Читаем Петербургский человек онлайн бесплатно
Около градоначальства деревья росли прямо из тротуаров, вернее из круглых чугунных решеток, вделанных в каменные плиты. Так росли они и во многих других местах. Небо было видно только вдоль улиц, и даже в самую хорошую погоду оно казалось не небом, а каким-то подвешенным над карнизами домов серовато-голубым полотном. Горизонта совсем не было. Даже посреди Марсова поля, с закинутой кверху головой, с зажатыми от уличного шума ушами, нельзя было бы достигнуть того опьяняющего блаженного ощущения, той радости бытия, которую испытываешь где-нибудь в деревне, лежа в траве на спине. О земле и говорить нечего, -- ее давным-давно не существовало. Настоящей, черной рассыпчатой земли еще можно было бы купить фунтов двадцать в оранжерее, но в тех свободных от камня и от асфальта местах, где ей полагалось быть, люди видели только некоторое ее подобие: красновато-желтоватый туго укатанный песок, напоминающий собою хороший линолеум.
Может быть, это и был линолеум?
Деревьям и цветам люди тоже раз навсегда отказались верить. До деревьев из-за решеток не достать, бархатно-черные липовые стволы слишком явно кажутся нарисованными, а подстриженные ветки до отвращения декоративны. От цветов, как бы они ни были ярки и правдоподобны, в самое знойное время никогда не тянуло ароматом. Бог знает, может быть, и они были из непромокаемого шелка или из гуттаперчи. В магазинах продавались какие-то цветы из Ниццы, но зачем они? Даже странно предполагать, что они нужны кому-нибудь в этом городе заграничных изделий, патентованных изобретений, всевозможных штампованных, безопасных, огнеупорных, самонадевающихся, самозавязывающихся вещей.
На подобные темы частенько думал засидевшийся в Петербурге молодой чиновник, из хорошей дворянской фамилии, внук известного полководца, Виктор Александрович Коробьин.
К началу июля вернулся из-за границы ближайший начальник Коробьина и отпустил его на месяц отдохнуть. Это случилось как раз в тот момент, когда Коробьину надоели и музыка Павловского вокзала, и кутежи в Аквариуме, и прогулки по Летнему саду, и если хотелось чего-нибудь, то именно деревенского, помещичьего, какого-нибудь Тургеневского затишья. Куда бы в самом деле поехать, где бы стряхнуть с себя тягостный петербургский лоск, куда спрятаться от сослуживцев с проборами, от собутыльников в гетрах и шикарных пиджаках до колен, от всех этих разговоров о повышениях, о молниеносных карьерах, о балерине X, опереточной звезде Y, кокотке Z, о покрое смокингов, цвете жилетов, рисунке галстуков, фасоне воротничков?
Размышляя об этом в первый день отпуска, Коробьин направлялся пешком к Летнему саду в самой, что ни на есть модной соломенной шляпе, в лимонно-желтых шелковых перчатках, с великолепной английской тростью в руке. И все время он поглядывал на кончик одной из своих коричневых ботинок: где-то на углу Невского и Караванной бегущий сломя голову почтальон скользнул по его ноге своим тяжелым сапожищем, и на блестящей кожаной поверхности осталось большое беловатое пятно. Надо будет вытереть его носовым платком. Куда же однако поехать? В имение к дяде? Но там уже гостят его многочисленные родственники -- бабушка, одна замужняя и две незамужних кузины, родной брат вице-губернатор, а из соседнего имения постоянно наезжают какие-то лицеисты и юнкера. Бог с ним, с имением, но куда же?
Нет, все-таки сначала надо добраться до первой же скамейки и вытереть пятно на башмаке: мешает хорошенько подумать, да и противно смотреть.
Вернулся Коробьин из Летнего сада уже с готовым решением, от которого ему всю дорогу было ужасно весело. Что может быть проще и в то же время оригинальнее? Разложить на столе железнодорожную карту России, поводить по ней пальцем и без лишних размышлений выбрать какой-нибудь Крыжополь или Царевококшайск. Есть живописные городишки с курортами, с воспетыми в литературе фамильными замками временщиков. Можно и без курортов и без замков. Понравилось название, и хорошо. А то и еще проще, куда попадет палец -- раз, два, три...
Коробьин осветил электричеством всю свою холостую квартиру, достал карту и сел за письменный стол. Вот Николаевская дорога -- Любань, Малая Вишера, Клин, Москва. Именно куда-нибудь южнее Москвы. Знакомое, но скучное слово Можайск. Незнакомое, красивое и даже душистое название Медынь... Кашира, Каширская старина, Мценск, Моршанск, Кирсанов...
Мой дядя, как Кирсанов Павел,
Когда не в шутку занемог,
Он натирать себя заставил
Духами с головы до ног.
Поехать разве в Кирсанов?.. А вот еще Сердобск, Елец, -- противные города. Опять совершенно незнакомое, но страшно симпатичное название -- Анютин. Уездный город Анютин, должно быть выросший из большого имения или села. Город в честь Анюты. Что это была за Анюта?.. Анютины глазки...
Ну, что ж! Зачем дело стало? Взять и поехать в Анютин.
И Коробьин приказал своему слуге купить на завтра билет до города Анютина, Тамбовской губернии, а пока подать в спальню портплед и желтый английский саквояж.
К черту фрак, сюртук, визитку, смокинг! Взять самое легкое -- пиджачный летний костюм, отдельно черный пиджачок и серый люстриновый пиджачок, отдельно белые фланелевые брюки, шелковые жилеты, шелковые носки, цветные сорочки воротнички с отогнутыми кончиками, воротнички стояче-отложные... Что еще? Зеркальце, духи, несессер, пожалуй, лакированные туфли и обязательно американские желтые и красные сафьяновые ночные. А футлярчик с безопасной бритвой и безопасные складные ножницы непременно. Возможно, что в этом симпатичном Анютине и парикмахерских никаких нет. Завтра сбегать постричься машинкой No 0, побриться, подравнять усы.
С комической грустью (может быть, в последний раз?) посмотрел на себя Коробьин в широкое трюмо, отразившее его во весь рост. Уж зеркал-то хороших, как ни ищи, во всем Анютине не найдешь. Там Коробьина с его прямым, удобным для пенсне носом, глубокими ужасно удобными для вкладывания монокля впадинами глаз, коротко подстриженными усами, наверное, примут за англичанина.
"А все-таки ужасно весело, -- думал он засыпая, -- Анютин, Анютины глазки, Анютин..."
Поезд привез Коробьина в Анютин около семи часов утра. Босоногий мальчишка-носильщик, с озабоченным морщинистым лицом, протащил его вещи сквозь пустынный вокзал. Коробьин огляделся кругом, потянул носом и чуть не покачнулся, -- такая густая волна воздуха, пахнущая листьями, землей, полевыми цветами надвинулась на него. Должно быть, ночью шел дождь. От самого вокзала тянулась зеленая улица, сплошь покрытая блестящей, нарядной травой, с деревьями не только в палисадниках, не только перед домами, но и где попало, чуть не посреди дороги. В глубоких колеях стояла чистая вода.
-- Куда вам? -- равнодушно спросил мальчишка, просовывая саквояж Коробьина в первую извозчичью пролетку.
-- Да мне все равно, в гостиницу, что ли...
-- Вам комнатку, барин? Доверьтесь, я отвезу, -- сказал извозчик.
-- Куда? Впрочем, это хорошо, что я не знаю, вези.
Захлюпала копытами лошадь, зажурчали в воде колеса.
"Что это за деревья с узорчатыми листьями, -- думал Коробьин, -- кажется дубы, а, может быть, клены?"
Как странно видеть узенькую темно-зеленую елочку, а неподалеку от нее серебристые тополя. Вот старые знакомки липы, а вот кокетливая семья березок. Пролетка задела крылом за одну из них, и капли воды, как хрустальные шарики, забарабанили по котелку Коробьина, по английскому саквояжу. Канавки по бокам улицы сплошь заросли какими-то разлапистыми листьями, вроде капусты, среди которых там и сям торчали высокие колючие стебли, с круглыми лиловыми, очень красивыми головками-цветами.
-- Что это? -- спросил Коробьин извозчика, указывая палкой.
-- А вы на что показываете, барин?
-- Какие цветы?
-- Да это не цветы, это репей, барин!
-- Да неужели?
Даже две свиньи, одна розовая с черными пятнами, а другая совсем розовая, поднявшие навстречу Коборьину свои мокрые пятачки и после некоторого раздумья свернувшие с дороги, показались ему сначала какими-то неведомыми зверями. И он чуть не закричал:
"А это что же такое?"
Извозчик обогнул деревянную церковь, осторожно скатился под горку, причем Коробьин на минуту увидал какое-то светлое озеро, какие-то заводские трубы, и наконец пролетка остановилась. Угловой, кирпичный, одноэтажный дом, ворота, полуоткрытая низенькая калитка. У калитки стоит загорелая немолодая женщина в белом платочке, прикрывает глаза от солнца рукой. Она спокойно смотрит прямо в глаза Коробьину и говорит:
-- Вам комнатку, мой милый? Пожалуйста. Вещи извозчик внесет. Входите, мой милый! Нагнитесь, не ушибите головку... Вот сюда.
Комната ему понравилась: старомодная гостиная, с фикусами, филодендронами, с мебелью красного дерева, олеографиями по стенам. Женщина в белом платочке, оказавшаяся хозяйкой, спокойно, без суеты, помогла ему устроиться, заставила ширмами умывальник и кровать. Незаметно она расспросила его, надолго ли он, откуда, не лечиться ли приехал? В Анютине целебный железистый источник, казенная санатория, кумыс. Вечерами, а по праздникам и днем, играет музыка.
-- У нас воздух веселый, легкий, не заскучаете, мой милый, -- говорила хозяйка. -- Пойдите по городу погуляйте, увидите сами. Обед в двенадцать часов; хотите вместе с нами, хотите в комнату подадим. Не стесняйтесь, мой милый.
Звали ее Евлампией Петровной.
В первые же два-три часа он познакомился запросто и с ней и с ее мужем Федором Ивановичем, сыном недавно умершего генерала. Это был немного странный мужчина высокого роста, в дворянской фуражке, в коломянковой курточке и широких коломянковых панталонах. Личико у него было розовенькое, детское, глазки голубенькие, а борода прямая, длинная по пояс, фартучком. Одно плечо выше другого, и одежда болтается, как будто на голом теле. Это он, Федор Иванович, выпилил лобзиком украшения на дверцах буфета, и он же смастерил вот этот аптечный шкапик, а вышитые гарусные пейзажики в рамках за стеклом, которые висят в комнате у Коробьина, как бы вы думали чьи? Тоже Федор Иванович вышивал. Евлампия Петровна обещала ему, если он будет меньше курить, выписать из Петербурга через какую-нибудь редакцию рисунок для большого гарусного ковра.
За обедом подавали великолепный малороссийский борщ, жареную утку, вареники с вишнями. Хозяйка отставила на буфет полную тарелку вареников, прикрыла другой тарелкой и сказала:
-- Это вечером Сусанна Михайловна скушает, она любит.
Чай пили на террасе, обвитой повиликой, настурцией, плющом и выходящей в сад. Гудели осы, облепляли блюдечки с вареньем, лезли прямо в рот. Коробьин вскакивал с места, отмахивался, а Федор Иванович смеялся и говорил:
-- Ничего, попривыкните к ним, а они к вам.
После чаю осматривали сад, в котором чего только ни росло -- и дубы, и клены, и березы, и тополи, и маленькие елочки, а из фруктовых деревьев: яблони, груши, вишни, кусты белой и красной малины, смородина, крыжовник. Цветов видимо-невидимо, настоящих не гуттаперчевых и не бумажных цветов. Под знойным солнцем, высушившим остатки вчерашнего дождя, все растопырилось от первого до последнего лепестка и точно смотрело вверх множеством глаз. Какая веселая пестрота: душистый горошек, ноготки, анютины глазки, львиная пасть, резеда, гвоздика, Иван-да-Марья, бархатцы, еще не расцветшие, твердые, как камень, георгины, немножко сонный табак, чуть-чуть ленивые гелиотроп и левкои.
И всюду ящики, кадочки, горшочки, отовсюду свисают стебли и усики повилики, везде наставлены лейки с водой, и пахнет, как будто в полтона, всеми цветами сразу: мирный, блаженный, дремотно-солнечный аромат.
Коробьин не успел разобрать своего портпледа и английского саквояжа. Так и остались на столе вынутые случайно флакон духов и надломленная плитка швейцарского шоколада. До вечера он крепко спал у себя за ширмой под щебетанье птиц и гуденье пчел, доносившийся из открытых низеньких окон. Крепкий сон сменялся сладким блаженным полусном, сквозь который не казались докучными ни громкие голоса, ни шаги хозяев, ни смех на улице, ни мычанье коров. Чудилось ему, что кто-то все время подходил к окнам и взглядывал в них, что кто-то напевал в соседней комнате знакомый вальс "Сердечко Нинон" и это пение, необыкновенно нежное и ласкающее, щекотало его под самым сердцем какой-то пушистой лапкой.
Проснулся Коробьин необычайно свежий, но вся эта новая для него, спокойно текущая простота жизни продолжала вливаться в его душу, как сквозь сон. Проходили на улице и на минутку останавливались у окошка соседней хозяйской комнаты разные люди. Барышня в тонком черном платьице, с голыми руками, -- Лизочка, продавщица кумыса из санатории, как он узнал потом. Молодой человек в короткой серенькой крылатке и большой фетровой шляпе -- Филимон Филимонович Ласточкин, местный поэт. Еще какие-то женщины и какие-то подростки с бантиками в косичках. Потом две загорелых деревенских девушки долго продавали хозяйке все у того же окошка крупные красные и белые грибы.
Все это было страшно интересно, и Коробьин сам не заметил, как просидел на подоконнике часа полтора.
Попозже, когда стемнело, Федор Иванович играл в столовой в шахматы с делопроизводителем земской управы, поразившим Коробьина своею наружностью и фамилией. Наружность его была прямо разбойничья -- круглые зеленые, страшно злые глаза, громадные рыжие усищи, а фамилия -- Дикундяк.
Еще позже, когда на весь сад благоухали ожившие левкои, гелиотроп и табак, приходила Сусанна Михайловна, с которой Коробьина тотчас же познакомили. Это была приятельница Евлампии Петровны, молодая девушка, дочь городского головы. Глядя на ее красивое, бледное, спокойное лицо, на ее руки, радостно ухватившиеся за тарелку с оставленными для нее варениками, Коробьин уже не удивился, что эти вареники обрадовали ее больше, чем его шикарный столичный вид.
Очевидно, тут живут люди, которым чуждо мишурное любопытство. Живут себе и живут, ни в ком не заискивая, ни перед кем не расшаркиваясь, ничьими карьерами не интересуясь.
Сусанна Михайловна доела вареники, о чем-то пошепталась с Евлампией Петровной и ушла. Коробьин думал, что она, может быть, посидит, разговорится с ним о Петербурге, и он потом проводит ее до дому, а между тем она едва кивнула ему головой. Над городом уже стояла черная ночь, и по всей квартире неистово заливались сверчки. Ничего не оставалось делать, как ложиться спать.




