Читаем Кафа онлайн бесплатно
Он весь в ранах: нет Вареньки, нет отца, уходит в небытие полуживая, разодранная на куски Россия.
Он весь в ранах.
А болит сейчас только одна, самая свежая: уходит Кафа. Как это сказал поэт? Умирающий уходит и вернуть нельзя. Разве она умирает? А разве нет? Умирающий уходит и вернуть нельзя. Все сильное просто. Все гениальное просто, как и все по-настоящему красивое. Когда-то она сказала: «Верно, поручик, верно! После победы нам будет холодно и голодно. Но ведь это весна, деревья раздеты, мужик съел свою соломенную крышу. Но он напашет и насеет, а деревья оденутся». Увидит ли она эту свою весну? Умирающий уходит... Собственно, кто уходит, она или он? Много ты пьешь, Глеб. Страшная это штука — слово, бьющее в душу. «Мы уже победили, говорила она, и вы должны быть с нами. Но то, что вы с нами, надо доказать себе и нам». Доказать. Сделать такое, что подтвердило бы перл господина Ххо: вы красный до последней ниточки. Доказать, сникнуть, упасть, подольститься. Боже, как мало он значит в ее глазах. И разве не ясно, кем он стал? Разве его чистые побуждения, его совесть скрыты во мраке, и он должен зарабатывать кредиты? Продаваться?
Холст. Кисти. Краски.
Превосходно загрунтованный большой серый квадрат.
Сейчас он напишет свою оскорбленную чистую совесть, образ чистой совести, беззаветной, неизменно воинственной, чувствительной к ударам и обидам, неистребимой, как пригнутые к земле ураганом белые деревья.
Белые деревья!
Он напишет сейчас белые деревья, символ чистой совести, его завещание людям, его размышления, его скорбь, стенания, тупики, заблуждения, добрые чувства, любовь, верность...
Вот они.
Гигантские белые деревья, каких никогда и нигде не было. Они больше земли, а земля кругом плоская, голая, без травинки, тех мертвых тонов, какие носит на своем обвислом, тысячи лет назад умершем лице Рамзес II. Голая земля, библейская, на которой гол человек, и поднимающие человека к добру и подвигу, звенящие на ветру белые деревья. Поток ветра низко пригнул их долу, но они живы, они будут всегда, так как всегда будет человек.
Не каждый, конечно, поймет этот язык, этот образ. Иные пройдут мимо полотна, не задерживая на нем своего взгляда. Других он оскорбит отвлеченностью символа, нарочитым разрушением канонов и даже безвкусицей, третьи постоят, угадывая что-то большое и беспокойное, и только единицы из многих тысяч прочтут его мысль, как строку в книге, поймут, как много он хотел и как мало сделал. Они поймут и другое: белые деревья полны им, его размышлениями и чувствованиями, повторяют его и думают, как он: о земле, давшей белым деревьям жизнь, о ветре, о сумятице бытия, о войне одной крови, о путнике, который сбился с пути, о Кафе.
Он весь в ранах, но болит только одна. Эта.
Мышецкий открыл глаза.
Обои.
В туфельке из бисера дамские серебряные часики с заводной головкой. В рамке — Сара Бернар, показывающая в улыбке зубы невозможной белизны. На плече актрисы жеманный китайский кот.
Выходит, он спал в Варенькиной комнате, на ее кровати. Как это получилось?
Я здесь, сказала откуда-то кегля-графин, и он ощутил запах маньчжурского спирта. Брезгливо морщась, отшвырнул сосуд на середину комнаты и, наблюдая, как жидкость цвета деревянного масла беззвучно выбегала на ковер, ужаснулся этой беззвучности. Его объял страх за свою жизнь. В раскрытых дверях мрачнела глубина неосвещенной гостиной. Мрак пугал его. Он знал, что в доме никого нет, все двери на замке, и все-таки ждал, когда из мрака, из ничего появится Мотька-дурак, нищий, молодой еще человек с пустыми выцветшими глазами старика. Он войдет без звука, подобно клочку тумана, и весь ужас будет именно в том, что он войдет без звука, что услышать его нельзя, нельзя приготовиться, встретить. У Мотьки-дурака нет казнящего ножика, он несчастен, добр и даже забавен, но он придет за ним, так как появление его будет тайной от всех и даже от самого Мотьки. Он придет за ним, так как в доме закрыты все двери и каждая готова пропустить нищего.
Кто же спасет его?
Белые деревья?
Он опустил ногу с кровати и резко повернулся к мольберту.
Где ж они? Где? Куда девались белые деревья? Он слышит, как они звенят на ветру, как дышат с подвоем, а на сером, превосходно загрунтованном полотне нет ни одного мазка.
Где ж они?
Дверь отошла больше, больше стало мрака в гостиной, и в комнату вошел Мотька, босой, одна штанина закатана выше колена, другая прикрывает ступню. Когда проходил мимо холста, его вдруг не стало, наверно, потому, что он и холст были одного цвета. Потом он возник вновь, с ногами запрыгнул в кресло и стал гномиком. Вот такюсеньким. Мальчик с пальчик! И только уши да глаза старика остались от Мотьки.
— Ты зачем пожаловал? — спросил Мышецкий, дрожа всем телом.
— За тобой.
— Но ты ведь не Мотька?
— Нет, я Мотька. Я балуюсь. Хочешь, я стану собакой или гураном?
— Не хочу.
— А ты понял, что я пришел за тобой?
— Понял. Только я никуда не пойду.
Гномик засмеялся:
— Это почему же?




