Читаем Соленга онлайн бесплатно
В парфеновской школе этот механизм был отработан до предела. Этот механизм обеспечивал развитие всех сцеплений. Магическим словом было слово «урок». Урок, мне представлялось, это какая-то зарешеченность линий, острых непонятных сочетаний, скобок, цифр, давящих принуждений. Урок, так мне показалось, был выше и учителя, и писателя, которого я должен был преподать детям, и духовных ценностей, которыми я должен был пропитать детское сердце. Урок — это части: оргмомент (дети, встали, ровнее, ровнее! так, сложили учебники, прекратите шуметь! сколько раз вам говорить можно! — и леденящий взгляд мой — ожидание, пока не погаснут искры в глазах детей! так, все погашено, теперь можно приступать!), потом опрос; слова-то какие, черт побери, «опрос» звучит как дознание, что-то выхолощенное, без влаги, без плотности, соедините два слова — «опрос» и «ребенок»: какой разительный контраст, разве не ощущаешь запыленную пустоту в этом «опросе», хлещущую по детским лицам, по безмятежному, но пытливому сознанию, — этот полупопугайный пересказ учебника, топтание на месте, замороченность, невероятная скука и ухищрения учителя: так, а теперь кто добавит, так, прекрасное дополнение, ставлю пять! Есть, подачка сработала, на лицах других тайная зависть (за что же пятерка? — вот повезло ему, меня спросите! меня спросите!) и руки до потолка, вот-вот выскочат из суставов, улетят в невесомость. Нет, я не даю воображению разгореться — не хочу видеть эти плавающие ручонки, кричу: «Руки!» — это значит, чтобы у всех руки были опущены, точнее, чтобы локоток не отрывался от парты; кое-кто подставляет под локоть кулачок, такую малость я допускаю — меня всему этому учат, наставляют, я молодой, самый молодой, необкатанный, не доведенный до кондиции, поэтому меня шпыняют, поправляют, даже физкультурник: что же, если каждый будет тянуть руку до потолка, делает он мне замечание, единство требований нарушится; и я слежу за этим единством, я должен солидаризоваться со всем этим нелепым сложившимся уставом, и этот устав должен ощетиниться из моей живой основы, я должен превратиться в механизм, служить четкости урока, я стараюсь подражать увиденному, опросить не больше и не меньше (лучше больше — потому я двоих заставляю писать планы на доске, а двоих отвечать по карточкам) — один у доски, двое дополняют, итак, семь человек за двенадцать минут: так, не тяните время, если кто замешкался, говорю я, так, кто продолжит? прекрасно, что у вас получилось, так, ответы никуда не годятся! кто исправит? И крутится колесо урока, а я думаю, с чего бы начать объяснение, ага, надо же цель урока сформулировать, я формулирую цель, а дети после опроса совсем размагниченные (черт с ним, с объяснением, выучим по учебнику), сидят сонные, а я завожусь точно по схеме, которую в меня втиснули: положительные черты Печорина, отрицательные, пишем план, дети: а) эпоха, б) Лермонтов — выразитель… в) Печорин — представитель; и от моего личного Лермонтова, которого я знал наизусть — проза целыми страницами оседала в моей голове, с лермонтовскими настроениями, с моим миропониманием, — все это в сплаве, любимое, гаснет и тонет: это, дескать, не по делу, а по делу вот а), б), в) — и потом разбор урока и главное замечание директора: домашнее задание дали после звонка, а остальное ничего. Ах, мой милый Парфенов, тонкий, чуткий, все в тебе есть, а человеческое между тем утонуло в проклятой якобы методике, в разъятии живого.
Интуитивно осознав необходимость обращения к познанию природы детства через свои первозданные ощущения, я стал анализировать содержание этих источников и родников. Я стал исследовать, пытаясь установить, почему я тянулся к детям и почему они стремились ко мне. Мысль моя крутилась вокруг прошлого, неожиданно я обнаружил, что моя потребность фантазировать неразрывно связана была с самыми глубинными и тайными пластами моих, переживаний.




