Читаем Время кин-дза-дзы онлайн бесплатно
Время кин-дза-дзы
Юрий Рост – уникальный летописец нашего времени. Его рассказы, очерки, бытовые зарисовки – это чистой воды поэзия, высокая литература, но не выдуманная, а основанная на реальных событиях и фактах. Книга «Время кин-дза-дзы» полна иронии, тонкого юмора, но главное – любви. К жизни. К людям.
Документальная литература / Биографии и Мемуары / ПублицистикаПтица свободна, и мир ее трехмерен, а человек живет на плоскости. Ему не дано преодолеть силу земного притяжения. Он ухищряется: наполняет шар теплым воздухом, изобретает несущие винты, реактивные двигатели, планеры, дельтапланы, парапланы, словно пытается преодолеть комплекс нелетания. Ему снится парение, он пишет стихи и песни, создает обманные образы и грезы, но… не летает.
Общее у человека и птицы лишь то, что мы двуногие.
«Двуногое без перьев», – написал о человеке Вольтер, и без крыльев, но с душой. Душа у Вольтера обозначена, и она дает иногда ощущение полета, если на ней не лежит груз уныния, усталости, чужой обиды и собственной неудовлетворенности.
В любви человек обретает ощущение возможности отрыва от земли. В работе бывает момент, когда тебе кажется, что взлетишь. Доброе слово окрыляет… Но никогда не летал человек.
Правда, он может бежать; и в беге есть короткая фаза полета, когда он с усилием отталкивается от земли. Как конь в галопе, как гепард в охоте. Это и есть реализованная мечта о летании…
Короткий отрыв, удар о землю, от которой надлежит оттолкнуться с усилием, чтобы снова взмыть на мгновение. Жизнь человека похожа на бег: толчок, полет, удар, толчок, полет. Когда он перестает надеяться, переходит на ходьбу, где фазы полета нет.
Дети бегают больше влюбленных, влюбленные – больше женатых. Женатые тоже бегают, но со временем устают и устраиваются в гнезде, смиряясь с женщинами, которых объединяет с птицами отсутствие талии.
Птицы не умеют летать. Они летают. В толще воздуха, которым мы дышим, на дне которого живем. Мы полагаем себя вершиной эволюции (если кто дарвинист) или слепленными по образу и подобию (у кого грамоты поменьше, а самомнения достаточно). Полный венец и царь природы. Но птицы этого не знают (впрочем, как и звери, которых мы не употребили в пищу или на одежду).
У птиц есть родная земля. Буквально родина, место, где они дважды рождаются и становятся на крыло. Но нет пределов и границ. Птицы не имеют отношения к человеку. Никакого. Они не испытывают привязанности или ненависти. Они не приручаются и не участвуют в нашей жизни. Смотри и слушай. Любуйся и наслаждайся. Они сами по себе.
Кто-то из них сбивается в стаи; кто-то живет в одиночку; кто-то сидит на скалах; кто-то парит над морем; кто-то порхает над цветком; кто-то стоит в болоте на одной ноге; кто-то поет; кто-то ухает…
Человек им не партнер и не противник.
Может навредить, убить, поймать и посадить в клетку.
Понять не может. Мы их видим. Снизу большей частью. И это всё!
Мудра природа, не дав человеку крыльев. Она убереглась от полного разорения.
Представьте себе летающие отряды заготовителей пуха; охотников, браконьеров, диверсантов; эскадрильи органов правопорядка и административно-хозяйственных работников, хищно кружащих над сидящими на яйцах отцами семейств.
Вообразите тотальное перекрытие воздушного пространства над столицей в часы пролета пернатого президента; слетающуюся с мигалками в Охотный ряд каркающую Думу, одетую в дорогие темные костюмы и галстуки на голое перо; юрких следопытов из ФСБ, влетающих в открытые форточки в тихое вечернее время, когда вы и она сложили крылья и зажгли свечи.
А огромные – до окончания неба – сетки-границы, в которых гибнут птицы, не ведающие границ, или лазерные заслоны, сжигающие всё, что летит без разрешающих документов (какие документы у цапли!) и не сквозь специально отведенные для пересечения коридоры погранзон.
Представьте террористов-камикадзе, падающих с неба, или зависшего, как жаворонок, и беспрерывно поющего над вашим домом Баскова…
Ужас! А пожалуй, даже ужас-ужас-ужас!
Нет-нет, права природа, оставившая человеку мечту о полете и возможность любоваться ими с земли.
Маня покосила траву, вошла в избу и спросила:
– Самовар кипел?
– Кипел, баба Маня.
– В Москве как с дровами?
– Нет дров в Москве. Там паровое отопление и газ.
– А самовар как ставить? Одними газетами не согреешь. Или вы чай там не пьете?
– Пьем. Чайник поставишь на плиту, или электрический включить можно.
– И правительство так?
– Наверное.
– По-новому, значит. А детей как делаете? Тоже чего-нибудь включаете или как раньше?
– Как раньше.
– Значит, наука еще не дошла, чтоб без мужика. Слабая пока еще наука, слава тебе господи. У тебя парницёк или девка?
– Парень, хотя я девочку хотел.
– Так ведь не руками складёшь. – Маня поставила на чистенькую деревянную столешницу три чашки с блюдцами и выглянула на дорогу. – Вот и мой партиец п***ой идет. Сейчас познакомишься. Он видишь что удумал: в коммунисты записался, чтобы зубы новые вставить. Им в районе без очереди зубы справляют. А я-то осталась беспартийная… – Она залилась беззубым смехом. – Иван, – закричала баба в окно, вытирая слезы, – у нас гость. Журналист Юрка из Москвы… Сейчас я ему подам! – Она подмигнула мне, метнулась к печке за занавеску и оттуда в сени.
Через минуту, сверкая ослепительными зубами и повязанный платком на манер пирата, вошел муж бабы Мани Иван Павлович.
– Ну, – сказал он медленно и членораздельно, – как там благосостояние? Крепчает?
– Крепчает! – Я во весь рот улыбнулся, пожимая ему руку.
Павлович посмотрел на меня пристально и спросил:
– Партиец?
– Нет, свои.
– Ну, значит, мы познакомились… Тогда я пойду сниму зубы, а то жмут, как тесные сапоги.
Он скрылся за занавеской и скоро появился счастливый:
– По такому поводу…
Я полез в рюкзак. Маня, метнув лукавый взгляд, поставила на стол соленые грузди и картошку.
– Говорила ему: не ходи, обманут. Теперь гляди – без зубов, а все равно в партии.
Павлович махнул рукой и стал разливать.
Накануне мы праздновали. Однако в десять утра, излишне розовые и чрезвычайно причесанные, стояли у дверей нобелевского лауреата – Николая Николаевича Семенова в доме на Фрунзенской набережной. Ярослав Кириллович Голованов угрожал взять интервью в канун девяностолетия ученого; я полагал (если удастся навести на резкость) сделать фотографическую карточку.
Излишнюю суетливость, выраженную в бессмысленном перекладывании дрожащими руками объективов в сумке, я был склонен приписать волнению от встречи со знаменитым физхимиком. Однако Кириллыч, строго посмотрев на меня трезвым взглядом, сказал:
– Нас могут спасти только хорошие манеры.
Дверь открыла седая пожилая женщина интеллигентного вида.
Я церемонно поцеловал ей руку и сдержанно кивнул другой, что моложе, в вытянутой кофте.
– Первую ошибку мы уже совершили, – шепнул мне Голованов, – ты поцеловал руку домработнице и был весьма холоден с женой.
В большой комнате за письменным столом при полном параде, то есть одетый не хуже Голованова, сидел академик. Он смотрел на противоположную стену, где висело большое полотно, изображавшее Николая Николаевича довольно молодым. Правда, не таким молодым, каким он вместе с Капицей красовался на знаменитом парном портрете кисти Бориса Кустодиева в доме Петра Леонидовича.
На этой картине Семенов был изображен один. И по живописи уже видно, что он – ученый с мировым именем, а на кустодиевском еще не видно, поскольку знаменитый художник едва ли предполагал в двадцатых годах, что пишет двух будущих нобелевских лауреатов: горбоносого красавца Семенова и Капицу с трубкой.
Семенов премию получил много раньше Петра Леонидовича. Но у него не было парного портрета. И Капица довольно долго утешался тем, что известный портрет у него.
Теперь Николай Николаевич смотрел на холст и готовился ответить на вопросы лучшего научного обозревателя, а Ярослав Кириллович, понимая масштаб фигуры, элегантно положил ногу на ногу и достал ручку.
Всем своим видом Голованов являл собой образ профессионала, подготовившегося к беседе с выдающимся ученым, достойно проживающим земную жизнь и создавшим теорию цепных реакций. Жаль, что работал он в области химической физики, а не в сфере отношений между людьми. Цепные реакции взаимопонимания, сострадания, добра… Может быть, теоретическое обоснование их помогло бы найти кратчайший путь к воспламенению любви человека к человеку и взрыву душевной щедрости. Впрочем, одному, даже с дюжиной учеников и последователей, можно реально помочь всем, но не по силам помочь каждому.
– Николай Николаевич, – вскричал Голованов тенорком, заглядывая в блокнот, впрочем, совершенно чистый. – Давно хотел задать вам один вопрос, – он откинулся на спинку кресла, широко закурил (спросив, разумеется, позволения). – Давно хотел…
Мхатовская пауза повисла в комнате. Семенов подался вперед в напряженном ожидании.
– Да! – решительно произнес Голованов, несколько по-куриному наклонив голову набок. Чувствовалось, что начать разговор ему нелегко. Академик понял серьезность момента и озабоченно посмотрел на жену, сидевшую под портретом. Та ободряюще улыбнулась.
– Давай, Кириллыч! – в свою очередь ободрил я Голованова.
– Давно, очень давно хотел я узнать, Николай Николаевич… – длинная затяжка для смелости, и как в омут: – А что, к примеру, вы помните из детства?
Николай Николаевич, чье детство пришлось на начало двадцатого века, озадачился глубиной и историзмом вопроса. Я в восхищении посмотрел на Ярослава Кирилловича. Однако! Цусима, революция 1905 года, Кровавое воскресенье, Первая мировая война, октябрьский переворот, наконец…
Семенов думал. Молчание затягивалось. Жена академика нервно встала и вышла из комнаты, и он остался один на один с Головановым. (Мной, как бесконечно малой величиной, можно в этой ситуации пренебречь.)
– Ну-с, – сказал Голованов, потирая руки, как домашний акушер, – может быть, в детстве вы пасли гусей?
– Нет-нет! – довольно быстро сказал нобелевский лауреат. – Я гусей не пас. Ни в детстве, ни потом.
Голованов поднялся, подошел к окну и, оглядев аудиторию, которую, как мог, представлял я один, заложил руки за лацканы пиджака:
– Жаль, Николай Николаевич! Жаль, что вы не помните, как пасли гусей…
– Но я не пас гусей…
– А что же вы делали, если не пасли гусей?
– Самое первое воспоминание, Слава, – то, как я провел линию.
– Какую линию?
– Прямую. Совершенно прямую линию…
– Ну, линию… Вот если б вы пасли гусей…
– Что же теперь делать? – растерянно сказал академик и посмотрел на распахнутую дверь, откуда появилась его жена. Я тоже посмотрел – и увидел у стены на спинке стула темно-синий пиджак, увешанный золотыми звездами Героя, многочисленными орденами Ленина и прочими…
– Давайте вас сфотографируем, – сказал я, разряжая обстановку.
Жена облегченно вздохнула:
– Давайте.
Семенов перехватил мой взгляд, отрицательно качнул головой и сказал:
– Пусть стоит!
Он сел на свободный стул и замер, глядя на пиджак-монумент, как на прошедшие с пользой годы. Он думал о своем, совершенно не замечая меня. Может быть, он даже инспектировал детство, пытаясь отыскать в нем эпизод, удовлетворяющий высокие требования Голованова.
– Далековато они друг от друга, – шепнул я жене академика, и мы аккуратно придвинули Николая Николаевича вместе со стулом поближе к пиджаку. Семенов не пошевелился, лишь перевел взгляд с наград на жену. Это была удача.
– Встаньте повыше, – попросил я ее. – А теперь правее. Еще правее. Хорошо!
– Не проще было бы подвинуть собственно пиджак? – спросил Голованов, обладавший как бывший инженер-ракетчик незаурядным логическим мышлением.
– Композиция, Кириллыч, – нашелся я.
– Надеюсь, ты закончил творческий процесс, – он сел на стул с пиджаком и наклонился к Семенову.
– Вернемся все-таки к нашему разговору! – он занес над блокнотом ручку и замер в строгом, вопросительном ожидании.
Однако нобелевский лауреат, взбодренный фотосъемкой, был уже не тот, что в начале беседы. Теперь он обрел решительность и был готов к острой полемике.
– А вы?.. А вы, Слава, что запомнили из своего детства?
– Уж во всяком случае, уважаемый Николай Николаевич, если б я в детстве пас гусей, то запомнил бы это наверняка…
Ярослав Кириллович снисходительно улыбнулся.
– Ну, – сказал Голованов после того, как под одобрительные взгляды хозяев мы, покинув дом, вышли на набережную Москвы-реки, – произвели ли мы впечатление приличных людей?
– Ты спас ситуацию, Славик!
– Наши дружеские отношения, Юрий, может сохранить только правда, какой бы горькой она ни была! Не пойти ли нам?..
И мы отправились в «Пльзень», что в ЦПКиО: по-видимому, обсуждать физико-химические обоснования цепных реакций и теорию взрыва.
Иначе зачем?
В фильмах Данелии есть презумпция доброты. Он цепляется за своих героев, как за спасительную соломинку, и удивительно, что она выдерживает. И мы цепляемся и висим гроздьями, по многу раз просматривая его фильмы. Он учит видеть обаяние жизни. В его картинах нет ни одного положительного героя, но все не безнадежны.
Из чего он их складывает?
Я представляю, как они с другим невероятным сказочником Резо Габриадзе придумывали жизнь героям «Не горюй!», «Мимино», «Кин-дза-дза», и сожалею, что в ту пору не был с ними так дружен, как теперь, когда они фантазируют поодиночке.
Данелия не похож на своих героев. Он тих и замкнут. Уединение – собственный выбор. Одиночество – выбор обстоятельств. Он большей частью сидит дома: читает книги, сочиняет музыку, рисует и придумывает сюжеты для сценариев, которые с легкостью сам же опровергает. Тем не менее, во многих поступках его героев можно узнать черты поведения Георгия Николаевича.
В фильме «Не горюй!» Софико отправляет Бенджамена и своего мужа Луку свататься к красавице. Они выходят на мост, и тут Бенджамен предлагает пойти в духан перед важным шагом. Деверь отказывается.
– Нет! – уверяет Бенджамен. – Пить не будем! Просто посидим.
Чем это закончилось, вы знаете.





