Читаем Кафа онлайн бесплатно
Месяца два назад на открывшемся посту министра юстиции воссиял Тельберг, ординарный профессор Томского университета. В наставляющем слове, которое он произнес перед чинами судебного ведомства, неожиданно зазвучали нотки «беспредельного человеколюбия и демократии». «Я спокойно и уверенно берусь за трудное дело, — говорил он, — за мною мысль и голос всех патриотов, мысль и воля Верховного правителя»... Потом был банкет, бутылки под крахмальными колпаками, аршинная нельма, разогретая чикагская тушенка, дамы, гомон, а наутро — конфиденциальное, узкое, «деловое» совещание. На совещании выяснилось, что в оппозиционную прессу стран Согласия проникают сообщения о том, что верховное правление Колчака опирается на штыки, народоправство иллюзорно, на месте правосудия повальный внесудебный террор, стенка. Это затрудняет активную военную помощь Колчаку. Направляемые в Сибирь французы и англичане дезертируют. В Париже на Совете десяти премьер Англии Ллойд Джордж рисовал горестную перспективу. Если Великобритания, говорил он, попытается послать в Россию новые войска, они восстанут. Черчилль затребовал из Сибири делегацию «рабочих» с миссией просить англичан в лице их парламента «помочь русским рабочим свергнуть Советы». Он сам назвал имена тех, от кого Англия хотела бы услышать этот призыв — людей в Омске готовил сэр Ходжсон, высокий комиссар его величества, а через океан они последовали с генералом Джеком, знатоком «русских порядков и русской души». Союзники ищут верных акций, с помощью которых английский, французский, итальянский солдат не щадил бы живота своего на благо Верховного правителя, а широкая общественность поверила бы в демократические начала его правления. Отсюда чинам судебного ведомства предстоит доказать, что белая империя имеет и суд, и справедливых судей.
— Будут смотрины, — заключил Тельберг и, придвинув к себе карту Сибири, принялся перечеркивать города крестиками. — Иркутск. Затем? Томск, разумеется? Дальше Красноярск, Новониколаевск, Ачинск и, пожалуй, Городища... В этих городах мы устроим громкие публичные процессы с самым щепетильным следованием формам права. Картины библейского правосудия под вековыми кедрами. Чуточку, на толщину волоса, мы даже отступим от ограничений военного времени. В канун же суда арестанты получат... ну, подобие тюремного комфорта, что ли... И обо всем этом прочтут на Западе, так как в залах судов мы предполагаем видеть представителей дружественной нам прессы... Маленькая фальшь, конечно, но святая. И нужна она не столько нам, сколько им. Нашим друзьям. Впрочем, и нам, разумеется. Веревочка-то общая.
Тельберг рассмеялся.
Маленькая фальшь господина Тельберга и привела Мишеля Рамю в камеру Кафы, а Кафа, увидев возможность работать, воспользовалась ею без колебаний.
С конвойным за спиной она прошла в допросную. У стола с ее арестантским делом и с горкой сводов российских в переплетах из грубой парусины стоял Мышецкий. С другого конца комнаты сияло одинокое окно, разлинованное литой решеткой, с фигуркой токующего глухаря в центре. Комната предназначалась для официальных свиданий с заключенными, и было странно, что привычных для тюрьмы запахов тут не было: пахло свежевымытыми полами и горячим хлебом. Хлеб лежал тут же, на табуретках, покрытых тряпками.
— Очень коротко, Батышева, — сказал Кафе Мышецкий. — То, что вы подали, используя право конфирмации, не есть просьба о помиловании. Это бессмысленный бунт и отчаяние.
— Только не отчаяние.
— Не возражайте, пожалуйста! Вы смелая женщина, и я, ваш обвинитель, готов подтвердить: рукой вашей управляла не слабость. Но для того, кто смотрит со стороны, — это отчаяние. Отчаяние и капитуляция.
— Не время ли, поручик, объяснить, зачем я здесь?
— Время, конечно. Обращение к Верховному предусмотрено для вас формами судопроизводства и носит строго определенное название — просьба о помиловании. Просьба, Батышева. Я не могу составить заключения по бумаге, которая не названа просьбой о помиловании и в которой вообще нет никакой просьбы. Да и тон...
Кафа усмехнулась.
— Господин Колчак, как знаете, адмирал, а не прощелыга. Перед ним дама. Воспитанный в правилах офицерской чести, он не откажет в великодушии.
— Вот стол и бумага, — сказал Мышецкий.
— Писать снова?
— В конце концов это для вас. Вы донельзя открыты и легкомысленны. В вашем положении легкомысленных писем не пишут.
— Понять мое положение вам не дано, поручик. — Во взгляде ее проступила монголинка и выразила холодную снисходительность. — В письме моем моя кровь. Потрудитесь говорить о нем с подобающим уважением.
— Простите. Но вы переходите дорогу, не желая взглянуть на скачущую лавину.
— Оставьте метафоры, поручик! Житейская осмотрительность — не единственное, чему следует человек. Да и в моем положении диктую я...
— Бесподобно! Теперь вы скажите: я — ваша судьба, не вы, а я определяю ваше будущее...
— Считайте, все это я уже сказала... А приведет вас ко мне в час расплаты ваш конвойный. Он против вас.
— Чистое сумасшествие!
— Вас ненавидят все.
— Кто это — все?
— Все люди.




