Читаем Кафа онлайн бесплатно
Когда они поднимались по лестнице в ее спальню, она обеими руками держалась за его руку и пьяно, немолодым шелестящим голосом говорила одни и те же слова:
— А я тебя соблазняю. Слышишь, Глеб? Соблазняю.
И жалась к его руке грудью.
— Смешно, правда? Ты мой законный муж, за-кон-ный, а я соблазняю тебя, как... — Она переводила дыхание. — Адово хочу спать! Я посплю, а ты побаюкаешь меня. Ладно? У тебя такие теплые руки. Такие теплые и такие большие, как... — И на этом «как» она переводила дыхание, — как каравай горячего хлеба.
В спальне Мышецкий раздел ее, накинул одеяло и подоткнул под ноги. Она блаженно закрыла глаза и тут же открыла их.
— Глеб, возьми с меня слово, — сказала она неожиданно трезвым горячим шепотом. — Нет, лучше закрой в чулан. Лучше закрой. Так надежнее, мой мальчик!
Сна не было.
Раздражало и угнетало все, что он видел и слышал, что напоминало о себе звуком, красками, формой или запахом. Шлейф дыма не льнул больше к окну, еда остыла, и столик теперь источал только один, непереносимый с детских лет, склепный запах старого желтого сала и вымазанного этим салом железного ножа. И так как фонарь в купе погас и теперь они плелись в полной потьме, он наугад, с раздражением отодвигал от себя одну тарелку за другой, но запах сала и железного ножа не пропадал и даже становился, как ему казалось, еще настойчивей. У мостов и станционных строений в купе светлело, гигантский спрут медленно переставлял свои ноги, устрашающе водил глазами, и тогда на полке, где спал Степанов, Савва Андреич видел карнавальную маску и длинные кисти рук.
И тошнота подступала к горлу.
Ночью кочующий штаб войскового старшины Степанова, следуя с погашенными огнями, прокрался мимо забитой составами Татарской и, не делая крюка на юг, устремился к Омску. И Савва Андреич вдруг понял, что страшит его не пиратский увоз к атаману Анненкову, а шашка пироксилина под колесами. Он боялся умереть анненковцем. Видел себя мертвым, в братских объятиях с мертвым же верзилой, подхорунжим, наконец, с тем же Степановым. Хотелось замотать головой, завыть от бессилия, поступить по-другому.
Очевидно, жандармы сочинят протокол, думал он, и тебя, художника, священнослужителя Красоты и Гармонии, противника всякого зла, поставят одной строкой с его слугами, равнодушными каждодневными убийцами и разрушителями, отпоют одной требой с ними, окурят одной кадильницей, после чего в том же порядке перепишут из протокола на лист поминальника, и кто-то поскорбит по тебе или порадуется твоей кончине так же, как поскорбит или порадуется по поводу смерти предводителя убийц господина Степанова.
В пору туманной юности Маринка, его сестра, большеокое, бесконечно нежное и плутовское создание, возвращалась как-то с мамой в Петербург из Нарвы, где они гостили у м-м Калерии, помрачительной красавицы, — это слова Маринки, — тогдашней примы русского кинематографа. Савва пришел на вокзал их встретить. Ему не терпелось как можно скорее и как можно больше услышать о м-м Калерии, но мама всю дорогу держала девчонку под локоть и что-то выговаривала ей возбужденным наставительным шепотом.
— Это она за что тебя? — спросил Савва Маринку, когда они остались одни.
— Ни за что, — ответила та и ухмыльнулась. — Ты знаешь, Савельич, когда в вагоне мне постелили постель... — Она прикусила губку, глаза ее стали большими и темными. — Ты ведь не осудишь меня? Так вот, когда мне постелили постель, я не захотела раздеваться. Не понял, почему? Ну, а если крушение? Ужасно, когда лежишь голая и все на тебя смотрят, а какой-нибудь дядька, вот такой, с усами, муслит карандаш и описывает тебя, мертвую...
В этом было детское и недетское. И в смерти она не хотела лишиться того, что имела. Что-то подобное переживал теперь и он сам.
Память уже гнала мимо нестареющее, всегда молодое — Гатчину, Петергоф, дачные сады, стук крокетных шаров, тоскующий рояль в распахнутом окне, свечи, хохот, споры о мазке, цвете, о том, шедевры ли творит имярек, новомодный живописец, пикники, запах утренней свежести, костра, и вдруг что-то вернуло его к настоящему, заставило встрепенуться.
Он вяло прислушался: бесчувственный голос Степанова читал молитву:
— Огради мя, господи, силою честного животворящего креста твоего. — И, передохнув: — Огради мя, господи, и сохрани мя от всякого зла.
Должно быть во сне, подумал художник, но мелькнувший за окном фонарь успел плеснуть в купе жидкую позолоть, и он увидел Степанова сидящим по-восточному, в нижнем белье, с болтающимися завязками, и подумал, что тот, видимо, давно уже не спит и так же, как он, Савва, обуреваем какой-то своей навязчивой думой.
— Эй вы, как вас! — позвал Степанов. — Потрудитесь доложить, что я наболтал вам вчера про царя Бориса.
Он чиркнул спичкой, поднял огонек над головой и посветил на дверь:
— Закрыта, слава богу... Странная штука, господин художник, после малейшего возлияния меня бьет трясучка страха. Он осязаем, этот страх, физически. Что-то вроде липкого пластыря на всем теле. И пахнет мертвечиной.
— И тогда вас тянет к философствованию?




