Читаем ФБ онлайн бесплатно

девочкой». Михаловна тогда для приличия наорала на меня: «Тебе учиться надо и стихи

писать, а не путаться со взрослыми тетками…» Мне, собственно, нечего было ответить на

это. Не объяснять же, что мы и поцеловались-то с Анной по-взрослому всего один раз. И я

приняла решение уйти. А кто, скажите, должен был уходить из студии? Маленький

Назарчик? Он ведь тоже писал в Кёльн чудесные письма и называл меня в них своей

старшей сестренкой. Потянулись эти беспросветные дни, я всерьез подумывала о

самоубийстве. Потом как-то поехали всей студией в Малаховку, выступать в детском

доме. После концерта Анна пригласила студию к себе домой – пить чай и развлекаться.

Разумеется, всех, кроме меня. И все шли – радостные, оживленные – к ней домой, и

приближался уже тот миг, когда я должна была отделиться ото всех и одна отправиться к

электричке. Мы подошли к железнодорожному полотну не вовремя: мимо нас громыхал

товарный состав. Только что я была далеко-далеко от Анны, а тут вдруг толпа смешалась,

все как-то отступили назад, и мы оказались рядом, на расстоянии вытянутой руки. Меня

обдало жаром, точно от костра – но что толку? Так далеко друг от друга мы не были еще

никогда. Даже когда нас разделяло расстояние в несколько тысяч километров – и Анна

ждала моих писем, а я тосковала по ней в своем Кёльне – мы были настолько близки, что я

порой чувствовала прикосновение ее пальцев к своей щеке. Теперь жар моментально

сменился могильным холодом – и я – чтоб не встречаться с ней глазами – сделала

несколько шагов к полотну и неотрывно уставилась на колеса проходящего поезда. Анна,

должно быть, подумала что-то страшное. Она решительно шагнула ко мне – и встала

между мною и поездом – маленькая, бледная, решительная. Спиною к грохочущему

товарняку, лицом – ко мне. Теперь она неотрывно смотрела в мои глаза и кусала губы,

когда-то целованные мной. А я смотрела на нее и всё хотела крикнуть: « Я люблю тебя,

Анна! За эти твои губы, за эти вот дурацкие лаковые сапожки на твоих ногах, за последнее

яблоко из твоего сада я отдам жизнь – отдам с радостью, не задумываясь ни на секунду…»

Состав шел долго, очень долго. И, если честно, я не сразу опомнилась, когда он

отгрохотал где-то вдали. Исчезло Аннино лицо, все вдруг выплыли откуда-то из-за спины,

из небытия, люди – наши студийцы, что-то говорила Михаловна своим низким голосом.

Они уходили – туда, за железную дорогу, где ждал их веселый дом с соснами, самоваром

и моими фотографиями, теперь похороненными где-то в чулане. Мне было туда нельзя – и

я стояла одна. Черта между мной и остальными пролегла так же отчетливо, как эти рельсы

в снегу. Меня не звали, просто уходили, не оглядываясь. Кто-то по-хозяйски взял меня за

рукав куртки. Заяц! Заяц хмуро шмыгнула носом и сказала: « Поторапливайся, через пару

минут придет московский поезд. Опоздаем – будем торчать еще сто лет в этой дыре. Ты

же, кажется, звала меня к себе в гости? Или ты отказываешься?» Я не поблагодарила

Зайца, потому что за такое не благодарят, хоть и помнят всю жизнь. Мы круто

развернулись и быстро пошли к московской платформе – наша электричка уже отчетливо

стучала за ближним перелеском – она до сих пор стучит где-то в моей крови.

Нет уж, дудки, Анна, не дождешься, письма твои останутся со мной, пока я жива. А когда

я окочурюсь, я запечатаю их и попрошу положить со мною в гроб. Говорят, что письма

хранят только старомодные люди. Но я не старомодна. Я стара. Мне скоро сорок лет. И в

этом мое оправдание. Пока мы молоды, мы легко сжигаем письма, мосты и прочую

судьбоносную чушь. А после собираем пепел по крупицам, ибо, если не будет этих

крупиц – что тогда останется у нас, от нас, после нас?

КОЛЬЦО ДЛЯ ЛОРЕЛЕИ

Нет такого человека, которым в юности порой не овладевало бы поистине ослиное упрямство. Я

не была исключением из правил. Однажды мне вздумалось во что бы то ни стало добыть со дна

Рейна перстень Нибелунгов и подарить его своей любимой преподавательнице Олесе

Александровне Николаевой. Олеся Александровна вела у нас в институте поэтический семинар и

была просто чудо. Белокурая, с синими веселыми глазами и ласковым, улыбающимся голосом,

она опекала всех студентов, как родных детей, а меня – в особенности: я была самая младшая и

рано осталась без родителей. Синий цвет – это цвет тревоги. Вероятно, именно поэтому каждому,

кто хоть однажды смотрел в беспредельную синеву ее глаз, хотелось отчудить что-то из ряда

вон. Спрыгнуть с крыши в крапиву. Вскочить на коня и умчаться в дальние дали. Или достать с

антресолей свою детскую скрипку и до утра бродить с нею по темным, печальным окрестностям.

Ничего этого мы, понятно, не делали. Мы просто учились себе и учились, опекаемые ласковой

преподавательницей, и не ведали, что нас ждет дальше. Как-то я переводила с немецкого

стихотворение Генриха Гейне «Лорелея» – про мифическую золотоволосую красавицу, сидящую

на уступе над Рейном. Красавица расчесывала длинные волосы, капитаны не могли отвести

восхищенных глаз, рейнская волна, между тем, опрокидывала их суда, как пьяница опрокидывает

Похожие книги