Читаем Волчина онлайн бесплатно
Часов шесть хорошего хода оставалось до Рассохи, когда мы разом услышали впереди волчий вой. Странно было слышать его здесь, в океане снега, где прожить этому зверю невозможно: с начала снежной зимы и до надежного апрельского наста плавать ему в бездонном месиве сухих сугробов и голодать, обессилев, в напрасной погоне за длинноногой или крылатой лесной живностью.
А волк выл. И шли мы вроде на самый этот вой.
На очередном спуске с увала, когда мы, разлетевшись, огибали замерзший и занесенный завал, Гоша, тормознув лыжей, неожиданно остановился. Чтобы не налететь на передних, все свернули с лыжни.
— Вон,— кивнул Гоша вверх, на темную массу елей, рассечённую скальным выходом, - вон он!
Там наверху, на каменной терраске, между огромными замшелыми стволами заваленных снегом черных елей стоял зверь. Он был прикрыт тенью нижних ветвей, но силуэт его четко рисовался на фоне холодной голубизны неба.
Сердце вдруг поджалось: теплый ком памяти поднялся из недальних глубин... Неожиданной была встреча...
— Он? — тихо спросил Гоша. И сам себе ответил:—Он, больше некому здесь...
Я подумал сразу, что это был он — мой волк. Но не мог разглядеть его хорошенько — мешала яркая голубизна неба. И далеко было, метров двести.
— Волчина,— тихо позвал я,— Волчина мой...
Мне показалось? — поджатый хвост его чуть заметно шевельнулся. Он узнал меня.
— Волчинка, Волчинка мой,--снова позвал я. Волк стоял замерев. Но хвост! Хвост выдавал его! Он узнал меня. Узнал. Он, наверное, ночью, на таборе меня учуял, и ходил около, вспомнив... И ходил-то голодный...
— Волчинка,— я двинулся к нему, обходя замерших ребят, к вершине взлобка. И тотчас потерял его за снежным застругом.
— Все! — крикнул Миша.— Все! Ушел.
Я только успел подумать, какой Мишка молодец: не пошевелился, плечо с карабином у него не дернулось. А ведь получалось такое само собой... Гоша — знал.
А Мохортов и Зекцер — не в счёт: стояли столбами, рот разинув.
Когда подхлестнутый Мишкиным выкриком выскочил я на заструг, волк стоял на месте, теперь уже совсем рядом со мной.
Только чуть ближе к левому стволу, слившись с ним.
Это был мой волк.
Он смотрел на меня, повернув ко мне лобастую морду, такую знакомую,.. Так стояли мы с минуту. И ребята внизу стояли молча. Не мешали негаданному свиданию...
...Привезли его весной, когда на Ишимбе потемнел и стал прозрачным синий сахарный ледок. Волчонок вертелся на тропке, кидался в сугробы, старался зарыться в их знакомой кипени. Устав, он садился на тощий задок и, задрав огромную, в бледно-желтом пуху лобастую голову на худеньком тельце, тонко скулил, выкрикивая мне извечные звуки ненависти к нестерпимому запаху человека. Я не прикасался к нему, стоял поодаль, молча наблюдал его щенячье бессилие. В комнате звереныш ложился в темном закутке между стеной и печью, прижимался трепетным тельцем к знакомо и близко пахнущему смолистому дереву... Совсем еще маленький, он не спал. Даже к утру длинной весенней ночи глаза волчонка посверкивали в мою сторону вечным огнем его неистовой породы. Я старался не беспокоить его, лишний раз не напоминать ему о себе. Даже перестал слушать радио: грохот включенного приемника прижимал его к полу, вызывал в нем длительный и, верно, нестерпимый ужас жалящих звуков.
Я не пускал его одного на улицу: там он пытался убежать и спрятаться, а маленький поселок в трех километрах рос понемногу, и собаки-новоселы энергично делили окружающую его территорию тайги. Я и взял-то его потому только, что девать его было некуда: летчики сделали мне подарок, боюсь, по той же самой причине — девать было некуда волчонка, привезенного из Эвенкии, где волчьи стаи «пасут» оленьи стада...
Выпустить его из человечьих рук — маленького, беспомощного — было невозможно: собаки тотчас разорвали бы его. Дома, мне казалось, ему будет спокойней: сосновые бревна стен, пучки сухих трав над печью, распускающиеся почки березы в банке на столе — все остро, даже для меня, пахло лесом и должно было глушить его тревогу. В своем логове за печью волчонок затихал. Даже свертывался изредка клубком. А однажды ночью, отведя глаза от книги, я увидел его лежащим на боку с откинутыми лапами. Так спят щенки, когда они безмятежно спокойны и им хорошо. Я пытался кормить его из рук. Пустая затея! Казалось, он не замечал пищи в моих руках. Будто не было ее, и не было человека, который протягивал ему пищу. Так было всегда. И тогда, когда вырос он и стал огромным матерым зверем. Никогда ни у кого он не брал пищи из рук, пока позднее не отыскал себе подопечного.
Одинокий, лишённый братьев и сестёр, он скучал, скулил часто, уставя в потолок тупую серую морду. Вечером, возвратившись из тайги, я выводил его на ремешке в засыпающий лес. Он никогда не делал попыток вырваться, уйти от меня. Он тихо стоял, замерев, поджав короткий хвост. Только живой кончик его носа неуловимо быстро двигался, хватая тревожащие его запахи темнеющего леса. Так мог он стоять часами, не шевеля ни одним мускулом, словно серое изваяние. И пить запахи. И слушать их.
Потому что в его сознании — мне так казалось — запахи звучали. Они обретали плоть, двигались и безусловно издавали только им одним присущие звуки.
Потом он делал несколько медленных плавных шагов и снова замирал надолго.
Его трудно было сдвинуть с места. Он упрямо упирался сильными лапами в жесткий снег, поднимал загоравшиеся бешеной ненавистью глаза и чуть слышно рычал, предупреждая меня, что не потерпит насилия. И было во взгляде его, в напряженности щенячьего тела, в гортанных звуках тихого рычания столько собранной силы, что становилось неприятно, хотелось отойти, пятясь, не показывая спины.
Постепенно он привыкал ко мне, и наши прогулки становились продолжительнее.Мы ходили к реке, готовой ежечасно сбросить жиденький, истертый ее движением ледок, покрытый кое-где прозрачными лужицами талой воды.
В зеркалах луж четко отражались опрокинутые кустарники и деревья низкого берега. Под ними плавали перевернутые горы, одетые в белые мохнатые шапки еще укрытой снегом верховой тайги. А еще глубже, где-то в самой сокровенной дали ледяной бездны, струились чуть видные сквозь тонкую пленку прозрачного льда донные водоросли-призраки.
И так ослепительна была сказка двойного мира, залитого медовым апрельским солнцем, такой свежестью дышала долина реки, уплывая в прозрачное небытие мерцающего воздуха, что казалось — весь свет мира собрался в долине, наполнив ее сгустком вечной жизни...
И когда я просыпался от пьянящего сна весенней феерии света, мне вдруг казалось (или это было в действительности?), что маленький зверь, застывший рядом на прозрачной синеве глубокой снежной тропы, видит все, что вижу я, и чувствует так же, ошеломленный неповторимым чудом раскрывшегося ему Его Мира...
И необыкновенно тёплое чувство к маленькому существу овладевало мной. Я застывал, боясь спугнуть его радость звуком или прикосновением... Я был счастлив, оберегая счастье живого существа. Ведь никого у меня не было больше, кроме бесконечно далеких от меня моих стариков...
Звереныш поднимал голову и смотрел в мои глаза, читая мысли и отвечая на мои чувства. Он все понимал, маленький зверь.
Мы долго бродили по мокрому снегу, радостно приветствуя обитателей Весеннего Леса, наполняющих счастливой суетой широкие прогалины речной долины. С каждым днем становилось теплее. Исчезал постепенно мутный снег, и нежное утреннее солнце горячими ладонями ласкало парящую землю, намерзшуюся долгой жестокой зимой.
Волчонок привыкал и... не привыкал к моему присутствию. То не замечая меня, вбирал он жадно раскрытой пастью напоенный острым хвойным духом стекающий с гор прозрачно-зеленый обжигающий воздух; тогда он чуть прикрывал глаза — тоже прозрачно-зеленые, жмурился, чуть заметно шевелил потяжелевшим хвостом, подставляя тощий бок теплому прикосновению солнца. То внезапно он поворачивался в сторону, неуловимым движением вскидывал красивую крупную голову на негнущейся уже шее и долго, внимательно и неотрывно глядел широко открытыми глазами на солнце. В них было ребячье удивление и зрелая мудрость...
Иногда чувствовал я глухую, скрытую неприязнь зверя, обеспокоенного вдруг присутствием моим на его встрече с Лесом. Мне казалось, что неприязнь эту мог понять только я, наблюдая его непрерывно и неназойливо. Волк как бы уходил в себя, подбирался, осторожнее переступал неуклюже-длинными ногами подростка. Чуть темнели светлые глаза его. Чуть плотнее прижимался к ногам подрагивающий хвост...
Если под ногой моей неожиданно хрустел сучок или шелестели прошлогодние листья, влажные и побуревшие после зимы, или делал я случайно резкое движение, непозволительное рядом с его настороженностью,— неприязнь его выливалась в глухое раздражение, тоже незаметное для постороннего. Волк замирал. Глаза его леденели. И мне неуютно становилось в такие минуты...
Людей он как будто бы не замечал. Словно они не существовали для него. Позже, став взрослым, он проходил со мной сквозь их расступающуюся толпу, как через пустое место — не замедляя шагов, не показывая, что чувствует и видит их.
Собаки его раздражали.
Когда он был совсем маленьким, они собирались у моего дома, привлеченные запахом зверя, садились полукругом и зло, вразнобой, тявкали, поднимая на окна остроухие морды. Волчонок сжимался комком в своем закутке за печью, крутил носом, водил твердыми ушками и внимательно вглядывался в светлые пятна окон, откуда доносился собачий брёх. Он ничего не боялся. Еще я заметил, что с наступлением сумерек собаки дружно поднимались, и, продолжая побрёхивать, ретировались в поселок. Они боялись его уже тогда. И только в светлые часы дня они решались высказать вслух ненависть к извечному врагу, для чего и прибегали к нам на Ключевой Камень...
Дом мой был здесь первым. Я выстроил его, выбрав красивое и удобное место на выпуклом каменном взлобке у незамерзающего ключа, задолго до прихода на Ишимбу людей. И задолго до появления у меня волчонка.
Зенин, когда пришел со мной об-два-конь в ишимбинскую долину, показал широким хозяйским жестом:
— Живи, Додин! Места краше не подобрать. Я, брат, когда в этих краях прохожу охотой, красотой сердце лечу... Не обессудь: Иванченко на это место пальцем ткнул — экспедиции или партии здесь располагаться. Кажись, геофизической. У тебя работенка занятная — мерзлоту щупать... Лучше бы, конечно, баб. Но и они будут... Со временем. Так-то вот. Инструкцию нашу знаешь: шаг влево, шаг вправо —... В другие районы не забегай. Ну, а работа — она работа и есть. Тебя не учить. Живи, Додин...
Из вьюка он достал палатку, спальник, отвязал от сёдел мешки с запасом. Опустил на землю тючок с инструментом. Молча снял с себя двухстволку — тулочку, погладил...
— На, Додин. Живи. Обзаведешься — отдашь. Оружие исправное. Живи, брат...
С тем и отъехал Зенин, тогда капитан.
Я остался. Один. На всю беспредельную тайгу вокруг. И был этим так счастлив, что передать то состояние мое невозможно. Чтобы понять его, нужно мою жизнь прожить и быть мною... Только и всего.
Один в тайге. Какое это ёмкое и необычайное чувство! Не в одиночке, не в коммуналке, набитой чужими людьми, не в бараке тысячеместном, где до тебя никому дела нет... Нет, не объясню — не сумею... Удивительно, но одиночество в тайге, когда природа на твоей стороне и ты с нею, как с матерью,— одиночество тогда приносит парадоксальное, казалось бы, чувство защищенности. Похожее чем-то на защищенность в... кессоне. Только кессон здесь огромен и имя ему — Тайга, без края и конца...
...Если прикинуть расстояния по планшету, каменный взлобок, мне приглянувшийся, оказывался точно в центре огромного района с порученными мне речками, ключами, наледями, уже известными и еще не открытыми, которые предстояло тщательно обследовать, описать, нанести на планшеты и карты... Мне было уже известно, что где-то рядом геологи начнут прощупывать и оконтуривать Рудное Тело. Тогда и вырастет вблизи поселок.
Дом выстроил маленький, об одну комнатку. Половину ее заняла печь, которую сложил из сырцовых кирпичей (благо все материалы были под боком). Некогда меня научили класть сырцовые печи, отлично обжигавшиеся в процессе топки. К дому пристроил сенцы с кладовой. Получилось уютное жилье: летом — прохладное, затененное с юга раскидистыми вершинами гигантских лиственниц, зимой — теплое, закрытое от северных ветров, как и вся долина Ишимбы, крутым хребтом, плотно заросшим красной сосной.
Из окна на «главном» фасаде открывалась великолепная панорама ишимбинской поймы. Стремительная горная река то перебирала омытые валуны на диабазовых перекатах, гремела глухо в беге к Удерею, то затихала на широких песчаных плёсах, замирала зеркалом прозрачно невидимых вод, окрашенных в пастельные тона донных зарослей, в темную зелень таежных дебрей, в теплеющую голубизну неба.
От речного плеса вверх, к дому поднимались стройные отряды молодых сосен, предводительствуемые плотными рядами высоченных лиственниц. Они переступали по дороге к дому через густую заросль можжевельника и шиповника...
С весны, по снегу, рядом с талыми голубыми воронками у просыпающихся деревьев появлялись первые подснежники. Они тянулись из холодных пеленок-гнезд, просились на руки...
Волчонок припадал к лункам, трогал вертлявым носом подснежное чудо, не решался лизнуть. А хотелось: пенные хлопья слюны оставались у цветков. И дома он принюхивался к этому запаху, подергивая головой в сторону букета.
Потом, чуть только сходил снег, а кое-где и по снегу, повсюду лезли к свету яркие зеленые перья черемши. Мы приходили к ней, и праздник начинался! Мы бродили по пахучему лесу, вытягивали осторожно зеленые ниточки и жевали их, жмурясь от едкой прелести таежного чеснока. Ведь нет больше радости, чем вкус чеснока во рту после долгой зимы, после многих месяцев жития на крупе да на мороженом мясе! И так нажуемся молоденьких зеленых перьев, что пахнем одинаково — человек и зверь. И ближе становимся. Волчонок даже снисходил ко мне: крутил в мою сторону черным грибком носа, уши назад кидал — показывал мне, что ему со мной хорошо...
Но так было только, когда — радость, когда нельзя было удержаться. В обычное время мы шли вместе как попутчики. И он следил за мной, как следил за всем на свете, что вокруг него. И что движется и дышит...
...В окне «на запад» темной непроницаемой стеной стоит горная тайга. Так густо растут деревья, что изредка только пробивался сквозь их темную толщу теплый вечерний луч. В конце зимы луч этот становился смелее. Заглядывал нескромно в нежную белизну засеки у самого дома и прятался тотчас...
В зеленую стену тайги на западе волчонок смотрел часами, зная, наверно, что там, в глубине Леса,— его настоящий Дом, куда он уйдет, став Волком. Зимними ночами выл он на огромную луну, зацепившуюся за острые вершины черных ночных елей на гребне ближнего хребта, и замершую над тайгой на западе.
Восток тревожил волчонка.





