Слово двойник я произнесла не случайно, потому что той ночью началось мое раздвоение. Одна ипостась меня сразу же продолжила ходить, говорить, функционировать, как это говорится на современном языке. (А язык продолжает говорить правду и тогда, когда ее скрывает: когда, скажем, предупреждает о свойствах робота, которые люди иногда гротескно присваивают себе. Вместо того, чтобы делать или работать, человеческая единица с недавних пор старается функционировать. Поэтому так и говорится. На днях в троллейбусе я слышала фразу, которую никоим образом нельзя было отнести к бытовому прибору, а только к кому-то из домочадцев: «Понятия не имею, что с ней вдруг случилось. До сих пор она блестяще функционировала в любых ситуациях». Я сказала, что слышала эту фразу на днях? Правильнее было бы сказать, что я ее слышала много месяцев назад: уже много месяцев я не садилась ни в один троллейбус и в ближайшее время не сяду, не садилась с тех пор, как сломала ногу, точнее, с тех пор, как я решила больше не выходить, хотя уже хорошо передвигаюсь. С тех пор, как я приняла решение то малое время, которое мне, возможно, еще осталось, использовать, чтобы записать фрагменты жизни, сохранившиеся в памяти. Да: я все еще ношу в себе фрагменты этой затвердевшей, громоздкой, но невероятно живучей материи. Живучей, пока она есть. Разве не смешно, что человек моих лет, сейчас мне уже — невероятно — восемьдесят, хочет оставить свой след? На снегу. В морских волнах. На песке. Во тьме Вселенной.)
Вторая ипостась начала, вдруг сосредоточившись, медленно спускаться к некоей темной сердцевине, но во время спуска оставалась плотной и наблюдала, с расстояния и равнодушно, за поведением первой ипостаси. Даже сейчас я не знаю, которая из них взяла на себя обязанность запоминать, но то, что я обнаруживаю запомненным, в опустевшем пространстве после ухода Душана, — последовательность искаженных подробностей, выдернутых из исчезнувшего ряда. Эти подробности я вижу совершенно отчетливо. Например, левую ногу нашего Милое, привратника, изношенную штанину и солдатский башмак, который раскачивается и отступает, с отвращением, стоит мне пройти рядом с ним, через прихожую. В существовании, которое тогда принимало свои формы, не было ничего необычного в том, что владелец этой левой ноги и солдатского опорка, наш привратник, вместо того, чтобы сидеть в своей квартире, сидит в чужой, точнее, в нашей квартире, непрерывно, днем и ночью; и в том, что из прихожей, неудобно разместившись в настоящем чиппендейловском кресле (или это был хэпплуайт, я всегда путала эти два, для меня почти неразличимых стиля, может быть, потому что считала, что кресла действительно неудобные, и это просто снобизм — иметь их только потому, что это чиппендейл или хэпплуайт, притом, что мы никакие не англичане, а имена этих мастеров для нас ничего не значат, так я невольно сердила Душана, и тем, что путаю стили, и тем, что молча считаю его снобом), теперь сторожит меня, вместо того, чтобы сторожить дом. Привратник, развратник, соратник, курятник — инфантильное желание поиграть в рифмы — при этом мой внутренний слух ставил ударение на последний слог, на французский манер, — нападало на меня, как только я видела солдатский башмак. А башмак, и впрямь, стоило мне ступить в прихожую, был направлен на меня, а потом, по мере того, как я приближалась, отступал и дергался, в злобе. Я понимала, что ему, башмаку, неприятно находиться в этой прихожей, куда начищенный и сияющий, бывший сапог бывшего нашего привратника, теперешнего сторожа меня, был вполне вхож и ориентировался здесь намного лучше, но сапога больше не было, он куда-то подевался вместе с прежним внешним обликом нашего Милое-привратника. Башмак, бесспорно, лучше вписывался в его теперешний привратницкий, полувоенный и полицейский, внешний облик, но, бесспорно, тяжело переносил собственную растоптанность, неприятно очевидную на килиме из Басры, сотканном из плотной, блестящей шерсти. Этот килим освещал полутемную прихожую роскошным блеском чьего-то, вплетенного в краски ткани, прорыва к чему-то сквозь страдание.
Я вижу женскую руку, молодую и крупную, по сути, предплечье, и ладонь, поднятую к небольшой картине на стене кабинета. Это розовое предплечье и эта крупная ладонь словно принадлежат розовым и крупным телам с картины, автор которой, Сава Шуманович, называл купальщицами и располагал их, возбужденных чувственностью и неприкосновенными границами собственной кожи, на антично-зеленой, дикой траве, у воды, что из глубины веков прикасается к нашему времени. Эта поднятая рука, которую я вижу, все-таки не скользнула с картины, а возникла в той ноябрьской фантасмагорической реальности, она следует к картине, но принадлежит кому-то, кого мы тоже называли нашим.