Читаем Без огня онлайн бесплатно
Медик пятого курса Иван Пшеницын дочитал письмо, полученное им от сестры из провинции. У него вдруг заколотилось сердце, потемнело в глазах, и он чуть не упал на пол. Потом он скомкал письмо, схватился за голову и стал искать фуражку. Найдя ее, он впопыхах оделся, все никак не мог попасть в калоши, наткнулся на горничную, подававшую ему суп, и выбежал из квартиры.
"Милый и бесценный Ваня! -- писала ему сестра. -- Какую я ужасную новость узнала вчера: Лида через полгода должна сделаться матерью. Это меня так поразило, что я до сих пор не могу прийти в себя. Когда она все рассказала подробно, я просто не поверила своим ушам. Неужели все это правда? Если правда, то что же вы, бедные, будете делать? Вчера мы пошли вместе с ней в лавки. Было очень холодно -- первый морозный день. Но мы целую дорогу хохотали, вспоминали лето, наши прогулки, тебя, все, все... Потом вдруг, у магазина Иванова, Лида изменилась в лице и говорит: "Верочка! Мне что-то нехорошо, вернемся домой". Я испугалась и начала ее расспрашивать. Тут она мне и призналась. Она говорила, что ты не виноват, называла себя безрассудной и т. д. Зачем это, Ваня, зачем? Ведь теперь вы оба несчастные. Она скоро уйдет из дома. Конечно, ее родные ничего и не подозревают. Она давно уже занята какими-то цветами и абажурами, думает скопить денег и уехать... Можно ли абажурами скопить денег? Бедная Лида! Какой позор для ее семьи и какой скандал на весь город. Только одно мне кажется непонятным -- Лида уж слишком хладнокровно говорит об этом. Как будто ей все равно. И тон у нее особенный, и глаза какие-то странные, спокойные... Говорит медленно, протяжно и монотонно, как монахиня. Завтра она обещала прийти ко мне, чтобы окончательно посоветоваться обо всем. Потом она уже не будет ходить к нам.
Теперь самое главное. Папаша совершенно нечаянно прочел это мое письмо (я переписываю его тебе второй раз). Я позабыла его открытым на столе, а сама ушла на полчаса к Лиде. Когда я вернулась, папаша встретил меня страшно взволнованный. Он даже хотел застрелиться, и мне стоило большого труда его успокоить. Вообще тут какая-то путаница, Ваня! Папаша объяснялся с Лидой, и она сказала ему, что это неправда, что она нарочно все выдумала. Как бы то ни было, Лида поклялась папаше, что она оставит тебя в покое, даже не будет писать тебе и даст тебе окончить академию. Впрочем, мы с папашей уверены, что ты теперь и сам не можешь питать к Лиде ничего, кроме презрения, и будешь спокойно заниматься до Рождества, а там приедешь к нам. Ты не смеешь любить Лиду после того, что случилось. Она гадкая, испорченная, и ее нельзя простить, и я ее ненавижу, ненавижу..."
Стоя у окна на закрытой площадке вагона, Пшеницын вглядывался в темноту беззвездной ночи и напряженно думал. Предположения невероятные, возмутительные давили его мозг, но он оставался как будто спокоен и уже не испытывал смятения и душевной боли, вызванных письмом сестры. Точно одна половина его сердца навсегда застыла для страданий, успокаивала другую и даже смутно, потихоньку, радовалась. Неожиданность поездки, драматизм новой роли и целый ряд предстоящих дорожных впечатлений начинали волновать Пшеницына. И до Москвы он почти не спал, позабыл и о письме, и о Лиде, выходил из вагона на станциях, пил чай и с интересом наблюдал за публикой, ехавшей с ним вместе. На больших станциях выходили блестящие офицеры и дамы в роскошных ротондах, белых боа и огромных шляпках. Пшеницына забавляло ходить в этой оживленной, разряженной толпе, останавливаться у буфета и страховых киосков, из которых выглядывали вертлявые девицы, а после третьего звонка бежать на платформу и мимоходом подсаживать в вагон какую-нибудь барыню. Только случайно, на каком-то вокзале, он увидал в зеркало свое румяное, веселое лицо, и ему на минуту сделалось стыдно. "И чего я так расходился!" -- подумал он. Ему казалось странным, что он не может серьезно остановиться на мыслях о своей семье и Лиде и весь отдается любопытству и мелочам. И то, что он прочел в письме, уже представлялось ему чем-то посторонним, недопустимым, будто все он видел во сне.
Утром, в Москве, он встретился с товарищами-студентами, и время, проведенное с ними, слилось для него в один сплошной тягучий кошмар. Целый день пили водку, орали песни, съели полпуда малороссийской колбасы, присланной кому-то в подарок заботливой тетушкой. Вечером шумной гурьбой бродили по бульварам, кричали и забавлялись, как дети. И Пшеницын, герой веселья, шел впереди всех и пел тонким пьяным голосом: "Не любить -- погубить значит жизнь молодую..."
На одном из бульваров городовой робко заикнулся о "беспорядке". Пшеницын повис у него на шее, сжал его в объятиях и спросил заплетающимся языком:
-- Фар-раон! Ты был... молод? П-пил водку? Л-любил жен-щин?
Все закричали "браво" и с пением "gaudeamus", в двух кучках, качали и Пшеницына, и городового. Потом он уже почти ничего не помнит. Длинный ряд фонарей на бесконечной улице, красные лестницы, удушливый запах ковров, пропитанных пивом, чьи-то белые пышные плечи, и звон бутылок, и дикий хохот... Потом холодный и серый рассвет, и сам Пшеницын в санях, измученный, почти без чувств, в медвежьих объятиях "математика" Петьки Двугривенного.
От Москвы он ехал уже в третьем классе, с простуженными зубами, точно избитый; лежал на узкой деревянной скамейке и, кутаясь в башлык, старался забыться во сне. Просыпаясь, он слышал, как мужики громкими, грубыми голосами говорили о недоимках, о волках и метелях, о земских начальниках и о том, что в крепостное время было лучше. Они пили чай из огромного жестяного чайника, хлопали дверями, наносили снегу с платформы и безостановочно топили печку. От их голосов и жары, стоявшей в вагоне, у Пшеницына кружилась голова, и он ненавидел мужиков, чувствовал к ним брезгливость и подгибал ноги, чтобы кто-нибудь не задел за них, проходя мимо его скамейки. Минутами он невольно, себе назло, прислушивался к тяжелой, неповоротливой мужицкой речи, задыхался в терпком запахе сапогов и тулупов, и все время испытывал такое чувство, как будто вокруг него были звери.
Только за несколько часов до приезда в родной город, к вечеру, он как-то сразу оправился, собрал свои вещи, уселся на лавке и сам заговорил с мужиками. Скоро он весело шутил с ними, рассказывал им о Петербурге, пил чай из глиняной кружки... и вдруг вспомнил о Лиде. Девушка, невысокая, с тяжелой косой и синими наивными глазами, предстала пред ним как живая, улыбнулась ему своей печальной и томной улыбкой, показала ослепительные зубы, и ему страстно захотелось перелететь остаток пути, узнать, что с ней, стать на ее защиту, безумствовать и "геройствовать".
Дома не ждали его приезда. Встретились радостно, без конца обнимались и совсем позабыли о "главном". Как-то невольно обходили в разговоре Лиду, и сам Пшеницын ни разу не спросил о ней. Он весело болтал с сестрой Верой -- красивой, но немного флегматичной девушкой, кружился с ней по залу, разбил горшок с цветком, потом сидел за роялем и барабанил "собачий вальс". Отец Пшеницына, Платон Иваныч, стоял тут же у рояля и возбужденно потирал руки. Пшеницын улыбался и подмигивал ему, потихоньку от Веры рассказывал ему новые петербургские анекдоты и только за ужином вспомнил те письма сестры, в которых она жаловалась ему на отца, на постоянные ссоры с ним из-за пустяков и на его тяжелый характер.
Налив вино в стаканы и чокаясь с сыном, Платон Иваныч сказал:
-- Ну, поздравляю тебя с приездом и первым зрелым разочарованием... Какую штуку выкинула твоя пассия! Каково?
Пшеницын быстро выпил вино и задвигался на стуле.
-- Папаша! -- сдержанно начал он. -- Мне кажется, что в этом необходимо хорошенько разобраться. Нельзя же так... сразу.
-- Разбирайся, разбирайся, -- с иронической улыбкой произнес Платон Иваныч, -- кто тебе мешает. Только это -- напрасный труд, да и ты, я надеюсь, будешь настолько благоразумен, что сам отвернешься от грязи и пошлости.
-- Папаша! Вы слишком поспешны в приговорах: где Лида, там не может быть грязи.
-- А я тебе говорю, что она есть. И мой совет тебе, в тысячный раз повторяю, удаляйся ты от этой грязи до поры до времени, живи рассудком, учись. Помни, что пришлось пережить твоему отцу, с его блестящими дарованиями, благодаря слепому, непосредственному отношению к действительности...
И он длинно, неторопливо начал говорить о себе в давно известных Пшеницыну выражениях.
Пшеницын сидел опустив глаза и чувствовал, что между ним и отцом неизбежно произойдет столкновение, в котором они оба не удержатся, будут нервничать и оскорблять друг друга. Он давно, как свои пять пальцев, знал, что скажет отец, как будет хвалить себя, произносить общие фразы, и ему было противно; он не мог поднять глаз и безостановочно крошил булку на скатерть.
-- Я вам благодарен, -- постепенно раздражаясь, заговорил Пшеницын, -- вы мне все уши прожужжали своей опытностью и призывами к благоразумию. Вы еще в детстве отдаляли меня от товарищей, клеветали на них и давили во мне всякое проявление чистой и резвой радости. Спасибо... я, кажется, благодаря вам совсем не знаю жизни и заранее не люблю ее. Ваши лживые теории сделали свое дело...
-- Это ты напустил на себя! -- громко сказал Платон Иваныч и ударил рукою по столу. -- И как ты смеешь бросать мне такие обвинения!
-- Я говорю правду... Раньше я из-под запрета, тайком набрасывался на жизнь, спешил насладиться свободой и делал глупости. Теперь я интересуюсь мелочами, плаваю по поверхности и рисуюсь перед самим собой. А кто виноват? Все вы же. Вот я приехал, хотел в первый раз твердо и серьезно разрешить задачу, а вы опять становитесь каменной горой у меня на дороге. И я не понимаю! -- тонким и звенящим голосом продолжал Пшеницын. -- Какое вам дело до всего этого? Вы холодны и неотзывчивы к чужому горю, не щадите чужих ошибок... Я посоветовал бы вам оставить других в покое.
-- Ты не смеешь мне этого говорить! -- возвысил голос Платон Иваныч.
-- Это жестоко, жестоко, -- не слушая отца, повторял Пшеницын, -- нехорошо, невеликодушно...
-- Твой отец великодушнейший, благороднейший человек! -- крикнул Платон Иваныч. -- Ты не можешь не уважать его.
-- Вы бы еще потребовали уважения с палкой... И что вы кричите об уважении! Вы не признаете свободы чувства, выбора, ответственности, трусите взглянуть прямо в лицо жизни. У вас иссохла душа, вы позабыли свою молодость. Да, да! И я больше ничего не хочу слушать!
Они уже стояли друг против друга, кричали и жестикулировали. Вера, в сторонке, суетилась на одном месте, делала обоим умоляющие глаза и ломала руки.
-- Ты говоришь чистейший вздор, замолчи! -- кричал Платон Иваныч диким голосом.
-- Не замолчу, не замолчу. Вы -- мужчина, старый студент, вы должны быть рыцарем в отношении к моей невесте! А вы ее вон выгнали...
-- Она противна мне: я всегда был идеальных взглядов на любовь.
-- Э, да будет вам хвастаться! Вы не стоите мизинца Лиды.
-- Я? Мизинца этой, этой...
-- Молчать!.. Я не позволю! -- взвизгнул Пшеницын и сам не узнал своего голоса.
Платон Иваныч весь опустился, съежился, подбежал к столу и начал бросать на пол тарелки и стаканы. Вера пронзительно вскрикнула.
-- Хорошо... хорошо, -- задыхаясь твердил старик, -- прощайте, живите одни... Я ухожу, прощайте...
Он схватил столовый ножик и трагически взмахнул им в воздухе. Вера бросилась к нему.
-- Папаша! Как вам не грех! Перестаньте...
Пшеницын опомнился, подошел к отцу и сказал:
-- В самом деле... в самом деле. Мы зашли слишком далеко.
У Платона Иваныча выпал ножик, он хотел что-то сказать, махнул рукой, схватился за голову и пошел к себе в кабинет.
Потом произошла тяжелая сцена. Старик ничком лежал на диване, трясся от рыданий и кричал:
-- Умираю, умираю... прощайте... уйдите от меня, вы мне ненавистны!
Вера мочила ему виски одеколоном и тихонько говорила брату:
-- И вечно он так. Попробуйте с ним не согласиться. Ах, деспот, деспот! Ей-богу, я, кажется, уеду на курсы.
Наконец Платон Иваныч затих, и брат с сестрой прошли в столовую. Сидя на маленьком венском диванчике, уцелевшем от детской мебели, обняв сестру за талию, Пшеницын говорил усталым и разбитым голосом:
-- Ах, Вера, до чего иногда люди не умеют жить -- это удивительно. До сих пор не понять друг друга! И что за странный человек наш отец... Кстати, Вера, ты, кажется, начинаешь поддаваться его влиянию и читать мораль. Я это еще по письму заметил. Милая, поверь мне, что жизнь и проще и лучше, чем о ней думают отжившие старцы. И нужно идти ей навстречу без боязни и с радостью, призвать на себя все ее муки, и терзания, и громы. Право, в них больше счастия, чем в спокойном наблюдении откуда-то издали, с Северного полюса. Прошу тебя, прошу тебя... напиши Лиде. Мне нужно с ней объясниться.
Утром, на другой день, Вера послала записку, не упоминая о приезде брата, и Лида сейчас же пришла. Сидя в будуаре сестры, Пшеницын слышал знакомый, бархатный и низкий голос, обрадовался ему и ждал, что будет.
Отворилась дверь, и вошла Лида. Пшеницын встал ей навстречу.
-- Здравствуйте, -- спокойно произнесла она и протянула ему руку, -- вот не думала, что вы так рано приедете.
Пшеницын машинально взял ее руку, подержал в своей, взглянул Лиде в глаза и заволновался.
-- Боже! -- сказал он. -- Что за встреча, что за встреча! И он не узнал Лиды, так она переменилась, возмужала, как будто выросла. Из прежней полудевочки она превратилась в женщину. У нее резко очертилось лицо, и вся она утратила ту нежную, воздушную гибкость, которой в ней раньше любовался Пшеницын.
-- Лида! -- повторил он с укором. -- Так не встречаются... друзья.
Она улыбнулась, положила ему на плечи руки и сказала ласково:
-- Здравствуй, мой друг!
Пшеницын обнял ее и поцеловал в губы. Она не подалась назад, не ускользнула, как бывало, а стояла неподвижно и близко-близко, и ему показалось, что вся она сделалась какой-то грубой, каменной. И в ее поцелуе уже не было прежней стыдливой робости.
-- Лида! -- несмело начал он, усадив ее в кресло. -- Тут у вас что-то произошло, я... приехал...
-- Да, -- равнодушно вымолвила она, -- твой отец отказал мне от дома. Нашел, что я могу дурно повлиять на твою нравственность.
-- Лида, Лида! Это ошибка. Я объяснился с отцом. Он заблуждается. Разве ты его не знаешь?.. Боже! Как все это запутано, преувеличено. Из шутки сделали Бог знает что!




