Читаем Кафа онлайн бесплатно
Но вот в храме произошло едва уловимое движение, священник вышел из царских врат, лицо его оживилось, а голос стал таким же красивым и вдохновенным, как звучание хора. Теперь художник видел перед собой глубоко верующего, кроткого, слабого, а в эти минуты и счастливого человека. Нежность опахнула его душу, и тотчас же открылась красота службы и храма. Казалось, под сводами натянулась и зазвенела какая-то невидимая низкая струна, соединившая все голоса и звуки в один катящийся, тихий, плавный и в чем-то грозный прибой. Люди приблизились к пастырю, как бы ища у него защиты, дурак перекрестился, схватил себя пальцами за рот и, растягивая его, стал валиться на колени в ноги священнику.
Чья-то молящаяся рука задела художника за спину, он шагнул вперед и тоже опустился на колени.
— Боже, боже! — зашептал он, не узнавая своего голоса и удивляясь ему.
Через минуту он лежал распростертый ниц под иконой красавца Христа, облаченного в белые одежды с золотыми тенями и с белой книгой в руке, лежал, плакал, верил и благодарил.
Благодарил тех, кто нашел его среди людей и послал сюда, чтобы спасти обреченную.
Благодарил человека с картинными шагами Петра и злым выкаченным глазом, который поднялся выше зла, и заменил жизнью смерть, им же назначенную.
Благодарил того, кто был сильнее и беззащитнее всех, кому люди присваивали то, что не могли сами, чью доброту доказывали собственной добротой, тем, что могли и что делали. Творимый людьми, их чувствами, совестью, воображением, он бесконечен в повторениях его образа, другой у каждого, свой у каждого, то суровее, то милостивей, а у него, старого художника, самый добрый и оттого самый прекрасный.
Спасибо тебе, мой бог!
Человек, остановивший его за церковной оградой, сделал любезное лицо и заговорил прокуренным, глухим и, нельзя не отметить, приятным и выразительным голосом.
— Я все знаю, — сказал он. — Я шел за вами от ставки верховного... Наблюдал этот ваш благодарственный панегирик богу. Ваши слезы.
— Кто вы?
— Поэт. Но у Колчака нет такой профессии, и я зарабатываю на хлебушек в департаменте печати. — Неизвестный переждал, пока их минуют полковник с крашеными усами, дурак и молодая дама в длинной траурной вуали. — Не посылайте телеграммы друзьям помилованной — вот ради чего я гнался за вами.
— Не посылать? Почему же?
— Городищенские пинкертоны мгновенно представят телеграмму Гикаеву. Все дело в этом. Гикаев же... Понимаете, конечно? Он найдет повод для истерики и для чрезвычайного поворота: казнит несчастную до прибытия бумаг о помиловании.
— Но ведь есть Колчак! — почти крикнул художник. — Его воля. Его амбиция, если хотите.
— Есть хаос и произвол... Не решаюсь долее задерживать вашего внимания. — Неизвестный поднял руку, прощаясь. — И не опьяняйтесь милосердием, дорогой маэстро, его не было. Верховному позарез надо выглядеть большим демократом. А что будет с помилованной, это уже трын-трава.
— Телеграмма уже отправлена. — Художник глядел на неизвестного с ужасом.
— Тогда поспешите в Городища. Запаситесь бумагами и — топ, топ... Извините, боюсь, не навлечь бы подозрения. Прощайте!
Ноги уже не держали старого художника. Он подошел к скамейке под тополем, сел и обреченно прикрыл веки.
Отбывая из Городищ для свидания с начальником конно-егерской бригады атаманом Красильниковым, Гикаев оставил за себя полковника Глотова. Это несколько экстравагантное назначение — приказный дьяк на капитанском мостике — обуславливали два обстоятельства. Войсковой старшина Козицын, уставной заместитель генерала, пребывал в запойном бражничанье, которое он не без достоинства совмещал с домашним арестом, и, естественно, еще одно совмещение было бы ему не с руки. И второе: назначением Глотова Гикаев сохранял на время своего вояжа линию Глотова на милый флирт с забастовщиками. Тем неожиданней и страшнее встанет над городом пагуба затеваемой генералом ночи святого Варфоломея.
В короткие минуты прощания два главковерха — постоянный и временный — стояли по разные стороны погребка-тележки, с чарками в руках и туманом взаимного прекраснодушия во взорах. «Не имеет ли смысла, ваше превосходительство, — спросил Глотов, — освободить двух-трех политзаключенных для придания, так сказать... ну, доверительности, что ли, в нашем романе с красными?» — «Одного, — сказал Гикаев. — Только одного. Но с широким оповещением. Побольше шума, Николай Николаич. За ваше здоровье!»
Кафа стояла у окна.
«Уж небо осенью дышало».
Да. Голубизна неба стала другой, не летней, пропадают нежные белесые тона, под живым блеском клубится грубая мертвая синька.
Глянула в зенит:




