Я выпрямлялась, медленно, с меня соскальзывало одеяло, теплое, плед, мы купили его в Англии, в Манчестере, полукруглая лиловая маркиза над английской старинной, но все-таки роскошной деревянной витриной, разрешат ли ему взять с собой и эти два пледа, кроме одеяла, которое я упаковала вместе с маленьким несессером, вроде бы, ничего не забыла, комната сужалась, на столе, в круге света, лежала его рука, совсем бледная, правая, энергичная рука, в которой не было энергии. Пустая оболочка руки. Уже звонили, резко, как в моем воображаемом сценарии, который преследовал меня в последние дни, казалось бы, реалистичный, а я его, напуганная, отбрасывала, и уверяла себя, что он не может быть ни правдивым, ни реалистичным, потому что полон банальных деталей. Но одна из таких банальных деталей, — резкий звонок почти в полночь, — случалась, случилась сейчас, и в этом не было ничего банального. Мой муж встал из-за письменного стола, прошел мимо меня, одеревеневший, как нелепый манекен, только над высоким воротом лыжного свитера билась жилка, абсурдно выглядел этот лыжный свитер, купленный до войны, для зимнего отдыха в Словении. Под домашним халатом из черного бархата, вместе с теплыми, дешевыми, глубокими домашними туфлями фирмы «Бата», из клетчатого войлока, — все это не сочеталось одно с другим, где-то, в потоке времени, утратило всякий порядок и вкус, словно я повторяла фразу моей бабушки, которая точно так же потерялась в потоке времени, исчезла на каком-то повороте, моя бабушка, и Большой Порядок с Большим Смыслом, все утонуло в пустых пространствах, все, кроме этого сейчас, которое здесь, пульсацию ужаса перед которым я — выпрямившаяся, неподвижная, опустошенная, внешне готовая к удару, но не готовая к соприкосновению с дистиллированным ужасом существования.
Они вошли, четверо, в форме. Два лица — молодые и незнакомые, намеренно обезличенные; два лица немолодые, похоже, знакомые, но конкретные в безличности. Знакомые ли? Одно лицо — привратника, второе — армянина. Привратник сменил облачение: на нем была военная форма, немного поношенная, а на ногах вместо блестящих сапог растоптанные солдатские опорки. (Я все видела в том сверкающем разломе мгновения, все детали.) Армянин, худой, в новой офицерской шинели, сменил личность: кровь, кожу, состав клеток, всё. В этом майоре (мне до сих пор непонятно, как я догадалась, что он в звании майора, никогда в этом не разбиралась), которого я не знала, хотя я его узнала, больше не было того бакалейщика, которого я знала. (Тогда, в то мгновение той ноябрьской ночи, а с того тогда, от того мгновения до этого сейчас прошло почти полных четыре десятилетия, мне было не до театральности; сегодня мне, старой склеротичке, чей внешний вид был бы классически дополнен passe[5] судьбы — палкой, кажется забавной мысль о сцене, в которой эти две персоны, бакалейщик и майор, появились бы одновременно, и в которой бы майор кланялся низко, как лавочники на Востоке, и говорил: «Это само собой разумеется, мы все к услугам госпожи!»)