Читаем Казачья воля онлайн бесплатно


Казачья воля

<p>Февраль 1919 года. Сергей Лагунов приходит в себя среди расстрелянных на Верхнем Дону — в чужом теле и в эпохе, где одна фамилия может стать приговором.</p><p>Теперь он Степан Беркутов, казак-фронтовик. Зная, что вслед за красными отрядами придёт расказачивание, он не собирается покорно ждать. Но чтобы спасти хутор, мало метко стрелять и устраивать засады. Нужно собрать в единый отряд людей, привыкших полагаться только на себя, переиграть безжалостного комиссара Северина и удержать дорогу до подхода своих.</p><p>У Степана нет ни чудо-оружия, ни права на ошибку — только боевой опыт, знание будущего и упрямая казачья воля. Большую историю не остановить. Но своих ещё можно вывести.</p>

Серия: Казачья воля

Константин Градов

Приключения / Исторические приключения / Альтернативная история / Попаданцы / Военная проза

Казачья воля

Глава 1. «Чужая ночь»

Холод. Холод был первым, что я получвствовал.

Потом появилось дыхание — короткое, с присвистом на выдохе. Я сначала не понимал чьё, но осознание пришло быстро - это моё.

Вдох вышел до половины. Слева что-то встало поперёк и дальше не пускало.

Помнил я одно: держал сектор за чужими спинами, и надо было подержать ещё немного. Дальше не было ничего — ни темноты, ни боли. Просто дальше не было.

А теперь была земля. Мёрзлая, с колючим ледком в бороздах и запахом глины. Я открыл глаза.

Небо стояло низко, беззвёздное, затянутое дымом. Ниже неба был куст — голый и с одним сухим листом. Лист дёргался на ветру и не отрывался. Я смотрел на него, пока не поверил, что мне не привидилось.

Потом попробовал руку.

С ней было легче. В этой лёгкости и было первое неправильное. Пальцы вышли к глазам — обветренные, с чёрной каймой под ногтями, с белым рубцом поперёк ладони. Свои руки я знал тридцать восемь лет, эта точно была не моей.

Сердце стучало часто, как у меня не стучало давно.

Вскакивать я не стал. Сначала сосчитал себя. Пальцы — все, гнутся. Стопы — обе, слушаются. Шея повернулась направо и встала: затылок отозвался так, что поплыли зелёные пятна. Я подождал, пока уйдут. Волосы на затылке слиплись и под пальцами хрустнуло. Кровь схватилась коркой. Свежей под пальцами не было.

Рёбра слева — трещина или ушиб, по такому холоду не разберёшь. Дышать можно, если неглубоко. Дырок в себе я не нашёл: обшарил грудь, бок, живот, бедро, и сукно, которое было мокрым от изморози, а не от крови.

Пальцы сами полезли к лицу и нащупали над левой бровью рубец. Старый, гладкий, но чужой.

Оружия не было — ни на поясе, ни под рукой, ни в двух шагах. Я пошарил глазами по земле и не нашёл даже палки.

Рядом лежали люди. Много. Они лежали так, будто кто-то раскидал их из одной кучи.

Я закрыл глаза и открыл снова. Люди никуда не делись.

Мысль, что это сон, я проверил и отложил. Во сне не бывает такой боли в рёбрах при повороте и такого точного холода в пояснице. В голове проскочила мысль, что точно застудил.

Изморозь на сукне лежала ровно, без проталин. Значит, лежал не десять минут. Я не дрожал — и это могло быть плохим знаком. Проверять дальше лёжа не стоило.

Место было простое: длинная низина под бугром, по дну — старая колея, вдоль колеи — кустарник в рост человека. За бугром кто-то жил. Оттуда тянуло печным дымом, напоминающем о доме, и этот дым был здесь не на своём месте.

По колее прошли верховые, и прошли недавно: тонкий ледок в отпечатках нигде не был продавлен второй раз. Ушли вверх, к бугру. Вниз по колее после них никто не спускался.

Я лежал и ждал, что в голове сейчас щёлкнет и всё объяснится. Не щёлкнуло. Ни имени, ни года, ни того, чья это низина. Тело было чужое, да вообще всё было чужое, и объяснять мне их никто не собирался.

Значит, будем по частям. Первое — не замёрзнуть. Второе — уйти с открытого места. Третье — всё остальное, когда будет где сесть.

Слева, шагах в пяти, шевельнулось.

Не ветер. Ветер шёл поверху и таскал кусты все разом.

Я перевернулся на живот. Рёбра сказали своё. Пополз.

Локоть, колено, десять сантиметров. Локоть, колено, ещё десять. Земля брала тепло из живота, забирая остатки тепла. На третьем метре я задел кого-то плечом и на секунду замер. Потом обошёл и пополз дальше.

Их положили как пришлось, и каждого надо было обходить .

Этих было двое. Взрослый лежал поперёк, лицом вниз, и рука его была закинута мальчишке на плечи — так, будто в последний миг он успел накрыть.

Мальчишка ещё дышал.

— Тише, — сказал я.

Голос вышел не мой. Ниже, суше и с хрипотцой, как у американцев в старых боевиках.

Мальчишка дёрнулся всем телом, и я успел заткнуть ему рот ладонью раньше, чем там появился воздух. Он забился. Зубы впились в руку, и я чуть её не отдернул

— Не ори. Сука. Не ори, слышишь. Не ори, и я тебя вытащу.

Он замер. Глаза у него были в две копейки, нет, в целых пять.

— Кивни, если понял.

Он кивнул.

Я убрал ладонь. Он втянул воздух через нос — длинно, со всхлипом.

— Дядя Степан…

Дядя Степан.

Что-то в затылке отозвалось на эти два слова. Как отзывается собственное имя из другой комнаты, когда ты ещё не разобрал, кто зовёт, а уже поворачиваешься. Беркутов. Степан Тихонович Беркутов, младший урядник. Догрузилось.

— Тише, — повторил я.

— Вы ж… вы ж лежали. Я видел, вы лежали.

— Лежал.

— А теперь?

— Видимо встал. Тебя как звать?

Он моргнул. В таком возрасте лицо не умеет прятать удивление, и оно у него полезло сквозь испуг.

— Мишка. Зыков Мишка. Дядя Степан, вы чего?

— Голову приложило. Половина вытекла.

— Как это — вытекла?

— Так. Приложили, и вытекло. Видишь заросло уже, чтобы хоть остальное осталось.

Он подумал над этим. Потом полез грызть ноготь на большом пальце, спохватился и руку опустил.

— Долго я тут?

— Не знаю. Я считал сперва, а после сбился.

— Сколько насчитал?

— До ста двадцати. Потом кто-то застонал резко, и я сбился.

— Кто стонал?

— Не знаю. Он недолго.

Мальчишку прижимало к земле поперёк спины. Я взялся за плечо взрослого и потянул. Плечо не пошло. Мёртвый человек ощущается тяжелее живого, ладно хоть не сопротивлялся.

— Он на мне, — прошептал Мишка. — Он на мне лежит.

— Знаю. Дыши ровно.

— Дядя Степан, он на мне.

— Помолчи и дыши. Вдох-выдох-вдох.

Я подобрал под себя колени, упёрся ногами в мёрзлую борозду и попробовал по-другому — не за плечо, а за отвороты, ближе к себе. Рёбра слева стали каменные. Тело сработало быстро: сместило вес, поймало короткий рывок ногами, а не поясницей. Видимо рефлекс.

Взрослый сошёл в сторону. Я опустил его ровно, а не бросил, — не для него, а для мальчишки, который смотрел.

Мишка выбрался на четвереньках, отполз на два шага и там сел, обхватив колени. Его начало трясти — крупно, от плеч.

— Встань, — сказал я.

— Я сейчас.

— Сейчас тебе надо встать.

Он встал. Ноги вроде держали.

— Идти можешь?

— Могу. — Он поглядел назад, на низину, и я увидел, что он потух, вглядываясь в людей. — Дядя Степан, а сумка.

— Что — сумка?

— Сумка там осталась. Под ним.

Я вернулся. Из-под тела торчал ремень — длинный, вытертый до белизны, — и на нём висела холщовая сумка, старая, с обмякшими боками. Я потянул. Ремень пошёл, туго, но пошёл.

— Пустая же.

— Пустая, — согласился Мишка.

— Так брось.

— Не брошу.

— Чего ты в ней носишь?

— Ничего. Сейчас ничего.

Я подал ему сумку. Он надел ремень через голову, и сумка ушла ему ниже колена. Мишка подтянул ремень узлом — коротко, привычно, будто делал это по десять раз на дню, — и всё равно она висела низко.

— Далеко до жилья? — спросил я.

— До хутора-то? Да вон он, за бугром. — Он показал подбородком туда, где стоял дым. — Затонский. Дядя Степан, вы и хутор забыли?

— Я тебе сказал: приложили.

— Сильно приложили.

— Сильно.

— Я думал, вы мёртвый.

— Я тоже так думал.

— Как это — думали?

— Долго рассказывать, а мы стоим.

Он снова полез за ногтем. На этот раз догрыз.

— А наши? — спросил он тише. — Наши-то тут все?

Я не ответил.

Он постоял и понял. Понял он быстро — быстрее, чем мне бы хотелось.

— Батя мой… — начал он и не договорил, закусив губу.

— Потом, — сказал я. — Всё потом. Сейчас идём.

— Куда?

— Наверх. Пока темно.

Мы прошли по дну низины шагов двадцать, и тут я услышал колею.

Мёрзлая колея звучит далеко. Копыто бьёт в неё, как в доску.

Я взял Мишку за плечо и вжал в кусты. Мы легли за корягу, в старую промоину, и я накрыл его собой — не из благородства, а потому, что он был меньше и ниже.

Голоса.

Их было двое. Или трое. Шли шагом, лошади фыркали и упирались: лошадь в такое место идёт неохотно.

— Тут где-то. Я рукавицу здесь обронил.

— Ищи.

— Так темно.

— Спички у тебя.

Чиркнуло. Свет качнулся по кустам и ушёл.

Кто-то спешился. Коротко звякнуло стремя.

Мишка задрожал подо мной, и рука у него дёрнулась к сумке. Пряжка на ремне звякнула бы обязательно. Я перехватил её и зажал в кулаке.

— Ни звука, — сказал я ему в ухо, одним воздухом.

Шаги подошли ближе. Сапог встал в трёх метрах от нашей коряги — я видел его снизу, срез голенища и налипшую глину. Спичка догорела. Он выругался и чиркнул новой.

Ветер шёл на нас. Это было единственное, что сейчас работало на нас двоих.

Вставать было нельзя. Бежать было нельзя. Драться было нечем, а если бы и было чем — подо мной лежал мальчишка, который в эту минуту не дышал.

Оставалось лежать. Лежать — тоже работа.

Мишка перестал дышать. Совсем.

Я нашёл его руку и сжал. Раз. Ещё раз, ровнее. Дыши.

Он вдохнул.

— Есть! — крикнули от колеи. — Тут она, в колее.

— Чего орёшь.

— Думаешь тут кто-то отругает.

Смех. Короткий и звонкий.

Мишка подо мной сделался каменный. Я держал его за плечо и чувствовал, как от напряжения нго немного потрясывало.

Сапог развернулся и ушёл. Заскрипела кожа, лошадь взяла с места боком, и колея снова застучала — теперь в другую сторону, в гору.

Я лежал и считал. Досчитал до двухсот. Потом ещё до ста.

— Ушли? — прошептал Мишка.

— Ушли.

Я разжал кулак. Пряжка отпечаталась в ладони, как клеймо.

Мишка сел и вытер лицо рукавом. Рукав был мокрый, и он размазал по щеке глину.

— Я чуть не встал, — сказал он. — Честное слово, чуть не встал.

— Хорош, — сказал я, растрепав его волосы, чтобы немного приободрить.

Мы вылезли из промоины. Небо на востоке из чёрного сделалось серым, отдельные кусты уже проступали. Решать надо было сейчас.

Если уводили по списку, утром кто-то начнёт пересчитывать. Не сразу, так к обеду. И найдёт недостачу.

— Дядя Степан.

— Что.

— Вы сумку мне помяли.

— Да прекрати. переживёт.

По дну низины мы прошли до конца кустарника, и там начиналась тропа наверх. Я взял по колее — по ней твёрже и быстрее.

— Не туда, — сказал Мишка.

Я остановился.

— По колее с бугра видать, — объяснил он. — Как рассветёт, так с гумна всё дно видно, до самой воды. Тут не надо. Тут надо по-над кустами, а после низом, где терновник.

— Дольше?

— Дольше. Зато не видать.

— Показывай.

Мишка не пошёл сразу. Он присел у края колеи, провёл рукавицей над мёрзлым следом и указал на бугор.

— Оттуда сперва сюда глядят, — сказал он. — После к воде. Когда светло, человека на дне за версту видать, а по-над кустами только шапку.

— У меня шапки нет.

Он посмотрел на голую мою голову, будто только теперь это заметил.

— Тогда вас всего видать.

— Утешил. Веди.

Он шагнул к кустам, но я удержал его за локоть.

— Сперва скажи весь путь.

— Зачем?

— Упадёшь — вести придётся мне.

Мишка глянул на низину, потом быстро заговорил, загибая пальцы. До терновника — поверх колеи. У терновника вниз, но не к воде: там закраина. Потом по старой меже, где снег серый от половы. За межой — плетень, в плетне лаз. Собака у крайнего двора на цепи, однако цепь короткая и до лаза не достаёт.

— Откуда знаешь?

— Ходил.

— Когда?

— Там все яблоки берут.

— Годится. Пошёл.

Первые шаги над кустами дались хуже колеи. Земля уходила из-под подошвы боком; корни держали наст, а между корнями снег проваливался до глины. Мишка ставил сапог поперёк склона. Я повторял за ним и всё равно дважды срывался. На второй раз левый бок свело так, что пришлось вцепиться в ветку и переждать.

Мишка остановился.

— Дюже болит?

— Хватает.

— Дед говорил, ежели ребро сломано, оно внутри колется.

— Твой дед много говорил. А говорил ли, что иногда нужно помолчать?

— Так он вредный, конечно было.

— Вот и в этот раз послушай.

Мишка принял это всерьёз. Он выбрал следующий шаг короче и дальше шёл медленнее, не оборачиваясь. Так было лучше.

У терновника его сумка зацепилась ремнём за сухой сучок. Мишка рванулся вперёд, сучок треснул. Я поймал его за ворот и присадил рядом с собой.

Мы слушали. С бугра не донеслось ничего. Только лошадиный топот, уже далеко, коротко прошёл по мёрзлой земле и стих.

— Сумку бросить надо, — сказал я.

— Не брошу.

— Тогда не она тебя несёт, а ты её. Ремень в руку.

Он снял ремень через голову, обмотал один раз вокруг кисти и прижал сумку к боку.

— Так?

— Устраивает.

За терновником снег действительно был серый. В нём лежала мякина, стебли и мелкая труха, принесённая ветром от гумна. След сапога здесь не держал края: осыпался сразу и становился похож на старую выбоину.

Я понял, почему мальчишка не повёл к воде. Он выбирал не самую короткую дорогу и даже не самую закрытую. Он выбирал ту, где утром труднее будет отделить наши следы от следов тех, кто ходил здесь каждый день. Не зря сказал, что хорош.

— Дальше куда? — спросил я.

Он показал на тёмную полосу межи.

— До неё прямо. Потом я первый. Там яма.

— Глубокая?

— Ежели знать — нет.

— А ежели не знать?

— Тогда глубокая.

Он сказал это без шутки и полез вперёд. Через пять шагов пропал почти по пояс, но не упал: встал на дно скрытой канавы, повернулся и поднял ладонь. Я спустился следом боком, бережно, и выбрался с другой стороны уже на коленях.

Тропа шла вверх наискось, между кустами, и была она разбита копытами и схвачена морозом, так что нога попадала то в мягкое, то в каменное. Мишка иногда оборачивался проверить, иду ли я.

Я шёл, с трудом, но шёл. Рёбра держались, пока я не делал глубоких вдохов. Затылок отзывался на каждый шаг, но отзывался ровно, без провалов, и я решил, что до дома этого хватит.

До дома.

Я не знал, где этот дом. Знали ноги.

На середине подъёма тропа раздваивалась. Я не выбирал — я просто уже шёл влево, а голова догнала это и приняла как есть, потому что спорить с ней сил не было. Влево. Мимо старой вербы, у которой отпилена нижняя ветка. Потом вдоль плетня. Потом четвёртый двор.

Верба стояла на месте, только ветка была отпилена.

Обрадоваться бы. Я не обрадовался. Человек, чьи ноги сами знают дорогу к дому, обычно знает и всё остальное. А у меня были только имя, чин и рубец над бровью.

— Дядя Степан, — сказал Мишка, — а вы правда ничего не помните?

— Дорогу помню.

— А меня?

Он спросил это в спину легко, но на последнем слове голос у него сорвался.

— Тебя, Мишка, теперь буду.

Он помолчал. Потом заговорил быстро, вполголоса; слова полезли друг через друга.

— По-над Доном нельзя было, лёд у закраины худой, мы на той неделе с ребятами провалились, у самой воды.

— Я не кричал. Ни тогда не кричал, ни нынче, вот вам честное слово.

— А сумку мне давно велели бросить, я не бросаю.

— И сюда я сам не шёл, меня и не спрашивали, взяли да повели.

Я не перебивал. Сдался. Желание тишины сменило желание фонового шума, пока есть звук, боль не так бьет по вискам.

— Дядя Степан.

— Идём.

— А чего вы молчите?

— Дышать нечем.

— Это рёбра, — сказал он со знанием дела. — У нас дед с рёбрами месяц ходил и не ложился. Ляжешь, говорил, — не встанешь.

— Прав твой дед.

На середине склона он остановился так резко, что я чуть не наступил ему на пятки.

— Тихо.

Мы постояли. Внизу, у хутора, брехнула собака — коротко, один раз, и смолкла.

— Наша, — сказал Мишка. — Она на своих так.

— Точно на своих?

— На своих один раз. На чужих — пока не охрипнет.

Мы пошли дальше.

Наверху ветер стал злее. Отсюда была видна вода — широкая, тускло-серая полоса подо льдом, и на том берегу лес стоял чёрной стеной. Хутор лежал справа: два порядка куреней, плетни, дым из трёх труб, где-то у крайнего двора взлаяла и осеклась собака.

Мишка остановился и стал смотреть вниз, в низину. Оттуда уже ничего не было видно — только кусты.

— Не смотри, — сказал я.

— Я не смотрю.

Он отвернулся.

— Домой пойдёшь? — спросил я.

Он не ответил.

Я подождал. Он смотрел себе под ноги и молчал, и в этом молчании было больше, чем во всей его давешней скороговорке.

— Тогда со мной.

— К вам?

— К нам. Пока темно.

— А ваши?

Похожие книги