Читаем Кафа онлайн бесплатно

— А не посадят чехи на место одного Пепки двух? — спросил вдруг котельщик депо Петрован Вострокутов, поднимаясь с табуретки. — Да и почему стачка, а не восстание? Может, стрелять у нас нечем? Или некому? — Он сурово повел взглядом по лицам подпольщиков. — Или не в кого? Воронья в лампасах нет, Гикаев монахом стал, тюрьма пустая? Я за восстание!

Данилка поднял руку.

— У тебя что? — спросил Чаныгин.

— Голосую, — объяснил Данилка громко и нестеснительно. — Голосую за восстание.

— Потерпи чуток, — сказал товарищ из губернии серьезным и, как уловил Данилка, удрученным голосом. — Будет время и проголосуешь.

— А что тянуть? — возразил Вострокутов, ища глазами поддержки товарищей. — Чехов сейчас не страх сколько. Да и в мыслях они уже дома. Им свои бабы снятся. И если казачкам дать крепенько, да еще посередь ночи, чехи и штанов своих не натянут.

— Значит, что же? — улыбнулся товарищ из губернии. — Мы бьемся с казаками, а чехи что? Стоят в стороне?

— Как в песне, — рассмеялся Иван. — «Наши с нашими воюют, чехи сахаром торгуют». К заварухе мы не готовы. Да и момент не тот. Кто не слышал вчера музыку с воинского пункта. Пришел отдельный атаманский батальон Аламбекова. Головорез на головорезе.

— Но и ушел эшелон чехов, — заметил с улыбкой Чаныгин.

— Разные это вещи, Степан, — возразил товарищ из губернии и стал разъяснять позицию ЦК в вопросе о восстаниях: главное пока — организация мощного партизанского движения. Час же восстания в городах еще не пробил.

В сенцах что-то задвигалось.

Чаныгин глянул на дверь и спросил:

— Что это, дождь на улице?

В дверях — новое лицо.

Мокро поблескивает черная кожаная куртка. Руки вошедшего в косых нагрудных карманах.

— Ливень. И еще одна напасть: на разъезде разгружаются казаки.

— Куда их дорога?

— Сюда, похоже. Могут, конечно, и проскакать через заимку.

— Самый момэнт сматывацца, — сказал тот, кого Данилка называл черкесом.

Он неторопливо обошел человека в кожане, открыл за его спиной дверь, и зубы его засияли в улыбке.

— Трэтий дэнь жду дарагих гастэй.

И, подняв руку, пропал в темени.

Вслед за ним вышел его ординарец. И почти сразу же кони высеяли за окнами напряженную нервную дробь.

Чаныгин переступил с ноги на ногу.

— Будем расходиться, — сказал он, — каждый берет с собой то, с чем пришел. На полу — ни окурка, ни спички. Тут нас не было. Цыганку́ забить дверь. Пошли.

После дождя посветлело.

По-видимому, в птичьем мире тоже есть свой Мойша. Ударив смычком, он слушает, как звенит, падая на воду, серебряное колечко, потом смычок бьет еще раз, и новое колечко звенит, падает и тонет. Двое под серо-черным косматым небом, наскоро размалеванным голландской сажей, говорят тихо, чтобы не мешать Мойше из птичьего мира, а когда тот вешает свою скрипчонку на гвоздь, сталкивают на воду легкий шитик, и тогда собака принимается крутиться у их ног, поскуливать и вертеть хвостом.

— Значит, решили, — говорит Пахомов, — завтра я встречаюсь с Годлевским и подкупаю его. Стоить он будет недешево. Но продается сей пан безотказно.

— А где встреча?

— У хироманта Никодимова.

— А не явится он туда с казаками?

— Мог бы, конечно. Но ведь за меня он ничего не получит. Тогда как за Кафу, за ее побег... Звон бренного металла... Пока, дружище.

3

Ночь перешла испятнанную огнями железнодорожную насыпь и вот уже плывет к океану в своем извечном бесшумном и торжественном марше.

Петухи кричат ей вдогонку сердито и сонно.

Поручик Мышецкий сидит у стола в одной нижней рубашке. Рука с дымящейся папироской подпирает голову.

Зеленая лампа, зеленое сукно.

И чистый лист.

«Великий Савва хлопочет за Кафу... Что это?» — спрашивает перо и, помедлив, снова тащит за собой фиолетовую ниточку.

«Слепая отвлеченная жалость? Сострадание к молодости, которая гибнет? Тогда что же его тронуло в этой девчонке? Отчаянность, показное бесстрашие, язык улицы? «Поворотец, дай боже», «Старый ишак». Или то, что увидит каждый художник: глаза, живописные линии натурщицы? Савва не обольшевичился, конечно. Но он так глубоко забился в свое дремотное вегетарианское искусство, что не видит трагедии белого и красного. И место свое определяет не разумом, а чувством.

А я стою один меж них,Молюсь за тех и за других.

Предательство доброты! Подобно Касперу Хаузеру[7], он беспомощно бредет в неведомом для него мире. Он и не думает, конечно, что прощение Кафы стало бы в каком-то смысле и признанием ее идей, салютом красному движению».

Мышецкий поднимается.

На отдельном столике горит толстая свечка темного воска. Этот второй огонь в комнате — причуда хозяина. Он убежден, что запах оплывшего горячего воска, легкий треск фитиля, длинное напряженное пламя, да и печать старины — свеча не литая, а катаная — все это возбуждает и обостряет чувства и мысли. Лучше думается. И оттого, принимаясь за дневник, он всякий раз зажигает свечу.

Щелкнули щипчики.

Отделив вершинку фитиля, Мышецкий погружается у окна в гнутую венскую качалку — устало, глубоко, низко.

Похожие книги