Читаем Городской голова. Том 1 онлайн бесплатно


Городской голова. Том 1

Он не герой. Не военный. Не гений-изобретатель. Он — чиновник. Алексей Ракитин, заместитель мэра современного города, привык решать проблемы цифрами, бумагами и чужими руками. После аварии он приходит в себя в 1881 году — в теле городского головы уездного Бережанска. Грязь на улицах. Воровство в управе. Купцы, которые считают себя хозяевами города. И он — человек, который знает, как устроена власть. Он не будет строить танки и изобретать паровозы. Он будет делать то, что умеет лучше всего:— ломать схемы— выстраивать систему— подчинять людейПотому что город — это не стены. Город — это контроль. И теперь этот контроль — в его руках.

Серия: Городской голова

Роман Тард

Наука, Образование / История / Проза / Историческая проза / Современная проза
<p>Городской голова. Том 1</p><p>Глава 1</p>

Глава 1

Совещание у мэра закончилось в девять вечера — на полтора часа позже, чем могло бы, если бы Геннадий Палыч не решил в двадцать седьмой раз за этот квартал обсудить «стратегическое видение развития городских территорий», — и я вышел на крыльцо администрации, и дождь ударил в лицо, и я подумал: вот оно, моё стратегическое видение — мокрый октябрь, пустая парковка, и где-то в Заречном районе прорвало трубу, которую я три месяца умолял Горводоканал поменять, а они всё составляли акты дефектации, один другого краше.

Нижнеярск в октябре — это не город. Это недоразумение с населением четыреста тысяч человек, которое притворяется, что у него есть ливневая канализация. Ливневой канализации нет. Есть желоба, проложенные при Хрущёве, и бог знает как они ещё не провалились в тартарары, хотя ответ, вероятно, в том, что тартарары — это и есть то место, куда они ведут.

Сел в машину. Кожаное сиденье, запах ёлочки-освежителя, который Марина когда-то повесила на зеркало и который я так и не снял — не потому что скучаю, а потому что руки не дошли, а потом стало всё равно. Марина ушла пять лет назад. Забрала кота, оставила ёлочку. Справедливый размен.

Завёл двигатель. Дворники заскребли по стеклу — левый уже полгода оставляет полосу, и каждый раз, когда я это вижу, я думаю: надо поменять, — и каждый раз забываю, потому что у меня в голове не дворники, а трубы, и подряды, и Геннадий Палыч с его стратегическим видением, которое состоит в том, чтобы ничего не делать, но делать это красиво и с презентацией на сорок слайдов.

Мне тридцать восемь лет. Я — первый заместитель мэра города Нижнеярска. У меня нет жены, нет детей, нет собаки, нет хобби — если не считать хобби чтение монографий по истории русского городского самоуправления, а это, согласитесь, хобби специфическое, из тех, о которых не рассказывают на первом свидании, если первые свидания у тебя вообще случаются, а они не случаются, потому что в девять вечера ты выходишь с совещания, а в семь утра заходишь обратно, и между этими двумя точками — только дорога, душ и четыре часа сна.

Выехал на проспект Мира. Фонари расплываются в дожде. Город пустой — четверг, десятый час, люди дома, люди ужинают, люди смотрят телевизор, люди живут. А я еду по мокрому проспекту и думаю о трубе в Заречном, потому что если её не починить до ночи, к утру затопит три подъезда, и на мой стол ляжет двенадцать жалоб и один запрос от депутата, которому ровно наплевать на трубу, но не наплевать на то, чтобы сделать мне неприятно перед выборами.

Телефон. Вибрирует в держателе, экран светится.

— Дмитрич, — голос Стёпы Лебедева, моего зама по ЖКХ, и по голосу сразу понятно, что трубу не починили. — Там такое дело. Горводоканал говорит — аварийная бригада занята на Советской. А на Заречном — ждать до утра.

— Стёпа, — я говорю ровно, потому что кричать на Стёпу бесполезно, он от крика сжимается и начинает заикаться, а мне нужно, чтобы он действовал. — Звони Михалычу в аварийную. Прямо ему, на мобильный. Скажи, я прошу. Скажи — не просьба, а указание. Если бригада не будет на Заречном к двадцати трём ноль-ноль, завтра утром я лично приеду в Горводоканал и устрою им проверку, которую они запомнят до пенсии.

— Понял, Дмитрич. Звоню.

Я положил трубку — то есть нажал на экран, потому что трубок давно нет, а привычка говорить «положил трубку» осталась, из того же языкового слоя, в котором мы говорим «перемотать» про видео и «повесить» про телефон, — и подумал, что за тринадцать лет на муниципальной службе я научился ровно трём вещам: первое — любая труба лопнет в самый неподходящий момент, второе — ни один подрядчик не сделает работу вовремя без личной угрозы, третье — стратегическое видение никогда не переживёт контакта с реальностью.

Красный свет.

Остановился. Перекрёсток Мира и Заводской — длинная фаза, секунд сорок, я знаю, потому что три года назад мы ставили новые светофоры и я лично утверждал фазировку, и вот теперь стою на этой фазировке каждый вечер и жду, и это, наверное, самая точная метафора моей жизни — стоять на перекрёстке, который сам спроектировал, и ждать зелёного.

На пассажирском сиденье — книга. «Город и городское самоуправление в пореформенной России». Толстая, с закладками, зачитанная до мягкости. Я купил её два года назад в букинистическом — по случаю, между томом Акунина и каким-то детективом, — и с тех пор перечитал трижды. Звучит как безумие: зам мэра, который в свободное время читает про городских голов девятнадцатого века. Но мне нравится. Мне нравится знать, что всё это уже было — и паводки, и трубы, и бюджеты, и подрядчики, и начальство, которое требует отчётов вместо результатов. Мне нравится знать, что какой-нибудь Пётр Иваныч в тысяча восемьсот восемьдесят каком-то году сидел в такой же управе и решал такие же задачи — только без компьютера, без телефона, без асфальта, — и справлялся. Или не справлялся. Но пытался.

Иногда я думаю: а каково это было — управлять городом тогда? Без Excel, без системы электронного документооборота, без камер и жалоб на «Госуслугах»? Одиннадцать человек в штате на двадцать пять тысяч населения. Перо и чернильница вместо ноутбука. И Гордеев — местный олигарх — через дорогу, который держит в кулаке половину города.

Романтика. Дурацкая, книжная, невозможная романтика.

Зелёный.

Я тронулся с перекрёстка, и в этот момент слева — фура. Огромная, белая, с логотипом какой-то транспортной компании, — летит на красный. Я увидел её, и всё внутри меня сказало: тормози, — но тело не успело, или успело, но поздно, или времени вообще не было — а был только свет фар, белый и безжалостный, и грохот, и звон стекла, и мой телефон, который вылетел из держателя и ударился о приборную панель, и руль, который я вцепился в него, как будто это могло что-то изменить, и потолок, который стал полом, или пол стал потолком, — и боль, короткая, яркая, как вспышка, — и тишина.

Я помню последнюю мысль — ясную, абсурдную, совершенно не ту, которая должна быть последней: «Трубу-то так и не починили».

И всё.

Темнота.

Часть I: Чужая шкураГлава 1: Пробуждение

1 марта 1881 г., утро

Боль.

Не та привычная боль, когда перебрал накануне и утром голова раскалывается тупым ватным гулом, — а другая, острая, злая, как будто кто-то вогнал мне в затылок раскалённый гвоздь и медленно проворачивает. Я попытался застонать и услышал чужой голос — хриплый, низкий, с каким-то горловым дребезжанием, которого у меня никогда не было. Попытался открыть глаза — веки тяжёлые, будто склеенные. Открыл.

Потолок.

Потолок белый, с лепниной — не советской, не евроремонтовской, а настоящей, полукруглой, с завитушками, с какими-то цветочными гирляндами по периметру, и одна из них отколота в углу, и на месте скола видна тёмная деревянная планка. Я уставился на эту лепнину, и первая мысль была совершенно идиотская: «Это не моя квартира». Потому что у меня потолки натяжные, белые, матовые, и никакой лепнины не было даже в лучшие годы.

Попытался сесть — и тело не послушалось. Не то чтобы не послушалось совсем — но оно было тяжёлое, грузное, каким мой организм никогда не был. Я весил семьдесят четыре килограмма при метре восемьдесят, бегал по утрам — когда было время, то есть примерно никогда, — и знал своё тело, как знаешь привычную мебель в тёмной комнате. А сейчас мебель кто-то переставил. Руки толще, живот — выпирает, плечи шире, и всё это какое-то не моё, чужое, неправильное, как костюм, надетый не на того человека.

Я поднял руки и посмотрел на них.

Руки были крупные. Широкие ладони, толстые пальцы, рыжеватые волоски на тыльной стороне, ногти — коротко стриженные, с жёлтым налётом. На левой ладони — шрам, старый, белёсый, — круглый, как от ожога. Перстень — серебряный, тяжёлый, на безымянном пальце правой руки, — и на перстне какая-то монограмма, которую я не мог разобрать.

Это не мои руки.

Паника поднялась мгновенно — из живота, волной, — и я сделал то, что делает любой нормальный человек, когда обнаруживает себя в чужом теле: схватился за лицо. Борода. Густая, жёсткая, кудрявая борода, которая начиналась от скул и спускалась ниже подбородка. Усы. Щёки — мясистые, обветренные. Нос — с горбинкой, которой у меня никогда не было.

Я закричал.

Звук вышел чужой — низкий, басовитый, с надрывом. Не мой голос. Совершенно не мой голос.

Дверь распахнулась — не тихо, а с грохотом, как распахивают двери люди, которые бегут на крик, — и в комнату влетел старик. Высокий, сухой, прямой как гвоздь, в чёрном сюртуке поверх белой рубахи, с аккуратными белыми бакенбардами и выражением лица, которое я позже научусь расшифровывать как «барин опять чудит, но мы потерпим».

— Барин! Павел Андреевич! — Голос у старика был скрипучий и обеспокоенный. — Что с вами? Что случилось?

Павел Андреевич. Он обращается к кому-то. Он обращается ко мне. Меня зовут Павел Андреевич.

Меня зовут Алексей Дмитриевич Ракитин. Мне тридцать восемь лет. Я первый заместитель мэра города Нижнеярска. Вчера вечером я ехал домой с совещания, и на перекрёстке Мира и Заводской была фура, и был удар, и было стекло, и была темнота. А теперь я лежу в чужой кровати, в чужом теле, и чужой старик зовёт меня чужим именем, и это невозможно, это бред, это галлюцинация умирающего мозга — и лепнина на потолке слишком детальная для галлюцинации, и запах — свечного воска, нагретого дерева, чего-то кислого, — слишком настоящий.

— Где я? — сказал я чужим голосом, и сам вздрогнул от этого голоса.

Старик подскочил — ловко для своего возраста, — налил воды из кувшина, стоявшего на тумбочке у кровати, сунул мне стакан. Вода была тёплая, затхлая, с каким-то железным привкусом. Потом полез в карман и достал стеклянный флакончик — нюхательную соль. Поднёс к моему носу. Ударило нашатырём, резким, как пощёчина. Я мотнул головой.

— Дома вы, батюшка, дома, — говорил старик, и в его голосе была интонация человека, который произносит эту фразу не в первый раз. — Вы, видать, дурной сон увидали. Кричали-с. Ничего, ничего, бывает-с…

Дурной сон. Да. Конечно. Дурной сон. Это объяснение — и я вцепился в него, как утопающий в спасательный круг, потому что другого объяснения у меня не было, а этот старик ждал от меня чего-то нормального, чего-то человеческого, чего-то, что скажет хозяин дома, проснувшийся от кошмара.

— Сон, — сказал я. — Да. Сон. Дурной.

Первая ложь.

Старик кивнул — с тем удовлетворением, с каким кивают люди, когда мир возвращается в привычную колею, — и начал суетиться: поправил одеяло, подвинул кувшин, открыл ставень — и в комнату хлынул свет, серый, утренний, мартовский, и вместе с ним — запах: дым, навоз, мёрзлая земля, что-то речное, сырое. Я услышал звуки: скрип колёс по мостовой, далёкий лай собаки, где-то очень далеко — колокольный звон.

Колокольный звон.

Мне стало холодно.

Одевание — вот что окончательно убедило меня, что это не бред, не кома и не предсмертная галлюцинация. Потому что галлюцинация не может быть настолько унизительной.

Старик — Прохор, его зовут Прохор, я это понял из того, как он сам представился: «Прохор сейчас всё устроит, батюшка, не извольте беспокоиться-с», — принёс одежду. И эта одежда была проблемой.

Нательная рубаха — длинная, холщовая, с завязками у горла вместо пуговиц. Подштанники — тоже холщовые, мешковатые. Это я ещё кое-как освоил, хотя завязки — отдельный вид пытки для человека, привыкшего к резинке. Дальше — сорочка. Белая, крахмальная, с воротничком-стойкой, и вот тут начались запонки. Маленькие, серебряные, с какой-то эмалью, — и я не мог их застегнуть. Не то чтобы я никогда не видел запонок — видел, на свадьбе у Серёги Капустина в пятнадцатом году, и даже надевал, но тогда это были современные запонки с поворотным механизмом, а эти — на цепочке, и их нужно было продевать через петлю каким-то хитрым движением, которого я не знал.

Прохор смотрел. Молчал. Потом — тихо, без слов — взял мою руку и застегнул сам. Лицо у него при этом не дрогнуло, но я видел — он заметил. Он заметил, что хозяин не может застегнуть запонки, которые застёгивал каждое утро на протяжении бог знает скольких лет.

Записываем: Прохор — наблюдательный. Это проблема.

Жилет. Тёмно-серый, шерстяной, с атласной спинкой. Пуговицы — справа налево, но это я освоил: пуговицы есть пуговицы, даже в девятнадцатом веке. Сюртук — чёрный, длинный, тяжёлый, — пах нафталином и чужим потом. Я надел его и почувствовал себя актёром, которого затолкали на сцену без репетиции, в чужом костюме, в чужой пьесе, где он не знает ни слова из текста.

— Зеркало, — сказал я. — Где зеркало?

Прохор указал — в углу спальни, большое, в деревянной раме с резьбой, мутноватое, с пятном в правом верхнем углу.

Я подошёл.

Из зеркала на меня смотрел мужик. Именно мужик — не «мужчина», не «господин», а мужик, — хотя одет он был в сюртук и жилет, и запонки на нём блестели серебром. Лицо широкое, обветренное, красноватое. Рыжая борода с проседью — густая, лопатой. Серые глаза, усталые, в красных прожилках. Морщины: на лбу, у глаз, у рта — глубокие, нажитые. По меркам двадцать первого века ему можно было дать пятьдесят — хотя, как я узнаю из дневника, ему сорок два. Ростом — ниже меня, сантиметров на двенадцать, но плечи шире, руки мощнее, и общее впечатление — такое: если этот человек даст в морду, вопрос будет решён с первого удара.

Физика тела — отдельная тема. Я шевельнул пальцами — пальцы слушались, но с задержкой, как будто между мозгом и мышцами была секундная пауза. Попрыгал на месте — правое колено стрельнуло болью, тупой и знакомой, как старая спайка. Вдохнул глубоко — лёгкие заполнились, но на выдохе что-то хрипнуло в груди, не то кашель, не то одышка. Тело было крепкое — рабочее, привычное к нагрузкам, — но запущенное, как двигатель, который давно не проходил техосмотр.

Я стоял перед зеркалом и смотрел на чужое лицо, и чужое лицо смотрело на меня, и между нами была стеклянная граница, за которой остался весь мой мир — Нижнеярск, администрация, трубы, подряды, Геннадий Палыч с его презентациями и Стёпа Лебедев с его авариями, — а по эту сторону было только это лицо, эта борода, эти чужие руки и колокольный звон за окном.

Ладно. Ладно. Ладно.

Если это — смерть, то у смерти очень странное чувство юмора. Если это — жизнь, то у жизни — тоже.

Работаем с тем, что есть.

Кабинет находился через коридор от спальни, и пока я шёл эти десять шагов, я успел заметить: полы — дощатые, скрипучие, покрытые домоткаными дорожками; стены — оклеены обоями в мелкий цветочек, местами отстающими; потолки — высокие, метра три; воздух — тяжёлый, спёртый, с нотами печного дыма, свечного воска и чего-то масляного. На стене — портрет государя императора в мундире с эполетами, под ним — икона в серебряном окладе, рядом — чьи-то силуэты в овальных рамках, бледные, как призраки. Дом был большой, основательный, купеческий — но не богатый: мебель тяжёлая, тёмная, из той породы мебели, которую покупают один раз и на три поколения, и которая с каждым поколением становится только мрачнее.

Похожие книги