бесед.
Искры от сварки озаряют ярким сиянием корпус, конечности и датчики Орфу.
– Поскольку моравеки не употребляют алкоголь, чтобы улучшить или ухудшить настроение, теоретически ты прав. Однако мы беседовали, когда ты был в гипоксии, отравлен токсинами переутомления и, как сказали бы люди, напуган до усрачки. Так что бессвязный треп Одиссея и Хокенберри не звучал для моих ушей незнакомо… хотя у меня и ушей-то нет.
– Интересно, что сказал бы Пруст о сути человека? – спрашивает Манмут.
– Ах, Пруст, этот зануда, – говорит Орфу. – Сегодня утром его перечитывал.
– Ты мне однажды пытался объяснить, по каким ступеням он поднимался к истине, – говорит Манмут. – Правда, сначала их было три, потом четыре, потом снова три, потом опять четыре. Ты вроде бы так и не сказал мне, в чем они состояли. И вообще, по-моему, ты сам тогда утратил нить рассуждений.
– Это была проверка, – рокочет Орфу. – Слушаешь ли ты меня.
– Как скажешь. А мне кажется, у тебя был просто глюк.
– Если так, то не в первый раз, – говорит Орфу с Ио.
Перегрузка органического мозга и банков кибернетической памяти все чаще грозили каждому моравеку, чей возраст перевалил за двести-триста лет.
– Что ж, – замечает Манмут, – вряд ли представления Пруста о сути человека близки к понятиям Одиссея.
Четыре из членистых передних конечностей ионийца заняты сваркой, но он пожимает свободной парой плеч.
– Ты помнишь, рассказчик испробовал дружбу и даже любовь в качестве одного из путей, – говорит Орфу, – так что это у него общее и с Одиссеем, и с нашим схолиастом. Однако рассказчик у Пруста обнаруживает, что его призвание к истине – писать, исследовать нюансы внутри других нюансов своей жизни.
– Однако он еще раньше отверг искусство как путь к глубинной человеческой сути. Ты вроде бы говорил, что он обнаружил: искусство вовсе не путь к истине.
– Он обнаруживает, что подлинное искусство есть на самом деле форма




