Читаем Трудная весна онлайн бесплатно
Трудная весна
В сборник вошли рассказы: «В Глухом переулке», «Последний урок», «Трудная весна».
Проза / Современная русская и зарубежная прозаГруня Ракитина приехала в город с последним автобусом. Игорь хотел проводить ее до дома, но у аптеки девушка твердо заявила, что дальше пойдет одна. Была она худенькая, с выдающимися ключицами, легкая, как травинка, с большими глазами цвета очень крепкого чая.
Он спросил, не страшно ли ей идти одной. Груня засмеялась, поправила ремни рюкзака, быстро повернулась на каблучках и ушла не оглядываясь. В левой руке девушка несла букет полевых цветов, правой энергично помахивала в такт шагам. В темноте, слабо разбавленной светом редких фонарей, она шла быстро и уверенно.
Улица сбегала круто вниз, к реке. Вот и Глухой переулок в низине, у самой дамбы, и дом — низкорослый, коренастый, чуть покачнувшийся. Ставни с железными сквозными болтами плотно закрывали окна, и от этого он выглядел молчаливым, упрямым. По зубчатому верху забора угрожающе извивалась колючая проволока. Против окон, под березами, торчали два столбика от скамеечки. Прежде была и доска, но в прошлом году отец оторвал ее и унес во двор, чтоб под окнами ночами не ворковали влюбленные. Дочь подросла — нельзя.
Груня присела на столбик, помедлила устало, задумчиво. Из письма она знала, что мама в больнице, из-за ставней доносилось лишь сухое покашливание отца. Входить в дом не хотелось.
Над городом горели голубыми огнями звезды. Девушка улыбнулась им, как милым знакомым. Как все огромно и прекрасно там, в небе! В океане вселенной пылают и кипят чужие миры. Где-то в созвездии Лебедя стремительно мчатся навстречу друг другу две галактики. В ледяном пространстве вселенной, пронизанном космическими лучами, блуждают опаленные катастрофами астероиды — острые осколки погибших планет. А эта белая, как снег, Луна только кажется мертвой — под ее голубыми морщинами затаилась неостывшая лава и метеориты высоко и беззвучно вздымают пыль.
— Что ж, — вздохнула Груня, — сиди, не сиди…
Встала, сделала два шага к калитке, постучала в доски крепко сжатым кулачком. Тотчас же во дворе заскрежетало кольцо о проволоку, послышалось глуховатое бряцание больших когтей по выложенной кирпичом дорожке. Глухо, простуженно залаял Жулик. Груня почмокала губами, целуя воздух. Лай смолк.
В доме что-то шевельнулось, брякнуло. Отец не появлялся долго. Потом прошлепали домашние туфли, раздался глухой голос:
— Кто?
Заскрипел недовольно засов. Вышел отец с белым бритым черепом, придерживая старые обвислые брюки. Осведомился с отзвуком непонятной тревоги в голосе:
— Ты совсем?
Не слушая ответа, ушел в дом. Жулик, позванивая цепью, ткнулся мокрым носом в голые колени девушки, заскулил от восторга, коснулся горячим языком ее руки.
В доме пахло конопляным маслом и плохими духами. Груня отнесла рюкзак в свою комнату, шмыгнула в чулан за банкой для цветов. Чиркнула спичкой. Желтый свет вспыхнул и тут же погас. Груня успела заметить паутину с дремлющим пауком, никелированный руль старого отцовского велосипеда и еще что-то красное, незнакомое в углу. Зажгла еще спичку, глянула и обомлела: на кадке с отрубями, зажмурив глаза, сидела молочница Степанида в красном сарафане, рыжеволосая, губастая, с руками толстыми, как у борца.
Спичка выскользнула из пальцев. Виденье захлопнула тьма. Груня кинулась в коридорчик, оттуда стремглав в кухню. Зажала рот ладонью, чтобы сдержать рвущееся наружу дыхание.
Постояла на мягких, расслабленных от волнения ногах. Приблизилась к столу, приподняла за уголок салфетку, прикрывающую что-то. Под салфеткой темно-зеленая бутылка, две пустые рюмки. Одна опрокинутая, сухая. Другая, стоя на тонкой ножке, нагло подмигивала оранжевой капелькой на дне. Селедочная голова в длинном блюдце бессмысленно уставилась ржавым круглым глазом.
Девушка ушла к себе. Не зажигая света, сдернула через голову платье и кинулась в постель лицом вниз, как кидаются в реку.
Прислушалась. Во дворе крадучись скрипнула калитка. Жулик не залаял. Должно быть, это выбралась на улицу Стешка.
Что делать? Молиться? Нет, теперь, после этого лета, она не могла молиться, как прежде. Больше всего хотелось просто заплакать, но слез не было.
Девушка повернулась на спину, закинула руки за голову и стала смотреть не мигая на блеклый огонек лампадки. Он мерцал тускло, красным светом. «Как умирающая звезда», — подумала Груня.
Двое в доме не спали. Каждый молча думал о своем.
В безрадостном Грунином детстве, когда была она бледной девочкой с ногами тонкими и длинными, как у цапли, был у нее свой заботливый и незлобивый бог. Он был похож на деда Мороза, осыпанного блестками, которого она видела в витрине игрушечного магазина. Бог этот поднимался вместе с Груней, помогал сплетать непокорные струйки волос в косички, поддерживал кривые буквы первоклассницы, когда они медленно, гуськом брели поперек тетради. У него она просила мелочь на порцию мороженого и жаловалась ему, когда болел ужаленный пчелой палец.
Потом из отцовских тяжелых и нескладных рассказов появился другой бог. Это был бог карающий — страшный и безжалостный, как палач. Груня узнала, что некогда, непонятно зачем, создал он мир: все, все — и деревья, и комаров, и быструю речку, и даже человека. Создал, а затем принялся наказывать и мучить людей — он ниспослал им язвы, чуму, молнии, наводнения, пожары и войны, запугивал их угрозами вечных мук. Он представлялся Груне гигантским пауком, живущим в серых тучах, который ненавидел смех, веселье, цветы, солнце. Иглистыми холодными глазами он всматривался в мир, чтобы, улучив момент, проворно протянуть лапы к согрешившему, схватить, замучить. Об этом боге не хотелось думать.
Еще позже Груня открыла, что у мамы, молчаливой, с пугливыми глазами мамы, тоже есть свой, но красивый и жалостливый бог. Он носил терновый венец, из-под которого сочились капли крови, и говорил тихим, похожим на мамин, голосом. Он не наказывал, не карал, а только утешал, уговаривал и никому не умел помочь. Это был слабый бог. Очень слабый. Он даже позволил злым людям убить себя. Позволил, потому что не смел ослушаться того, другого, отцовского бога.
Мама повесила икону Христа над Груниной кроватью. Сын божий… Рот его на стеариново-бледном лице похож был на цветок увядшей гвоздики. Казалось, он раскрывал лепестки губ и шептал еле слышно:
— Терпи…
Этот шепот прокрадывался в душу вместе с несмелой материнской лаской, как сладкий сон.
«Терпи», — думала Груня и чуткими глазами всматривалась в людей. В ту пору мир представлялся ей совсем небольшим, и половину его заслоняла грузная спина отца.
Прокоп Матвеевич работал тогда где-то, что в семье называли Кожмехом. Он чем-то заведовал, уходил из дома рано утром, возвращался в потемках. Зимой ходил в высоких валенках, в заячьей душегрейке, которую надевал под барчатку, в желтой шапке из собачьего меха с длинными, спускавшимися до пояса ушами, похожими на два телячьих хвоста.
Летом отец облачался в парусиновый пиджак, в ярко начищенные хромовые сапоги, на голову надвигал фуражку с твердым лакированным козырьком. Когда он, возвращаясь домой, снимал ее, на лбу оставался красный обруч.
Субботними вечерами к нему приходили два сослуживца, почему-то очень похожие друг на друга — оба розовые, светловолосые, оба одинаково пахнущие крепким, неистребимым запахом новых овчин. Вместе с отцом они усаживались за стол, в руках отца появлялись атласные карты, и, повинуясь неуловимым движениям его с виду неловких пальцев, они начинали порхать по столу, прихлопывая к скатерти маленькие ветерки.
Мать приносила на скользком эмалированном подносе отборные, величиной с мизинец, маринованные огурцы и графинчик с водкой, в котором плавали апельсиновые корки.
Играли долго. Отец сыпал поговорками, похихикивал и почему-то всегда выигрывал. Сослуживцы изумленно посмеивались:
— Ну, ты, Прокоп Матвеич, талант в своем роде.
Когда они уходили, он возвращался к столу, внимательно сосчитывал деньги и довольно улыбался тонкими, как дождевые черви, губами. Позже, когда отец стал церковным старостой, он сменил пропотевшую фуражку на легкую шляпу из рисовой соломки с черной муаровой лентой, стал ходить слегка опираясь на трость и купил очки в золотой оправе.
Теперь к нему приходили уже не сослуживцы из Кожмеха, а два священника — старый и молодой. Старый, благословляя Груню, крестил ее слабой веснушчатой рукой с ревматическими горбатыми суставами. От него исходил запах ладана, воска и чуть-чуть нюхательного табака. Молодой казался загримированным — борода торчала вперед, как приклеенная, высокие брови весело подергивались, а сочно-помидорные губы всегда готовы были рассмеяться. Груне, при виде его, невольно думалось, что если бы он снял подрясник, то под ним оказалась бы физкультурная майка. Она спешила скрыться от него, потому что ей каждый раз казалось, что он вот-вот подмигнет ей.
Они тоже играли в карты, но на столе теперь, кроме водки, ставили красное вино для старого священника. Он пил его медленно, причмокивая губами и прикрывая от удовольствия склеротические веки с голубыми прожилками. У них отец не выигрывал.
В самом доме мало что переменилось. По-прежнему в большой комнате стоял клеенчатый диван в белых чехлах, будто в нижнем белье. В спальне, как эшафот, возвышалась крепкая дубовая кровать, а над нею к васильковым обоям пришпилен был календарик. Изготовил его сам Прокоп Матвеевич. Уникальный календарик с тщательным указанием святых дней, с надписью внизу славянскими буквами «Издание П. М. Ракитина». Над заглавиями месяцев витал голенький ангелочек со странно повернутой, будто вывихнутой шеей. Груня помнила, как отцу долго не удавалось изобразить акварелями лицо ангелочка — оно все выходило кроличьим, и как, наконец, догадался он вырезать и наклеить на календарик лицо девочки с конфетной обертки.
По-прежнему в Груниной комнате вздрагивало на рахитичных кривых ножках старинное бюро карельской березы, купленное в комиссионном магазине, и на нем чернильница из черного мрамора, похожая на огромного навозного жука. Здесь же из угла застенчиво и сумрачно поглядывал почернелый канцелярский шкаф, который служил Груне гардеробом. Шкаф этот с красными плевками сургучных печатей на дверцах приплыл в дом на мозолистых руках рабочих после какой-то мутной инвентаризации в Кожмехе.
Во всех комнатах громоздились по углам иконы. Над растресканными ликами святых, как золотые мыльные пузыри, вздувались желтые нимбы. Из-за образов ползли малахитовые лишаи плесени.
По-прежнему, когда являлись гости, отец доставал из чугунного каслинского ларчика свои сувениры, которые терпеливо собирал, чтобы удивлять людей. Здесь были: серебряное кольцо для салфетки с дырочками от вырванной монограммы (отец утверждал, что оно некогда принадлежало купцу Кухтерину), зеленая скорлупка крашеного яйца в стеклянной баночке из-под ихтиоловой мази, которое изволил скушать сам митрополит, и множество других столь же редких и ненужных предметов.
Дом был отцов, а мама держалась словно квартирантка. Молчаливая мама, средний палец которой на правой руке как будто подтаял от постоянно надетого наперстка. Мама с булавками во рту, на коленях перед скрипучим шатким манекеном, одетым в кусочки цветного шелка, вечно сутулая, с кожей бледной, как недозрелый лимон, или неслышно ступающая по половицам тряпичными тапочками собственного шитья.
Из года в год она затворницей сидела за швейной машиной, выходила только на базар, в баню, в церковь, да когда и выходила, то больше всего была озабочена тем, чтобы запомнить, что и как сшито у прохожих, чтоб не отстать, не промахнуться, не потерять заказчиц.
Груня слышала однажды, как мать умоляла отца:
— Отпусти, я пойду работать.
— Куда? — спрашивал тот не оборачиваясь.
— В швейную.
Отец возражал коротко и властно:
— Не к чему.
И мать смирилась. Она умела терпеть.
Раз только в ней вспыхнула непокорность. Груня была тогда совсем маленькой. Мать поспешно и тревожно укутала ее в большой жесткий платок, что-то увязала в синий узелок. Они вышли из дома в полусумрак позднего зимнего рассвета. Сперва Груня шла сама, потом мать, задыхаясь, несла ее на руках. В памяти девочки остался обледенелый перрон, белые рельсы и черное кружево берез на розовом небе, и гудок паровоза — чистый грудной голос. Из-за заснеженных крыш пригорода выбежал веселый меховой дым. Он крутился, надувался розовыми воланами. Мама оглянулась, прижала Груню к себе. Из дверей вокзала неспешно шел отец. Он приблизился, что-то спросил. Лицо мамы словно покрылось инеем. Отец оглянулся, не смотрит ли кто, вынул руку из кармана барчатки и ударил маму в лицо коротко, сильно. Обратно ехали в легковом автомобиле. Дома мама кричала отцу:
— Зверь ты! Погибели на тебя нет. Всю жизнь из меня высосал…
А отец, широко расставив ноги, красный, растрепанный, стегал ее веревкой. И мама, обессилев, затихала, опустилась на пол у стены и долго сидела, ловя ртом воздух.
Еще был Жулик — простодушный, рослый, блохастый пес с мокрым, холодным носом, которым он тыкался в Грунины колени, стремясь удостоверить ей свою нижайшую преданность. В награду за это она целовала его в широкий теплый лоб, в маленькое светлое пятнышко в черной шерсти.
Школа, где училась Груня, была многоэтажная, многоголосая. В ней девочка чувствовала себя затерянной. Училась она на одни лишь постылые тройки, ни с кем не сдружилась, боялась шумных игр, грубоватых мальчишек, девчачьих насмешек. После уроков торопилась домой, опасаясь задержаться хотя бы на минуту, чтоб не рассердить отца.
Еще в начальной школе ее учительница Майя Викторовна, красивая и жизнерадостная девушка, узнав, что Груня религиозна, оставила ее после уроков в пустом классе и спросила, соболезнующе хмурясь:
— Груня, неужели?
— Да, — созналась девочка.
— Ну, как тебе не стыдно? — удивилась Майя Викторовна. — Но ведь бога нет. Разве ты не знаешь? Я же рассказывала вам.
Майя Викторовна не только сама не верила в бога, но и не задумывалась над тем, почему есть люди, которые верят. Веру эту Грунину она считала дурной привычкой, вроде привычки писать с наклоном влево или шмыгать носом. «Само пройдет», — решила она, потому что не знала о религии ничего определенного и не представляла, как надо говорить с девочкой. На всякий случай она дала Груне тощенькую брошюрку «Был ли Христос?», прибавив при этом:
— Религию выдумали попы. Они обманывают народ. Просто обманывают. Понимаешь?
Но Груне все это не представлялось простым. Разговор с учительницей ни в чем ее не убедил. Тоненькую брошюрку отец швырнул в печь. К тому же оказалось, что кто-то из учеников узнал о разговоре с учительницей. Груню стали дразнить монашкой. Она обиженно замкнулась в себе.





