Читаем Луша онлайн бесплатно
Она ответила, что часы останавливать ни за что не будет. Отбоялась. Устала. Больше голоса деда она не слышала. Может, обиделся? Кукушка прокуковала пять раз, но это ровным счетом ничего не значило. Ханна закрыла глаза. Сегодня она решила отдохнуть. Плохие дни надо пережить, закрыв глаза, вспоминая хорошие.
Начало темнеть в узком под самым потолком окне, увешанном фалдами паутины: надо бы смести паутину, да высоко, не долезть.
В этом колеблющемся свете сероватое ее лицо выступало из тряпья, одновременно сливаясь с ним, словно жутковатая пародия на золотого Климта.
Когда живешь назад, выбор, где оказаться, невелик.
Коркыт никогда не являлся в снах, она больше не слышала его голоса, но осенью в один из плохих дней увидела, что на тонкой ветке мертвой яблони сидит большой тяжелый ворон, а ветка под его тяжестью не гнется. Птица не боялась ее, только чуть встрепенулась при ее приближении, и Ханна увидела, что подкрылки у нее были красного пуха, и поняла — это Семиург, Посланник. Птица посмотрела на нее и нехотя, тяжело взлетела, чуть не задев крыльями ее лицо. Ветка при этом не шелохнулась. Ханна поняла: Коркыт знает, что она здесь. Все правильно. Рано терять надежду.
Когда изменился свет и длина теней, Ханна почувствовала, что наступил март. В
Много лет все мелочи того дня прокручивались в ее голове, то отдаляясь и тускнея, то приближаясь и обретая интенсивность.
И так каждый день, вот уже год, и с каждым днем ждать становилось все труднее.
Все, что она сейчас делала, стало казаться ей безумием.
Вернуться нельзя. Любое возвращение в принципе невозможно.
Все сильнее болели суставы от ветров, налетавших с реки.
Когда кончилось лето и наступил сентябрь, впереди не оставалось ничего, кроме наступления зимних полчищ на ее обреченную крепость, да еще и Олев, и Джинджер пропали.
У Ханны больше не оставалось сил вставать со своей скрипучей кровати. Ее болезнь называлась «бессмысленность».
Она пролежала так день или два и понимала, что сознание это временная трудность, которая скоро пройдет. Огня она больше не зажигала. Темнота казалась желанной. Она устала. Теперь она ждала только ту, что прекращает любое ожидание. Лежала и слушала непогоду в саду.
Закрыла глаза, но тут же открыла, вздрогнув: совсем рядом раздался детский вскрик и потом — плач. Привычная к недоеданию и знавшая о голоде все, она удивилась: голодные галлюцинации так быстро не наступают.
Сомнений не было. Где-то близко, где-то рядом в ее саду плакал ребенок. Ханна различила рыдания-причитания. Девочка.
Ни о какой галлюцинации не могло быть и речи.
Сползла с кровати, наощупь нашла спички, чиркнула, зажгла фитиль.
Набросив на себя шерстяное одеяло, дрожа от охватившего ее нервного возбуждения, открыла дверь и, держа лампу перед собой, заспешила на детский плач, раздвигая свободной рукой мокрые кусты.
Это была та самая ночь — с 27 на 28 сентября 1971 года.
Своего первого ребенка я приняла в одиннадцать лет.
Мы жили на Мирдл-стрит, в Степни, в комнатах над часовой лавкой моего деда Аарона. Темза была рядом, она ощущалась даже невидимая. Я любила просыпаться от трубных голосов пароходов и криков речных чаек.
Лавка наша называлась Swiss Cuckoo. «Швейцарская кукушка». Вообще-то дед говорил, что кукушки его немецкие, учился он у часовщика в самом Шварцвальде, но не после Великой войны такое на лондонской вывеске писать…
Пока не родился брат Джонни, я обожала мать до неистовства, часто холодела от ужаса, что могу ее утратить. Когда наступала очередная дождливая лондонская ночь, а матери все не было дома, я всегда боялась, что с ней случилось несчастье, садилась на кровать на своем «пиратском» чердаке с окном в крыше и начинала раскачиваться, как делал иногда дед, разговаривая со своим богом. И просить дедова бога, чтобы мама вернулась. Самым любимым звуком детства был стрекот «Зингера» внизу, он означал: мама дома, все в порядке.
За окном тянулись лондонские крыши, словно изломанные ступени, что никак не дотянутся до неба. Иногда над крышами появлялись железные дымящие трубы. Они двигались, наплывали: в лондонский порт заходил корабль. Гарь потом оседала на развешанное мамой белье в кирпичной коробке дворика, и она ругалась по-русски.
Спален у нас было три, если считать чердак. Можно его и не считать, потому что стать в полный рост я там могла только лет до тринадцати, но для меня он был лучшим местом в доме. Если закрыть глаза и слушать гудки пароходов над Темзой и крики чаек над крышей, кажется, что уплываешь к новой земле, где все будет по-новому. А раз по-новому, значит, лучше. Мне всегда хотелось уплыть отсюда.
Дед рассказывал, что попал в Англию случайно: заплатил за билет до Америки, а капитан обманул, причалил в Лондоне, сказав, что это Америка и есть. Откуда деду было знать, он плыл на корабле впервые в жизни, жестоко страдал от морской болезни и рад был любому берегу.




