Читаем Кафа онлайн бесплатно
Перышко скрипнуло, уткнулось в бумагу и тут же побежало с прежней прытью.
— Так я закурю?
Очевидно Мышецкий теперь слышал голос, а не слова. То, что он сказал в ответ, не было ответом. Потом потянулся к пресс-папье и неестественно долго промокал написанное. Варенька тем временем вертела в руках коробку папирос, разглядывая на ней красногубую негритянку в клетчатом трико танцовщицы, с дымящейся в пальцах неправдоподобно длинной папиросой.
Закурила.
— Я тону, Глеб, — сказала она изменившимся, тоскующим голосом.
Мышецкий не отозвался.
Она помолчала, загасила папиросу, неверным рассеянным движением взяла со стола газету, подержала ее у самых глаз одной рукой и, презрительно хмыкнув, вернула на место.
— Война, речи, производство в чины... Когда все это кончится... Глеб, что мне делать?
— Работать, — ответил он с внезапной суровостью и отодвинул от себя бумаги. — Другого совета я не знаю.
— Боже, он ничегошеньки не понял! — Глаза ее потемнели. — Ну, а какое дело мог бы предложить мне господин прокурор? Должность письмоводителя в суде?
— На крайний случай подошло бы и это.
— Да? Ты согласен приблизить меня к страданиям? Замордованные арестанты, смертная казнь, объявляемая как откровение божие, матери с потухшими глазами. Пойми, Глеб, я бегу от всего этого. Ищу забвения в пустоте и никчемности, в обществе, которое серо и бездуховно. Я мирюсь с трясиной, чтобы не видеть из-за нее повешенных... Глеб!
Подобрав юбку, она спустила ноги с кресла, попала в туфли и быстро пошла к нему спотыкающейся неровной походкой.
— Глеб!
Голос ее звучал тихо.
Это был голос исповедующегося.
Мышецкий поднялся.
— Свяжи меня, Глеб, закрой в чулан и приставь стражника! Тысячу стражников! Я боюсь самой себя!
Он привлек ее к себе, с тревогой ощущая ее безвольное, бьющееся от дрожи тело.
— Возьми с меня слово, — продолжала она. — Возьми с меня слово, что я никогда не выйду одна из дома. Я боюсь. Слышишь?!
— Но чего, дурочка ты моя?
— Трясины. Я оживляю прошлое, я постоянно, каждую минуту, вспоминаю тебя и себя в прошлом... Краковяк у пани Крижевской... Это плохо, это обреченность, готовность пасть, в которой никогда не признаются.
Варенька плакала.
— Помоги мне, иначе я...
— Что ты?
— Не знаю. Стану наложницей нелюбящего и нелюбимого, сбегу к красным.
— Положим, к красным мы сбежим с тобой вместе.
Мышецкий деланно рассмеялся.
— Какая страшная шутка! — воскликнула она.
— Прости, малыш. Но небо чисто, и печали твои напрасны. Я верю тебе и в тебя. Верил и верю.
— Не надо! — почти крикнула она, отстраняясь и оглядывая его испуганно и устало. — Теперь я другая и веры твоей боюсь. Мне нечем на нее ответить.
— Ты... не моя?
— Твоя. — Она подошла к окну и, глядя на лопочущую березу, добавила с обычной своей твердостью: — Пока твоя.
И поправила прическу.
— А ведь у пани Крижевской мы с тобой действительно были лучшей парой. Ты порядочно выпил, был бледен как бумага, глаза твои и волосы блестели черным блеском. Духовой оркестр сходил с ума, а я прыгала, подобно козе, и кричала дамам громче оркестра: не пяльте глаза попусту — господин Мышецкий видит только меня. Я ведь тоже клюкнула, как помнишь.
Преображаясь, Варенька подошла к шкафчику, за глухой дверцей которого по обыкновению нес вахту пузатый поместительный графин и целый выводок стаканчиков.
— А кто живет в этом тереме? Ау? — пропела она сказочным голосом и постучала в дверцу. — Да, Глебушка, никак не соберусь спросить тебя. Как бы это... Ты бывал в Тибете и Турции... тебе не приходилось курить гашиш или что-нибудь другое столь же одуряющее. Успокойся, мой мальчик, ничего практического за этими словами нет. Наркотики мне страшны хотя бы по одной той причине, что всякую красоту они делают безобразием. А вот винишка или, скажем, рюмку шустовского коньячку я бы хватила. Так что же в этом шкафчике?
Варенька становилась такой, как всегда. Так же хороша, так же смеялась, тем же удивительно мягким и милым движением высоко поднятых голых рук поправляла прическу, была эксцентрична, пряма, немножко лукава, немножко кокетлива. Но за всем этим Мышецкий видел теперь какой-то новый удручающий фон. Знакомое и давнее в ней выглядело преувеличением, смутной и в то же время явной многозначительностью. Казалось, она говорила: видишь, годы бегут, жизнь бьет нас, а я все та же, твоя и своя. Наблюдая ее, он думал сейчас, что новое в ней — это ее несчастье. Она несчастна и не первый день. А он, ее муж, захваченный круговоротом бытия, войной, делом, чужими и своими страданиями, слеп и глух к ее бедам. Тонет. Она тонет. Теперь он видит: это действительно так. Это их общая катастрофа.
А может, ничего нет, и небо действительно чисто?
— Так что же в шкафчике? — снова постучала она в дверцу.
Мышецкий отыскал среди бумаг крошечный белый ключик и открыл погребок.
— Маньчжурский спирт, — сказал он, передвигая бутылки. — И ничего другого.
— Ну, что ж, на крайний случай, говоря твоими словами, подойдет и это. Разведи рюмочку, и я пойду спать. Я так скверно спала эту ночь.




