Читаем Прочь онлайн бесплатно
Прочь
Текст взят из журнала "Мир Божий", 1899, № 9.
Статус: Завершена полностью
Проза / Зарубежная классическая прозаОтец ее, какой-то неизвестный пьяница и драчун, был убит на попойке в соседней волости, а мать, как раз беременная в то время, получив известие о смерти мужа, внезапно заболела и поплатилась жизнью за жизнь мертворожденного ребенка. Эмма Персон, оставшись трехлетней сироткой, была бы без крова и без призора, но ее тетка, жена богатого крестьянина, взяла ее к себе и воспитала как родную дочь.
Ей хорошо жилось у тетки. Правда, мадам Ольсон при случае никому спуску не давала, но у нее было доброе, любящее сердце, что и обнаруживалось во всех торжественных случаях. А дети отлично это чувствуют.
Родителей своих она, собственно говоря, и не могла оплакивать, так как неясное воспоминание о них не могло возбудить в ней тоски или горя, да кроме того, как для сироты, ей, действительно, жилось хорошо. Тетка с малолетства приучила ее к труду. Ей пришлось носить ведра с водой из ключа, как только позволили возраст и силы. Она же помогала доить коров, полоть огород, чистить котлы, кормить кур. В свободное время она играла с мальчуганами в селе, с собакой, с кошкой, или же молча забивалась куда-нибудь в уголок, и голубые, мечтательные глаза ее бесцельно глядели в пустое пространство, или в вечерний сумрак, тяжело опускавшийся на простор полей и на пол избы.
Эмма не принадлежала к числу тех, что всегда веселы, и принимала все очень близко к сердцу. Когда, бывало, тетка побранит ее, она долго спустя стоит перед нею, не сводя с нее больших, влажных глаз, и не уймется до тех пор, пока не искупит своей вины. Ребенком она часто одна-одинешенька ходила по садику, где росли кусты сирени, два высоких куста боярышника, маленькие яблони и много картофеля, и копошилась с какою-то своею выдумкою, но никому не говорила, что она делает. Про себя она говорила, что это она гуляет по пастбищу. Во время этой игры она всегда принимала необыкновенно серьезный вид и складывала рот бантиком. И радость выражалась у ней как-то по-своему, — спокойно и негромко. Она никогда не шумела, но все лицо ее светилось и глазки ее сияли как-то тепло и радостно. Она не похожа была на сверстниц, так как ко всему относилась чрезвычайно серьезно.
Во время конфирмации она не ходила с другими на игры и танцы, а большею частью бродила одна и все о чем-то думала. Дела по хозяйству она справляла попрежнему и за это время была очень кротка и добра ко всем. На публичном испытании люди обратили внимание на то, что она не плакала, а с высоко-поднятым челом и без дрожи в голосе ответила «да» на все вопросы священника. И это показалось людям странным. Ведь, Эмма Персон обыкновенно все принимала так близко к сердцу. Причастившись в первый раз Святых Тайн, она тотчас же вернулась домой и, хотя никто не просил ее об этом, спокойно начала собирать к обеду. В этот день она, как всегда, во всем принимала участие и все исполняла добросовестно, но тетка заметила по глазам ее, что мысли ее были где-то далеко, далеко.
После обеда она вышла одна погулять по дороге, окаймленной старыми ивами. Эта дорога тянется между двумя каменными стенами я ведет к лужайке, откуда открывается вид на море, которое при вечернем солнце темно-синим кольцом окружает низменную, плоскую землю.
На северном конце села, которое, как водится на острове Эланд, узкою и длинною лентою тянется по обеим сторонам дороги, жил моряк, по имени Канут. Он унаследовал от отца маленькую мызу, где обыкновенно одиноко жила его мать во время частых отлучек сына. Он уже много лет был в отсутствии, и люди говорили, что в последний раз он уехал с горя, не получив себе в жены любимой девушки. Говорили также, что эта девушка — тетка Эммы, теперь мадам Ингрид-Ольсон. В то время эти двое бывали неразлучны на поседках и во время сенокоса; они гуляли вдвоем в летние вечера, когда сельская молодежь по окончании работ искала веселья, и частенько в темные зимние вечера они тайком сходились и никто не видал, с какою нежностью они ласкали друг друга, когда расставались у ворот ее родителей.
Но Ольсон посватался к девушке, пока Канута не было дома и Ингрид не осмелилась отказать ему. Она жила в то еще время, когда дети во всем повиновались своим родителям. Она написала Кануту, и после того письма он только раз, и то не надолго, заглянул домой и в тот свой приезд он никогда не доходил до родного села, а пристроился в одном из соседних сел, куда мать приходила навещать его. Старушка была старая и хворая, и никто не думал, что она доживет до возвращения сына. Но говорили также, что другая причина побуждала его жить в том селе и, что, когда он уехал, дожидаться его стала покинутая им девушка с ребенком.
Весьма возможно, что он поступил легкомысленно. Но он был молод и статен, здоров и силен. Всем нравилось его удалое веселье и та сила, с какою он принимался за всякую работу. Жадность и леность были ему чужды. Он всегда весело разговаривал или пел. Это-то с такой силой и заполонило когда то сердце Ингрид. Но теперь его не было, а она замужем. Как ей было знать, думал ли он о ней, да она и узнать-то этого не стремилась. Она почти-что совсем позабыла о нем.
А как сердце щемило у них, у обоих, когда они навсегда расставались, как безотрадно и несхоже с прежним казалось им все на свете.
В один прекрасный день отец Ольсона пришел к ее родителям сватом от сына, который должен был получить его мызу, когда он сам умрет. До тех пор сын, женившись, должен был остаться в доме и управлять всем хозяйством. У них, слава Богу, места много, а старик уже начинал чувствовать приближение старости.
Между родителями молодых свадьба эта давно уже была решена. Но теперь, когда от Ингрид потребовали ответа на сватовство, признание стало необходимым. Она собралась с духом, рассказала все матери, плакала и просила, но ничего не помогло. Мать ей ответила, что она не понимает своей же пользы и что родители ее, проживши дольше ее на свете, лучше ее самой сумеют устроить ее жизнь. Не стоило выходить замуж за человека, у которого ничего за душою нет. Когда она выйдет за Ольсон и будет хозяйничать на собственной мызе, она и думать забудет о том, другом. И мать рассказала ей, что в молодости и ей также приглянулся парень, служивший на соседней мызе, но она была рада, что послушалась родителей, так как он потом стал пить водку, а теперь он уже много лет тому назад женился; она сама была у него в избе и видала, как они живут. И она ни за что не хотела бы поменяться с его женой.
Но дочь не сдавалась. Она говорила, что у одной чувство может пройти, но это еще не значит, что для всех оно пройдет также легко. Она напрямик объявила, что никогда не выйдет за Ольсон. Этому никогда не бывать. Легче ей будет утопиться. Она плакала, говорила про себя и не хотела даже слушать матери.
Тогда отец присоединился к матери и заявил ей, что, если она желает упорствовать, она может идти, куда хочет со своим распрекрасным женишком. Но к отцу, чтобы она и не думала приходить. Ни гроша он ей не даст, посмотрит он, как-то она заживет тогда с ним, с, мальчишкой, которому и самому-то жить нечем.
Позже вечером пришла мать, по-хорошему уговаривала, просила ее не огорчать своих престарелых родителей и утешала ее тем, что все будет хорошо.
И, Бог его знает, любовь ли ее не имела особенно глубоких корней, или то было следствием поразительной способности нашей природы гнуться и применяться ко всевозможным обстоятельствам, какими бы противными они ни казались нам сначала, факт тот, что действительно, все стало хорошо. Она вышла замуж за Ольсон и рожала ему детей. Несколько лет спустя его родители умерли, и она могла все в доме устроить по своему, без свекрови, которая прежде непрочь была заявить и свое словечко. Она была замужем за самым богатым крестьянином в этой местности. Дом ее был полная чаша, у нее было все, чего она могла желать: большой дом, в котором она была полной хозяйкой, хлевы, где было больше коров, чем дома, три служанки и четыре работника, которых она должна была прокормить. Был у нее сын, который, в свою очередь мог принять всю мызу, когда настанет смертный час мужа, а Ольсон сам ее ничем не обижал. Он был исправный крестьянин и ладно вел все свое хозяйство. Он пил, когда подойдет случай, но редко через меру. Пьяным, собственно говоря, никогда и не бывал. Разве только по окончании сенокоса, да иногда в Рождество. Но этого никто и не осуждал. В такие дни пьянство разрешалось всякому.
Роста он был скорее всего невысокого, ходил немножко в наклонку, у него была маленькая, черная голова, острый нос, серые умные — многие говорили лукавые — глаза, узкие, маленькие баки и длинной рот, выражение которого мало внушало доверия. Сначала ей было трудно привыкнуть к нему и в первые полгода их брака случалось, что она плакала тайком без всякого повода и ей приходило в голову, что не такой ей нужен был бы муж. Но у нее было много дела, и дневная работа мало давала ей досуга задумываться о своей жизни. У нее не было длинного утра, когда бы она оставалась одна со своими мыслями, или вечеров, когда бы она, сидя за роялем, могла фантазировать о своей несчастной судьбе.
Иногда в летний вечер, когда солнышко тепло пригревало сухую почву и синее море широко расстилалось перед глазами, медленно прибивая к берегам, или в холодный, зимний вечерок, когда она на минутку присядет отдохнуть и уставится на огонь, где сухой хворост трещал под котелком или кофейником, случалось, что на нее нападала какая-то тоска, до причины которой она и не хотела доискиваться. Но она быстро стряхивала с себя это настроение и чем старше она становилась, тем реже она испытывала это чувство. Ее глубокое убеждение было, что мать и отец ее в свое время были совершенно правы. До этого сознания ее довел жизненный опыт. Ей хорошо жилось во всех смыслах и ей и в голову не приходило считать себя жертвой.
Она жила день за день, не рассуждая, и знала наверно, что, впрочем, ежедневно снова подтверждалось на ее глазах, что ни одному человеку не удается устроить своей жизни так, как бы хотелось.
По селу пошел слух, что Канут скоро вернется и что он возвращается домой не таким, как уехал. Утверждали, что он скопил деньги, сам сделался вроде барина, знает все то, чему бедному люду нет случая научиться, сумеет постоять за себя и может, коли на то пошло, купить любой хутор во всей волости. Впрочем, никто не знал наверно насколько он изменился, но все его друзья заранее уже относились к нему недоверчиво. Все данные говорили, ведь за то, что он должен был набраться спеси. Деньги всякого ведь меняют. Скоро все село узнало, что он приехал. Случилось это среди лета, в воскресенье, и все выстроились на пригорке у церкви, чтобы поглазеть на него, когда он пройдет. Скоро он, действительно, показался вдали; он шел не спеша и немного волоча за собою ноги; одет он был в синюю куртку, а галстук был повязан морским узлом. На голове была низкая черная шляпа, а прямая бородка его была острижена по-американски. Часто он останавливался и озирался по сторонам. Дойдя до церковного пригорка, он подошел к двум, трем молодым парням, с которыми был знаком, и скоро около них столпилась целая кучка любопытных.
Говорили о погоде, об урожае, о том, сколько времени Канут был в отсутствии, о строе жизни в Америке и о том, лучше-ли там, чем здесь.
Канут объяснял, что это как случится. Многим там везло, другим же нет. Частью это зависело от удачи, частью от уменья работать. Но там научишься лучше понимать весь мир. По крайней мере с ним так было.
Что он этим хочет сказать?
Разъяснение это, пожалуй, потребует слишком много времени. Дело в том, что там ни один человек не считается лучше другого, разве что он способнее, искуснее или лучше понимает свое дело.
Все согласились, что Канут не стал спесивым. Он ласково говорил со всеми и всех помнил.
Канут стоял и следил за тем, как одна темноодетая группа за другой входила в ограду кладбища, медленно двигалась по посыпанной песком дорожке и исчезала за низкими воротами, ведущими в церковь. Старушки бережно несли в руках носовой платок, сложенный на молитвеннике, а на голове у них были головные уборы из черного шелка. Они приседали, как только послышались колокола и медленно входили в низкие ворота. Старички слегка приподнимали шляпы при звоне колоколов и, дойдя до церковной паперти, они все останавливались, снимали шляпу и рукой смахивали волосы со лба.
Наконец раздались звуки органа, сначала длинная, заунывная жалобная прелюдия, потом псалом. Двери закрыли, а за дверьми, собралась небольшая кучка, готовая войти в церковь при начале следующего псалма.
Канут заметил, что у них новый орган. Да, орган выписал из Стокгольма и стоит три тысячи крон.
В это время подошли Ольсоны и Ингрид и Эмма, и остановились у церковных дверей. Канут подошел к ним и поздоровался с Ингрид. Все ведь знали, что они были хорошо знакомы и добрые друзья. Они пожали друг другу руку и Ингрид поздравила его с приездом домой. Ей было как-то не по себе, и он тоже ничего не говорил. Он молча стоял, не сводя глаз с Эммы, которая недоумевающими глазами рассматривала его. Он приметил ее сходство с Ингрид и спросил:
— Это твоя дочь, да?
— Нет, это дочь моей сестры; она пришла к нам, когда сестра моя умерла. Да, она все же похожа на меня, — добавила она.
Минуту спустя она сказала:
— Ее зовут Эммой.
— Теперь тебе живется хорошо, — сказал он, чтобы хоть чем-нибудь нарушить томительное молчание.
— Да, мы все здоровы, слава Богу. Ольсон остался дома: он хотел пойти взглянуть на жеребят.
Он постоял немного, глядя в землю и поворачивая, в песке свою ногу взад и вперед. Ему хотелось пошутить, но ничего не шло на ум. Вместо этого он опять посмотрел на Эмму так, что она покраснела и отвела глаза,
— Я заверну к вам на днях, — сказал он.
В эту минуту распахнулись церковные двери и до пригорка ясно донесся псалом: «Один Господь на небесах». Он хотел отойти, но Эмма взглянула на него, точно спрашивая, отчего он не хочет войти с ними в церковь.
— Я почти-что никогда не хожу в церковь, — сказал он, прощаясь, я на лице его чуть мелькнула улыбка. Она посмотрела на него широко открытыми от изумления глазами и тотчас последовала за теткой и за другими.




