Читаем Тунка онлайн бесплатно
Часть II Острые стены 1 Приметив издалека башенку острога, иеромонах Никодим ощутил вековую усталость – такую, что и жить на мгновенье расхотелось. Бывает подобное в пути: крепишься, крепишься, а увидишь гавань, и душа размякнет. Вдобавок ко всему в животе неприятно потяжелело. Никодим знал: это предвестие долгой и жгучей боли. Отправляясь из Иркутска, он думал: «Сто семьдесят вёрст – путь не выматывающий. Пешим в кандалах не идти, тюк на горбу не тащить. Ехать в запряженных добрыми лошадками санях, с ямщиком толковым, с тёплым и храпящим под боком диаконом, с двумя казаками». Но недооценил зимнего сибирского пути. До Култушной ночевой избы ещё ехали сносно, а следом начались такие авантюры, что молодость разъезжая вспомнилась. Проходящая по замёрзшему Иркуту дорога то бугрилась, то жалась к гольцам. Из заснеженной ледяной глади вздымались могучие валуны. В одном месте сошла лавина, преградив путь кучей из снега, камней и стволов. Обогнули, с божьей помощью. Спустя час одна лошадка провалилась по самое брюхо, едва ноги не переломала. Оказалось, под снегом ход от былой полыньи. Братские люди, в чьи обязанности входил надзор за дорогой, просто забили провал деревяшками, посчитав, что и так сгодится, а снег укрыл опасное место, превратив в ловушку. Лошадка сперва кричала, потом обречённо повесила голову. Вызволить её удалось, но пошла она после этого совсем тихо. Далее случилось ещё одно неудобство. Лоно Иркута так раздалось, что невозможно было распознать, где проходит фарватер. Повсюду каменные косы, навалы мёртвых дерев, склоны кособокие, снег вперемежку с галькой. Отыскали узкий проход между нагромождений и протащили сани вручную, приподняв на левый край. Трудности иеромонах Никодим привык выдерживать стойко. И дорогу в Тунку выдержал. Но увидел острог – и опустилось что-то и в душе. Отчего ослаб? Не впервой же… Он трижды вздохнул, потёр глаза, напомнил себе, что духовное лицо, что едет по важному делу, что нет у него права раскисать. Других от раскисания оберегать должен, на то и отправлен Господом в этот отдалённый край. Уже пятнадцать лет существовала Иркутская епархия, и после присоединения к ней монастырей и приходов Тобольска сделалась она наиболее обширной: земли раскинулись на север – до ледяного океана, на восток – до извергающей огонь Камчатки, а здесь, в долине, находился её южный край, проходящий по имперской границе. Сама долина – медвежий угол страны. Мирок, огороженный высокими хребтами. Русское население в тысячу душ обитает среди десятитысячной толпы аборигенов – тынгузы, мунгальцы, карагасы, модоры, урянхайцы, – кого здесь только нет. Русская власть держится порохом да божьей милостью. И тем, что местные племена разрозненны, а потому слабы. Впрочем, и русские особого единства не проявляют, существуют тремя сословиями: казаки, крестьяне и гулящие люди. Враждуют меж собой, грызутся. Гулящие сегодня честно служат, завтра – варнажьи морды с кистенём за спиной… Чем объединить всё это? Чем скрепить? Законом божьим и церковью. Церковь выше земного и готова укрыть всех – русских, нерусских. Хоть чёрта мунгальского, если он православным станет. Острог расположился недалеко от русла Иркута, на свободном от леса бугре. Проездная башня с шатром четырёхскатной крыши – понятный каждому иноязычному символ русского присутствия. Над шатром на стержне возвышался обитый железом двуглавый орёл. Стены вокруг поставлены высокие, рубленные, подсыпанные землёй. И в башне, и в угловых избах имеются отверстия под огневой бой – какая же крепость без этого? – Добротное укрепление! – проговорил иеромонах и ткнул локтем спящего диакона: – Приехали, Феликс, просыпайся! Храп оборвался, и диакон захлопал глазами. – Приехали! – запоздало крикнул ямщик – должно быть, тоже дремал до последнего. Острог приближался. Теперь были видны слободские домики, облепившие холм. Проживали в них не только казаки с семьями, но и прочий люд – крестьяне, охотники, менялы, торговцы пушниной, дровосеки, сборщики ягод. На западной стороне к селению примкнули жилища ясачных, нанявшихся на службу и наполовину обрусевших инородцев. Домишки эти отличались кривоватостью, отсутствием резьбы и лишних красот. Глянув по сторонам, иеромонах оценил выгоду места. Леса под боком, речки с чистою водой, луга и открытые склоны, плодородные почвы, – всего вдоволь для безбедного существования. Трудись, живи, славь Господа. До прихода русских в этих землях верховодили кочевники из северной Халхи. Они считали себя потомками некого мифического пороза и его супруги – прелестнейшей в мире женщины с толстыми и красными, лоснящимися от жира щеками. Проезжая через Торский улус, Никодим видел скалу из белого мрамора, которой до сих пор поклонялись, – очертаниями и вправду напоминала лежащего быка. Передвигались номады по этим благодатным местам до той поры, пока по Иркуту не поднялся атаман Иван Похабов со своей ватагой и не принялся объясачивать аборигенов. Казаки собрали пять сороков соболей, захватили аманатом князца Нарея, срубили в долине зимовье, чтоб «сподобнее было собирать ясак». Орудовали они жестко. Высшие имперские чины стали получать жалобы от новых подданных, но ничего не предпринимали. Ворошит атаман языческое гнездо, и что? Зато взял долину «под высокую руку московского государя», застолбил землю. Челобитные дошли и до государя. «…Багаба-хана (так местные величали Ивана Похабова) чинит насильства и великие обиды. Нрава он крутого и нас, ясачных иноземцев, бьет и мучит, и животы наши грабит, и всякими страстями угрожает. Милосердный государь, пожалей нас, сирот своих, ясачных людишек! Вели того приказного человека Похабова переменить. Если вскоре перемены не будет, то нам, бедным, придётся отступить в иные улусы…» Жалобы не возымели ответных действий, и вскоре аборигены осуществили то, о чём предупреждали в челобитных. Они сбежали к мунгальскому хану, перед этим застрелив четырёх казаков, а с двумя сборщиками ясака расправившись более милосердно – подчистую выщипав им бороды. Долина опустела. И только после того, как казна лишилась ясачного дохода (а прежде набиралось двадцать сороков ежегодно), высшие чины зашевелились. Похабова, что «чинит поруху ясачному делу», велели арестовать и доставить в Енисейск. Для этой задачи послали Якова Тургенева с сотней хороших бойцов (Похабов, вероятно, вздумается сопротивляться). Новый воевода надеялся на месте разобраться в справедливости челобитных, но по прибытии никого из жалобщиков не обнаружил. Туземцев вообще не было. Разослали дозорщиков по Иркуту, Китою и Белой – везде безлюдно. Похабов начал оправдываться. Втёрся в доверие к царским властям. Выкрутился, выкупился, ирод. Ему засчитали прошлые заслуги – как ни крути, а «расширитель русских пределов». Простили. Было за что простить. Затем в долину пожаловал казачий отряд Ерофея Могилёва. На месте впадения речки Тунки в Иркут затюкали топоры. Запахло потом, кострами, свежей лиственничной смолой. Казаки трудились месяц, и взамен ветхому зимовью Похабова встал заострённый частокол, появились жилые избы, башни. Острог поставили преградой мунгальским полчищам к Иркутску. И для бережения ясачных. Никодим вспомнил увиденную в чертёжной книге Ремезова картинку Тункинского острога с пояснением: «ясак собирают с тынгузов». А недалеко, возле речки Зун-Мурин, приписано: «тут из степи подъезжают воровские мунгальские люди». Гостей уже приметили; заскрежетали затворы и петли, привратник открыл большую створу, пропуская сани. Снег внутри острога был смешан с грязью, повсюду следы сапог и копыт. Иеромонах сполз с саней и огляделся. Конюшня, караульная изба, управа, несколько домиков, самый высокий из которых, конечно же, принадлежит казачьему сотнику Андрею Черепанову – приказчику Тункинской крепости и пограничному приставу. Колодец, по обе стороны от которого два обособленных полупогреба, присыпанных землёй, – видать, склады со свинцом и порохом. Помост для пушек. Конторка ясачного сборщика и амбарец под мягкую рухлядь. Хозяйственные постройки – кузница, поварня, дровяная – всё примыкает к крепостным стенам так, что, стоя на крышах, можно держать оборону и стрелять вовне. Кое-где вдоль стен устроены галереи, к которым ведут крутые лестницы. Людишек в остроге наблюдалось немного. Дозорный на башне склонился, придерживая мохнатый треух – любопытствовал: кого бог послал. Двое у конюшни собирали разбросанное сено. Совсем молодой хлопец с обнажённой курчавой башкой стучал обухом по какой-то палке, пытался вогнать её в стылую землю. А в дальнем углу острога, подле избы с распахнутой дверцей, один человек, широко расставив ноги, мутузил другого, полулежащего на земле. Бил прямо кулаком в харю, другой рукой удерживая жертву за воротник. Передохнул, утёрся, поменял руки и продолжил мордобитие. – Что за экзекуция средь бела дня? – поинтересовался иеромонах у казака, что помогал ямщику распрягать лошадок. – Командир снова Егорку колотит, – ответил служилый. – То, что колотит, я вижу. А Егорку или Лукаса заморского, мне без разницы. За что колотит? – За дело! – нагло отозвался казак. Черепанов наконец-то завидел приезжего иеромонаха, прекратил избиение, неспешно подошёл, благословился. Потом отступил на пару шагов и замер с улыбкой. Был он высокий и ширококостный. Лицо бритое, с неприлично выпирающим подбородком, приплюснутым носом и холодными глазами цвета зрелой жимолости. Меховая шапка сдвинута на затылок, лоб блестит от испарины. Тулуп расстёгнут, под ним синий кафтан с медными пуговицами. Оба кулака окровенены. Иеромонах вспомнил, как однажды они с Черепановым виделись в Тобольске, но так давно это было – считай, и не виделись. Приказчик узнал его и повёл себя, как давнишний товарищ. – Рад видеть, отец Никодим! Слыхал, что гостя к нам направят, но не знал, что ты окажешься. «Всё ты знал, – подумал иеромонах, – даже в Култушном зимовье знали. Язык у сибиряков скор, как пуля. На больших просторах иначе никак. И соображают здесь быстро». – И я рад, Андрей! Здрав ли ты? – Как видишь! – браво сказал Черепанов и оглянулся на битого человека, который в это время заползал в избу. – Пойдём ко мне в управу, отдохнёшь с дороги. – Пойдём, коли зовёшь. И людей моих пристройте. Постой, сумку требную захвачу. По высокому крыльцу с перилами поднялись в домик казачьей управы. В прихожей скинули тулупы, веничком смели снег с обувки, прошли в хорошо освещённую комнату, где стоял стол с канцелярскими принадлежностями, шкап и несколько лавок. – Присаживайся, Никодим. Сейчас почаюем, погодя отужинаем. Отдохнёшь, в баньку сходишь, попаришься от души. Банька у нас хоть и большая, но жаркая. – Попариться от души? – переспросил Никодим, усаживаясь. – Забыл, что с монахом говоришь? Париться мне предлагаешь, плоть потешить… Ну-ну. Ещё бабу податливую приведи. – Не серчай! От чистого сердца. Я ведь всяких монахов видал. Иные не только парились, так ещё и бражкой соки в теле восполняли. – А ты меня не ровняй со всякими. Расскажи лучше, что творится у тебя? Приказчик Черепанов широко улыбнулся, но взгляд его остался твёрд и спокоен. «Этот и на исповеди сбрехает», – подумал Никодим. Знал он такой взгляд. И печать такую на лице видал. То печать человека, сгубившего много душ. И следующую душу сгубит без зазрения совести, если носитель этой души на пути встанет. – Так сразу и рассказать? – хмыкнул Черепанов. – Куда торопишься? Скорая вошка попадает на гребешок. Пройдись вокруг, посмотри. А коли что непонятно будет – спроси. «Борзеет, – проговорил про себя Никодим. – Считает, что главный он здесь, что поп ему не указ. Не знает о разрешительных грамотах и о воинской команде, суленной в подмогу вице-губернатором. Стоит упомянуть об этом – спесь быстренько соскочит. Впрочем, напрасно давить не следует. Казачья душа всё-таки, гордыней напичканная». – Пройдусь непременно, – сказал Никодим. – Но для начала твой рассказ услышать хочу. – На вранье меня подловить, что ли, собрался? – Черепанов вдруг шибанул кулаком по столу и крикнул в сторону прихожей: – Ванька, блоха ты полосатая! Чай где? Гости с мороза! Из-за двери донеслось: «Один миг, командир!», и брякнуло что-то. – Что же интересует тебя? – чуть вскинув бровь, спросил Черепанов у иеромонаха. – Про караулы пограничные расскажи. Сколько хлопцев служит, то-друго. – Про караулы? – удивился приказчик. – Ты никак мирским заинтересовался? – Мне самому до мирского и военного мало интересу, я по церковным и миссионерским делам прибыл. Потому по улусам проедусь. А вот Андрей Григорьевич мирским интересуется, и очень. Он сейчас бумажки сверяет, порядок наводит. Следующим годом сам наведается, а пока меня просил разузнать, что тут происходит. Аль откажешь? Полковник Андрей Григорьевич Плещеев занимал должность вице-губернатора. Он прибыл в Иркутск недавно – сменил отрешённого и арестованного Жолобова. – Как же отказать? – Черепанов достал из шкапа карту, расстелил её перед иеромонахом, начал водить да тыкать крепким пальцем. – Торский караул, Тибельтинский – ты их проезжал. Далохайский там же, чуть в стороне. Хужирский, Зактуйский, Цагаан-угунский. Здесь – Мондинский маяк. Всего одиннадцать сторожевых постов. При каждом в среднем шестеро хлопцев. Тут и тут – слободки. Здесь, на Тайтурке, – станица Троицкая, в шесть домов. На этих караулах братские стоят. Иеромонах пристальнее всмотрелся в приграничную территорию на карте. Указал пальцем на чернильную отметину, которую Черепанов пропустил. – А это? – Бывший караулец. Его четыре года назад рекой смахнуло. Решили не восстанавливать: место никудышное. Хочу взамен него мондинский поставить, он границу в узком месте будет держать. По округе – горы. Кстати, я скоро на границу отправлюсь – пайцзу с мунгальцами соединять. Поехали с нами, своими глазами всё посмотришь. – Какую такую пайцзу? – Дощечка особенная… Увидишь. Раздался стук в дверь. – Давай! – рявкнул Черепанов. В комнату, неуклюже ступая, вошёл Ванька – казачок с маленьким перекошенным лицом. В руках Ванька удерживал поднос с медным китайским чайником, чашками, двумя сахарными кусками и россыпью баранок на блюде. Поставил добро на стол и удалился. Черепанов налил чай в чашки и, прихлебнув, спросил: – Сколько же не виделись, Никодим? – Почитай лет пятнадцать, а то и двадцать! – Не может быть, что двадцать. Я с Тобольска отправлен был в Омскую крепость, в Чернолуцкой слободе четыре года жил. Затем сюда, в Братский острог, в двадцать пятом году прибыл, а через год – в Тунку. Выходит, четырнадцать лет. Вот так вот… Ты, я слышал, в столицу отправился, а там тебя инквизитором сделали. – Бог с тобою, Андрей! Какой инквизитор? Господу служу. – Служить по-разному можно… Давно ли в Иркутск перебрался? – Этим летом, вслед за Андреем Максимовичем приехал. – Ясно. А про бывшего вице-губернатора какие вести? – Следствие идёт, ждёт участи. – Пытают? – Когда как. – Что же будет с ним? Ты, Никодим, должен соображать. – Да будет всё с ним, как обычно, – голову оттяпают. Не впервой… – Как это «не впервой»? – удивился Черепанов. – Уже оттяпывали? – Ну, не ему – предшественникам. Оттяпали же Ракитину. Гагарина-князя повесили. Потому и говорю: не впервой. Чай отеплял душу, какая-то травка пахучая была в него добавлена. Никодим припомнил, как его бабка варила снадобья, шептала что-то, колдовала старая… Много вкусов он в детстве перепробовал, а такой вот ягодный, освежающий употреблял впервые. – Каково хлопцам твоим? – спросил он. – Довольства хватает? – Довольство нормальное. А хватает или нет, то у хлопцев спрашивать надо. Конным по шесть рублей платят, хлеба семь пудов, два пуда соли. На фураж – девяносто копеек, либо овса четыре пуда. Пластунам [11] без малого пять рублей полагается. Ну, те, кто обозы да экспедиции сопровождают, – там жалованье иное, не скажу наверняка. – А тебе хватает? – прямо спросил иеромонах. – Мне много не требуется, – ответил Черепанов, и ничто в его глазах цвета зрелой жимолости не дрогнуло, не промелькнуло. – Я бессемейный, наделов и хозяйства не имею. Весь в этих стенах. За границу отвечаю и за хлопцев своих. О довольстве лучше у старосты слободского спрашивай. Он тебе и про пашни, и про покосы, и про пастбища расскажет. Никодим добавил чая в кружку, отхлебнул, посмаковал травяной вкус. – За хлопцев, говоришь, отвечаешь? Один после твоей заботы едва живой уползал. Черепанов досадливо дёрнул щекой. – Егорка это. Злодействует сволочь. В который раз братские жалуются на него. То лошадь украдёт, то за девку схватится. – А в этот раз? – Снова баба… Туяна из улуса. Попортить девку не вышло, так поколотил её, дурень. Волосы зачем-то ей остриг. Братские у нас беззлобные, но если чего – беззлобно проткнут стрелой. Лучше я уж накажу. – А по закону нельзя? – Жалко, – выдавил Черепанов и оглядел сбитые костяшки на руках. – Кандалы ему наденут – и на солеварню. Не хочется человека губить. Вдруг одумается, а? Разве бог не велел жалеть? – В писании о милосердии говорится, а не о жалости, – напомнил иеромонах. – Вообще, много тут распрей? – Бывают, – небрежно ответил приказчик. – Коней друг у друга воруют – то наши у братских, то братские у наших. Ну, случается: гумно из мести подожгут, подерутся спьяну. – До убийства доходит? – Редко. Не припомню, когда последнее было… три, что ли, года назад?.. От крестьянина Амосова жена к десятнику моему, Усольцеву, бегала. Амосов, когда узнал, затащил её в баню, раздел и давай хлестать. Всю ночь угомониться не мог, до смерти усёк. Я Усольцева перевёл, чтоб духа его в Тунке не было. Амосова в Иркутск на суд отправили. – А на себя что б руки накладывали? – спросил иеромонах, и Черепанов осёкся. – Ты наверняка и сам знаешь, коли спрашиваешь. – Знаю. По памяти могу сказать, но прочитаю для порядка. Никодим пошарил в требной сумке и достал письмо. Развернул сложенный вчетверо лист и прочитал вслух: – «Казачий сын Даниил Кобелев двенадцати лет от роду, удавил себя петлёю двадцатого мая тысяча семьсот тридцать пятого года. По дознанию выяснилось, что мальчик более года не исповедовался, не обучался закону Божьему, не мог слышать слов о долготерпении и христианском смирении перед трудностями, иначе не решился бы на грех. К самоубийству привела дикость, непонимание закона Божьего, непосещение церквей, несоблюдение христианских обязанностей. Ваше священство, не оставьте этот ужасный пример Божьего наказания за нерадение к церкви без внимания и сделайте внушение прихожанам церквей, чтоб посылали они детей своих в церковь для молитвы и исповеди. Помолите Всевышнего, чтоб избавил нас от случаев, подобных тому…» Иеромонах прервался, строго посмотрел на приказчика. Черепанов сидел мрачный, скоблил пальцем стол. – Слушай дальше: «…с прискорбием сообщаю, что спрошенные по делу сему дети десяти и более лет никогда не были в церкви, не исповедовались. Некоторые отроки не только не знают своих годов, но ещё и имён. Называют себя погаными прозвищами – такими как: Впырь, Кокоул, Магай, Боча, Хартай, Фуфляр…» Это что такое? – Почём я знаю? Мои, что ли, отроки? – Ну а написал кто всё это, знаешь? – Никодим потряс бумажкой. – Как не знать… Староста наш слободской, Лаврентий, накалякал. У него и спрашивай! – И что ты меня, Андрей, всю дорогу к старосте отправляешь? Гость надоел? – А чего ты, гость, ко мне с делами такими привязался? – вспылил приказчик и встал со скамьи. – Я границу держу, а не души человеческие! Данилка Кобелев!.. Если б его мунгальский хан стрелою проткнул, а бы тебе дал ответ. А почему он в петлю полез, знать не знаю и ведать не ведаю. У старосты спрашивай или у Раскосого – если кто Данилку когда исповедовал, так только он. Никодим почувствовал, как кровь отступает от лица. В животе у него так кольнуло, будто самого пронзила вражеская стрела. Приказчик продолжал что-то говорить, хлопая ладонью по столу, но иеромонах ничего не слышал, просто смотрел в раскрасневшееся лицо собеседника, на его влажные губы, на взведённые брови. – Что с тобой? – опомнился Черепанов, с испугом оглядывая гостя. – Омертвел, что ли? Не лицо, а лярва [12] берестяная! – Всё хорошо со мной, Андрей, – пробормотал иеромонах, а сам удивился тому, как холодны у него губы – то должен покойник ощущать, когда разговаривает. – Как ты сказал? Я прослушал чего-то. У Раскосого?.. – У отца Алексия. Прости, в сердцах его так назвал. Кличут иногда за глаза, ну вот и… – Приказчик склонился, чтоб пристальнее оглядеть Никодима. – Понял ли, что говорю? Вид у тебя!.. – Понял, понял. Продолжай. – Что продолжать? Про священника нашего говорю, про Алексия. Он в часовне молебны проводит. Не слыхал разве? – Слыхал, слыхал. – Иеромонах добавил чуть поостывшего чая, сделал пару глотков, и как будто пришёл в себя. – Слыхал… в часовне молебны проводит. По его душу тоже приехал. А ты, Андрей, к часовенке-то всех допускаешь? Она ведь внутри острога. – Чего же я запрещать стану? Все шастают: слободские и ясачные. – Сам бываешь? Молишься? – Бываю. Когда прижмёт душу крепко. Бываю, отец Никодим! Ну и по праздникам, конечно. «Опять врёт, – подумал Никодим. – Понимает, бл… дин сын, что посещать богослужение на высокоторжественные дни – обязанность верноподданого». – Это хорошо… Глянуть можно? – На часовенку? Кто же тебе запретит? Гляди на здоровье. Никодим прихватил требную сумку, оделся в прихожей и вышел на улицу. Приказчик последовал за ним. Уже начало темнеть. Снег там, где не было грязи, почему-то отливал васильковым цветом. Иеромонах спустился с крыльца и посмотрел на часовенку. Примкнувшая к северной стене близ угла, она представляла собой квадратный собранный «в лапу» сруб. Наверху – луковичная главка на тонкой шейке и крест. С правой стороны под двускатной кровлей находилась звонница. Вот, значит, куда для служения и исправления треб приставлен пресвитер Алексий – он же, как выяснилось, Раскосый. – Ты не серчай, Андрюша, что дознаваться с порога начал, – сказал Никодим стоящему рядом Черепанову. – Время не такое, чтоб в гости ради удовольствия ездить, сам понимаешь. – И ты прости, отец Никодим. Вспыльчивый я стал, одичал тут в глуши. – Да ничего… Там в санях гостинец для тебя. – Хороший? – Без подвоха. В санях помимо прочего груза лежали пять сермяжных кафтанов, две шитые серебром рубахи, небольшой запас свинца и бочонок пива – его за какой-то спор передали казаки иркутского гарнизона. – Ты мне избушку отведи, – попросил иеромонах у Черепанова. – Устал я с дороги. – Готова уже изба. У Агафьи тебя поселим и диакона твоего тоже. Агафья немая – подарок, а не баба. Хлопцы твои в остроге поживут. – Вот и хорошо. Черепанов склонился, зачерпнул чистого снега и пришлёпнул на разбитые костяшки правой руки. – В часовенку-то заглянешь? – Загляну, – помедлив, отозвался Никодим. – Загляну, только не сегодня. Времени у нас много. И дел много. Надолго я гостить приехал. 2 Быть самовидцем дьявольского присутствия Никодиму доводилось дважды. Первый раз это случилось в детстве, когда его, отрока Варфоломея одиннадцати лет от роду, затолкнули в подклет хозяйственного дома при соборе. В ту пору в Тобольске ещё стоял деревянный Софийский собор о тринадцати главах, заложенный взамен сгоревшего. И хозяйственный домик при нём, конечно же, был деревянным. В подклет Варфоломея сунули такие же, как он, мальчишки-оборванцы, снующие по весенним улицам, отыскивающие в грязи и талом снеге подковы, медные пуговички, оброненные ножи, ложки и прочие сокровища. Обнаружив незапертую дверку хозяйственного дома, они пакости ради забросили в подклет дохлую собаку. Затем на ум взбрело подселить к ней живого соседа. Почему выбор пал на него? Варфоломей так и не понял. Только что он бегал со сверстниками, кричал, веселился, предлагал. И вдруг кто-то назвал его имя, и жертва определилась. Варфоломея схватили и поволокли к открытой двери. Кажется, он никогда не вопил так отчаянно, но никто на помощь не пришёл. Его, охваченного ужасом и отбивающегося, пихнули во тьму и подпёрли дверь. Только узкие полоски меж досок освещали его лицо и упёртые в дверь кулачки. Сзади подступали чернота и прохлада. Некоторое время он кричал, поднося рот к щелям, и жар дыхания серебрился около лица. Похоже, все разбежались, оставив его. Варфоломей навалился на дверь – не поддалась. Подумал: «Если разбежаться и хорошенько шибануть – должна открыться». Но для разбега придётся отступить назад. Решимости для такого не хватало: кто знает, что там, в темноте? Любой мог забраться, раз дверь не заперта. Может, нарочно и не запирали, чтоб тайно впускать какого-нибудь злодея. «Где-то там дохлая собака», – вспомнил он и принюхался. Падали не ощутил, только запах прели от дышащих по весне брёвен. Варфоломей подумал, что находится на земле Софийского собора. Святое место. Что тут может произойти? Перекрестился и успокоился, размышляя об одном: как долго приятели собираются его мурыжить? Неужели оставят на ночь? Быть такого не может. У Кольки и Васьки наверняка души щиплет. Скоро опомнятся и выпустят. Кто первый появится – тот и настоящий друг. Варфоломей ждал около часа, но никто не пришёл. Уже и ноги окоченели, и пальцы на руках не согревались дыханием. «Нужно выбираться самому», – рассудил он и обернулся к темноте. Отойти на дюжину шагов, разбежаться – и плечом в дверь. Исследуя ногами земляной пол, ощупывая доски над головой, Варфоломей прошёл внутрь подклета – и обмер. Из темноты предупреждающе зарычали. Собака? Неужели она не была мертва? Варфоломей вспомнил её, лежащую в придорожной грязи – серую, с бурым пятном на загривке, с неподвижными глазами и чуть раскрытой пастью. Нет, какой-то другой пёс забрался в подклет. Возможно, их тут свора. Рык оборвался. Кто-то сдавленно хохотнул и продолжил рычать. Похоже, человек в темноте изображал сторожевого пса, разыгрывал Варфоломея. Что это могло означать? Опять рычащий прервался, кашлянул по-человечески, снова попытался зарычать, но поперхнулся и захихикал. Наступила тишина. Варфоломей почувствовал, как его ощупывают взглядом. – Выйдешь, выберешься, уедешь… – раздалось из темноты, а далее незнакомец начал бессмысленно произносить слова, будто всегда был нем, а тут вдруг обрёл голос и сразу же принялся испытывать подвижность языка и губ: – Кан-нава… крап-пива… лап-перуз… внешний… верхов-вая… Варфоломей слушал эту бессвязную речь и понимал, что голос раздаётся снизу – так, если бы незнакомец лежал на земле. Или… если слова и вправду произносила бы дохлая собака. – …верен-ница… Поскол… красная… тишина… тишин-на… – доносилось из темноты; и вдруг осмысленная фраза: – Передавай привет Мастеру Хрипуну! Раскосому кланяйся! Человеческий голос вдруг оборвался, и вместо него раздался настоящий звериный рык – злобный и грозный. Точно расколдованный, Варфоломей бросился к выходу, с какой-то невероятной лёгкостью вышиб дверь и, жмурясь от яркого света, побежал прочь от хозяйственного домика. Много запинался, падал, в кровь расцарапал левую ладонь, шишку размером с куриное яйцо на лоб насадил. Как добрался до дома, и не помнил. Помнил только, что уже вечерело и какой-то сильно захмелевший мужик, прислонившись к воротам соседнего дома, пел: Ай-и, аи, все-то пойманы мои товарищи, Они все припосажены… Ай-и, аи, все-то посажены мои товарищи, Они все приповешены… Двое суток Варфоломей не мог опомниться от кошмара наяву. Его лихорадило и рвало. Он ничего не ел, лишь пил бабкины взвары на ягодах и травах. На третий день полегчало, жар отступил. Варфоломей вышел из дома, отыскал друга Кольку и поведал о случившемся. – Почудилось со страху, – заверил Колька. – В темноте многое чудится. – До того как раздался рык, мне и страшно не было, – возразил Варфоломей. – И дверь я сначала вышибить не мог, а потом она едва ли не сама отворилась. Говорю тебе: дьявол со мной общался устами дохлой собаки. Или бес какой – помощник дьявольский. Такое бы мне и со страху не померещилось. – Чтобы дьявол в подклете на церковном дворе сидел – такого не бывает. Но, знаешь… никто дверцу-то не подпирал. Нелюди мы, что ли? Бросили тебя внутрь и убежали. Думали: сейчас выбежишь, схватишь жердь какую-нибудь и гонять нас начнёшь. Варфоломей не стал убеждать товарища. Сам бы он поверил такому рассказу? Подумал лишь о том, что решил тогда в подклете: «кто выпустит меня – тот и настоящий друг». А кто выпустил? – никто. Бес попугал, попугал и отпустил. Больше о свидании с дьяволом он никому не рассказывал и стороной обходил Софийский собор – всё думал: «Лежит там в подклете собачий скелет или нет?» Когда же в Тобольске случился большой пожар и вместе с частью города сгорел собор, Варфоломей вздохнул с облегчением. Он старался не вспоминать о жутком голосе из темноты, но много позже, приняв решение служить Господу, осознал: именно тот случай в подклете привёл его к монашеству. Кто виделся с лукавым, тот и в бога сильнее верует. Далее были: пора возмужания, грех, сомнения, взрослая жизнь, ещё больше греха, труды при церкви, мелкий грех, что строго взыскивается с того, кому много вверено. На месте второго сгоревшего собора возвели новый, каменный – первый каменный собор в Сибири. Храм Святой Софии Премудрости, построенный по образу церкви московского Вознесенского девичьего монастыря, просуществовал недолго – чуть более года. В июле 1684-го от несоответствия крепости столбов с тяжестью главы и сводов он обрушился вовнутрь. Варфоломей, который к тому времени был иподиаконом и пособлял богослужениям, посчитал дьявольское вмешательство причиной тому. Не зря же бес засел в подклете: своей силой он подтачивает не только основы православной веры, но и основы храмов. Сколько церквей на этом месте сделалось добычею огня, сколько полегло кирпича, сколько ещё священных построек рухнет, если не унять бесовского влияния! Варфоломей не решался с кем-либо делиться такими соображениями. Не поверили одиннадцатилетнему мальчишке – поверят ли девятнадцатилетнему иподиакону? Он и сам не был так уж уверен, что причина порушения – дьявол. Мало ли церквей горит по всей Руси, мало ли зданий падает от неумелой постройки в Сибири. Да и ему ли – не имеющему права без благословения касаться престола и заходить в алтарь – ему ли делать столь значительные выводы? Умерь гордыню, иподиакон! Если дьявол и заявится в Тобольск, то к митрополиту Павлу, а не к тебе. Однако последующие события убедили Варфоломея, что мысли о дьяволовых препонах оставлять рано. Восстановленный каменный собор освятили в октябре 1686 года, на этот раз в память Успения Божьей Матери. Можно было подумать, что всё предыдущие годы сатана боролся с присутствием Божественной Софии, а теперь, когда её икону убрали с главного места и перенесли на левую сторону иконостаса, он должен был праздновать маленькую победу. Он и отпраздновал: ночью полыхнули деревянные крыши и главы на прилегающих к собору зданиях. Перестроили. Одну из крыш вместо тёса покрыли железом, и вскоре на ней выступило тёмное пятно. И ведь никто, кроме Варфоломея, не замечал, что пятно формой повторяет человеческую голову с козлиной бородой и рожками, только перевёрнутую голову. Далее случилось святительское рукоположение, монашеский постриг, новое имя. Служить иеродиакон Никодим был благословлён здесь же, в храме Успения Божьей Матери. Каждый раз, проходя мимо здания с железной кровлей, он потуплял взгляд и повторял Иисусову молитву. И вот однажды, следуя по каким-то надобностям через соборный двор, Никодим обратил внимание на человека в мантии и клобуке. Тот стоял у стены и пристально разглядывал пятно на железной кровле. На вид монаху было около пятидесяти; седина в волосах и бороде, несколько уродливое лицо с выпирающим лбом, вздёрнутым носом и глубоко усаженными глазами. Монах задумчиво потирал мочку уха большим и указательным пальцами. Он уловил интерес к себе и перевёл взгляд на Никодима. Улыбнулся, кивнул в знак приветствия и направился к трапезной. Спустя час Никодиму передали, что игумен просит заглянуть в гостевую келью. Отправляясь туда, Никодим был уверен, что снова увидит человека с выпяченным лбом. И не ошибся. Незнакомый монах и настоятель сидели на узеньких скамейках друг напротив друга. По каким-то незримым признакам и по царившему в келье молчанию Никодим догадался о высоком положении, занимаемом гостем в церковной иерархии. – Проходи, Никодим, – сказал игумен, поднимаясь с лавки. – Архимандрит Пигасий хочет поговорить с тобой наедине. Архимандрит! Никодим похолодел и сел на место вышедшего из кельи игумена. – Всегда зови меня отец Пигасий, – сказал архимандрит, – я не привлекаю к себе внимания. Для моей миссии это плохо. Расскажи, почему ты во столь юном возрасте принял постриг? – Я вовсе не так юн, как выгляжу, отец Пигасий. – Сколько тебе годов? – Двадцать шесть. – Мне правду сказали, что ты сирота и воспитывался бабкой? – Правду, отец Пигасий. Она с детства прочила меня в иноки. – И ты действительно готов исполнять обеты? – С божьей помощью. Архимандрит Пигасий чуть наклонился вперёд, и его нависший лоб совсем перекрыл взгляд. – И всё же, – с нажимом продолжил он, – что привело тебя к служению? – Устал от греховной жизни. И чужой грех видеть устал. – В такие года и от греха усталость? – усомнился Пигасий. – Знаешь, как молился блаженный Августин, будучи молодым и влюблённым? «Господи, даруй мне целомудрие и воздержание, но… только не сейчас». – Он хохотнул. – Я рассчитываю получить искренний ответ, а не то, чем ты привык отмахиваться от таких вопросов. Он приподнял голову, и Никодима на мгновенье сковала глыбь архимандритского взгляда. Там царила какая-то печальная безмятежность. Пигасий словно был утомлён простотой окружающего мира, никак не соответствующей его мудрости. В то же время он с некоторой надеждой и интересом уцепился за облик находящегося перед ним иеродиакона. – Я принял монашество, чтоб не бояться, – признался Никодим. Пигасий кивнул. Такой ответ его, по-видимому, устроил. – Когда ты встретил меня во дворе, то как будто был ошеломлён. Почему? Что с тобою происходило? Никодим, ещё когда шёл в гостевую келью, придумал, как объяснит своё любопытство – скажет, что лицо Пигасия показалось знакомым. Минуту назад он так бы и ответил, но сейчас с облегчением понял, что изворачиваться необязательно. – Я видел, как вы смотрели на пятно. Никто не обращает на него внимания, а вы обратили. – Что же ты видишь в этом пятне? – След дьявола. Мне кажется, что он присутствует здесь. – Уже нет, – заверил Пигасий. – Но он может вернуться, как пёс возвращается на свою блевотину. Никодим вспомнил собачий труп, заброшенный ребятнёй в подклет. Зашуршал крыльями мотылёк, пытающийся пробиться сквозь оконце на свет. Архимандрит поднялся, приоткрыл раму, выпуская мотылька. Не поворачиваясь, сказал: – Готовься, утром отправимся в Богородицкую церковь. Игумена я сам предупрежу. – Как мне готовиться? – тихо поинтересовался Никодим. – Молись. И прочти 142, 22 и 50-й псалмы. Богородицкая церковь находилась в Нижнем посаде, около моста через Курдюмку. Стояла она посреди торгового центра, в непристойной смежности с кабаком, харчевней, пивоварней и купеческими амбарами. Люди, приезжавшие с товарами на базарные ряды, являлись в неё молиться, а у паперти нередко устраивали собрания, обговаривали цены, заключали сделки, жали друг другу руки и хлопали по плечам. Когда Пигасий и Варфоломей подошли к церкви, вокруг ещё было безлюдно. Вход оказался закрытым. Пигасий постучал, и после непродолжительной возни двери отворили. Молодой рыжебородый диакон мрачно оглядел гостей и пропустил их внутрь. Никодим вошёл следом за архимандритом. Он слушал, как диакон запирает двери на ключ и на засов. Выйдя из притвора, они столкнулись со священником. Протопоп Илья старался не показывать волнения, но некая суетность в движениях выдавала его. – Со вчерашнего дня храм закрыт, как вы и велели, – доложил он архимандриту. – Жена несчастного и братья его отказались присутствовать. Ещё на рассвете доставили его и ушли. Он отступил в сторону, показывая нечто стоящее посреди храма. Это был длинный окованный железом сундук. На нём лежал мужик в изодранной одёжке. Многочисленные верёвки – крест-накрест, вдоль и поперёк – перетягивали его тело и прижимали к крышке сундука. – Буйствовал? – спросил архимандрит у протопопа Ильи. – Видать. Так вместе с сундуком его и притащили. Отвязывать без вас не дерзнули. Надо ли? Говорят, иных бесноватых и вчетвером не удержишь. Жестом Пигасий указал всем оставаться на месте, а сам подошёл к сундуку и заглянул мужику в лицо. У архимандрита был такой вид, словно он пытается высмотреть оброненную на пол булавку. Затем он взглянул на Никодима и движением головы велел подойти. Никодим приблизился. Сундук стоял едва ли не в луже, по его стенкам извивались струйки. Привязанный мужик тяжело дышал и скалился. Шея его напружилась. На лбу, на выглядывающей из-под распахнутого ворота груди, на крепких руках – везде блестели крупные капли, точно на покрытом росою растении. Никодим посмотрел в лицо страждущему и подумал, что видит морду угодившего в капкан зверя – ярость соседствовала там с обречённостью. Кожа на лбу попеременно собиралась то вертикальной, то горизонтальной складкой, уши шевелились, мелко дрожали щёки и нос, – такой невероятной подвижности лица позавидовал бы любой скоморох. – Если развяжем тебя, будешь себя смирно вести? – спросил у мужика Пигасий. – Очень смирно! – хрипло отозвался связанный. – Не набросишься на нас? – Обязательно наброшусь! – Отчего? – А то ты не знаешь, отродье кривоглазое! Я свору вашу языческую не боюсь! За всё расплатитесь! А из меня, как ручки-ножки ни крутите, ничего не вытрясете! Пигасий с Никодимом переглянулись. – За остяков всех принимает, – пояснил стоящий позади протопоп, – полагает, что пытаем мы его и клады какие-то выведываем. Архимандрит вновь посмотрел на привязанного к сундуку мужика. – А у тебя и клады имеются? Тот напряг губы, попытался плюнуть, но из пересохшего рта ни единой брызги не вылетело. – Ну хорошо… – Пигасий обернулся к стоящему у выхода диакону. – Принеси чашу с водой. А лучше ковшик полный. Его напоить нужно, пока чувств не лишился. – Пить отказывается, – сказал протопоп Илья. – Воду подносили освящённую? – Так и есть, освящённую. – А теперь обычную дадим. Пускай бесы глотать не мешают. Пока диакон ходил за водой, архимандрит отвёл Никодима в сторонку, к приделу Прокопия Праведного. Святой на иконе стоял с тремя кочергами в руках. – Сейчас тебе страшно? – спросил Пигасий. Никодим поводил головою. Сердце его учащённо билось, но скорее от волнения, нежели от страха. – Молодец. А протопоп с диаконом перепугались. Скажи, внимательно ли осмотрел лицо этого человека? – Не слишком внимательно, но осмотрел. – И что думаешь о его состоянии? – Кажется, он очень страдает… – Страдает? И всё? Никодим пожал плечами. Вернулся диакон, передал архимандриту ковшик с водою. Пигасий подошёл к связанному, и, склонившись, что-то сказал. Затем отвернулся и незаметно для мужика окунул в ковшик некую вещицу, до этого скрываемую в ладони. Никодим наблюдал недоумевая, зачем его позвали? Он слышал, как протопоп тихо говорит диакону: «Пить не станет, даже обыкновенную». В интонации протопопа сквозило сомнение. Пигасий левой рукой приподнял связанному голову, правой поднёс ко рту ковш. Губы мужика зашевелились, приняли воду. Часть её пролилась мимо, но добрую половину бесноватый проглотил, издавая нутром звуки, походящие на уханье филина. – Пьёт изумок! – прошептал диакон, и протопоп Илья погрозил ему пальцем за неуместное в храме словцо. Напоив мужика, Пигасий долго его осматривал, о чём-то расспрашивал и, кажется, получал ответы. Потом он подошёл к Никодиму, протопопу и диакону. – Позовите родных несчастного, – сказал он. – Пусть забирают и несут домой. И лучше развязать, кровь по телу едва течёт. – А обряд? – удивился протопоп Илья. – Отчитка не требуется. Этот человек не одержим, он болен разумом. Святые отцы учат: всякий недуг – посещение Господа, его надлежит отделять от бесовства. – Говорят, он пытался убить брата. Как быть, если буйствует? Архимандрит Пигасий сдавил пальцами мочку уха. – Передайте родным: пусть трижды в день поят его настоем из рябиновой коры. Если состояние улучшится, перейти на отвар наперстянки. Если дурные видения и тревога будут донимать – давать отвар окопника и золототысячника. Непременно держать на свежем воздухе, после – много работы и душевный покой. Архимандрит взял за руку Никодима и повёл к выходу. Покинув храм, они остановились под ветвями стоящей неподалёку берёзы – укрылись от начавшегося дождика. – Все склонны везде находить беса, – проговорил Пигасий. – И свои поступки, свою слабость душевную каждый хочет бесом оправдать. Забывают, что бес только раздувает уже имеющийся уголёк греха. И от чужой беды проще отвернуться, если за ней нечистого поставишь. – Он повернул лицо к Никодиму. – Но мы с тобой не такие. Мы чуем велиара там, где он есть, и не измысливаем там, где он отсутствует. – Как вы убедились, что этот человек душевно болен? – Есть много признаков беснования. Судороги в определённых местах, высыпания кожные. Но главный – глаза. Во взгляде бесноватого ты усмотришь некую мелькающую тень. Она не очевидна, ты обратишь на неё внимание так же, как обратил внимание на то пятно на кровле. Вроде бы у всех на виду, но не каждый заметит. А у этого человека нет ничего такого. – А что вы окунали в ковшик? Архимандрит Пигасий улыбнулся – порадовался наблюдательности Никодима. Он показал ладонь. Там лежало что-то напоминающее осколок от глиняной чаши. Приглядевшись, Никодим догадался, что видит кусочек человеческого черепа. С одного края угадывался полукруг глазницы. – Частичка мощей старца Игнатия, – пояснил архимандрит. – Я освящаю ею воду и даю испить. Одержимый, выпив такое, бьётся и сквернословит. А с умоверженным ничего значительного не бывает. Это ещё одна проверка. Он вышел из-под дерева и с прищуром посмотрел вверх. Дождь капал на его выпуклый лоб. – Отрадно, что я не ошибся в тебе, Никодим. Во-первых, особого страха ты не испытал. А главное – не углядел беса там, где его нет. Господь свёл нас вместе – наверное, чтоб ты помог моей миссии. – В чём ваша миссия, отец Пигасий? – Ты отправишься со мной, – вместо ответа сказал архимандрит. – И это твоё дальнейшее послушание. Считай, игумен благословил тебя. Они покинули Тобольск после Троицы и два следующих года провели в пути, нигде более чем на неделю не останавливаясь. Двигались даже во время распутицы – на телегах или верхом, а когда копыта и колёса вязли в грязи – пешком. Нанеси их путь на карту – путь этот показался бы бессмысленным блужданьем. Так не передвигались ни торговые люди, ни военные отряды, ни бродяги, ни разбойники. Большой торговый город Соликамск, затем Туринск, Великий Устюг, Казань, укрепления Симбирска, ещё не так давно выдержавшие осаду Степана Разина, Диево-Городище, село Чухлое под Суздалем, Вознесенский монастырь в Угличе, городок Алексин на Оке. Везде им показывали людей, поступающих странно и дико. Одни лаяли или блеяли, другие считали себя давно умершими. Кому-то казалось, будто тело его поедают муравьи. А двадцатилетний купеческий сын в Ярославле мнил, что вместо сердца у него пучок сухой травы с землёю; он трижды пытался извлечь этот пучок, расковырял между рёбер кровавую щель. В Юрьевце их привели к объятому ужасом старику – он денно и нощно боялся, что его заберут в рекруты. Навестить всех этих несчастных – в том и состояла миссия Пигасия. Архимандрит рассказал, что три года назад из разных концов страны начали приходить жуткие вести: люди обуяны бесом. Если раньше такие случаи были редки, то теперь безумие распространялось, точно поветрие. Испуганный народ быстро выдумал происходящему причины. Вспомнили, как в страшном своим звериным числом 1666 году на московский собор прибыли заморские патриархи. Как судили и извергли из святейшества Никона. Как на российский трон уселся антихрист с усищами и лютым зраком. По воле антихриста попираются заветы святых отцов, преследуются ревнители истиной веры, рушится последнее богохранимое царство. Остаётся ждать звучания ангельских труб, что возвестят выпадение града с кровью. В верхах священноначалия смекнули, к каким волнениям сие может привести. И рассудили за благо отправить знающего человека, чтоб расследовал – а по возможности и пресёк – распространение бесовства. Совершая длительные переходы между городами, Пигасий не терял времени даром – посвящал Никодима в тонкости обнаружения беса. Он рассказывал, что проявления одержания многообразны – от почти неуловимой странности в поведении до буйства. А признаки бывают длительными, постоянными или очень краткими. Последние чаще случаются, когда вселившийся в человека демон близок к разоблачению. Дверью демону может послужить застарелый, давно не исповедуемый грех, порою – вспышки гнева или похоти. В иных случаях он проникает сквозь поражённые срамной болезнью чресла, причём избавление от болезни вовсе не избавляет от одержателя. – Что же допустило беса к этим людям? – спросил Никодим. – Сие поветрие – для меня загадка, – признался Пигасий. – Ясно вот что: никто из этих несчастных не одержим. Все, кого мы видели – больны разумом, не более. И у многих недуг пройдёт. Что же за таинственные корни произрастили столько безумия – объяснить сложно. Этими словами Пигасий как бы подвёл итог своей многолетней миссии. Он решил возвращаться в Свято-Троицкий монастырь и держать ответ перед митрополитом Трифиллием. – А что будет со мной? – спросил его Никодим. – Получишь благословение от митрополита и станешь помогать мне отыскивать бесов. Отыскивать и изгонять. – Пигасий привычно ухватился пальцами за мочку уха. – Бесы во всеоружии. Они тысячелетиями противоборствуют человеку. Они постигли обычаи всего людского рода и с детства изучают привычки каждого смертного. Человек же беса не видит и не постигает, он с ним в неравных условиях. Но есть немногие – как мы с тобой – коим тайна приоткрыта. Мы должны изучать и помогать прочим, давать им знание о своём враге. У меня на примете шестеро иноков и двое мирян. Войско наше невелико, но вместе и с Божьей помощью мы дадим отпор легиону. Прежде чем направиться в Свято-Троицкий монастырь, им предстояло посетить ещё одного безумца, а точнее, безумицу. Из Владимира поступило известие, что супруга кабацкого бурмистра «встаёт на четыре ноги, воет и пьёт с лужи, аки кошка». Священники Успенского собора провели отчитку, но заклинательные молитвы помогли лишь отчасти: бесноватая прекратила уподобляться зверю, но отказывается есть и днями зрит в потолок. Когда Никодим и Пигасий прибыли во Владимир, их следующим же утром отвели к бесноватой. В комнате сильно пахло ладаном. Супруга кабацкого бурмистра с измождённым видом лежала в кровати. Волосы у неё на голове росли только с правой стороны, слева всё повыпало. На потолке – в том месте, куда был устремлён её взгляд – была прикреплена иконка с отрубленной головой Иоанна Предтечи. – Не пьёт, не ест, глядит лишь вверх, – шёпотом сообщила прислуживающая в комнате старушка. – Ночью иной раз слышу, как от неё запах гари исходит. Противный! – будто лапоть старый жгут. Пигасий осмотрел лежащую. Изучил глаза. Вынул из-под одеяла её вялую руку и долго разглядывал ногти. Затем велел старушке принести свежую воду. – Побудь пока с нею, – тихо сказал он Никодиму. – Я забыл в нашей поклаже мощи старца Игнатия. Оставшись с женщиной наедине, Никодим задумался. За два года он посмотрел в глаза многим помешанным и нигде не приметил той мелькающей тени, о которой рассказывал Пигасий. Да, со слов архимандрита, все эти люди бесными не были… Но что, если тень та вовсе не существует? Может, это только заблуждения Пигасия? Нет никаких бесов. И он, Никодим, вовсе не особенный. – Кланяйся Раскосому и Мастеру Хрипуну, когда их встретишь, – сказала жена кабацкого бурмистра. Голос её звучал с присвистом, будто в горле застрял некий мелкий предмет. Никодим вскочил с табурета. Женщина уже не смотрела в потолок. Лицо её было обращено к Никодиму, а в карих зрачках… Никодим не мог бы сказать, что видит там нечто явственное. Скорее оно было из области воображения. Но воображения мрачного. На мгновенье ему показалось, что в каждом зрачке у женщины – по дьяволу. Дьяволы были чёрные и длиннорукие, они одинаково потирали ладонями, как мухи. – И не бойся нас, мы сбившиеся с пути творения божьи, – добавила она. – Такие же, как ты. Мы сбились, потому что так задумано свыше. То – всем на пользу. Никодим глядел, как шевелятся пересохшие губы одержимой. Он думал о том, что и у него сейчас такие же пересохшие губы. Ощущение некоторого пусть очень далёкого, но всё же сродства с этой женщиной, вызвало ужас. Холодное сдавило затылок. – Ты творение сатаны, – пробормотал Никодим. – Это он заставляет тебя блуждать. – Нет, всё по воле божьей. Сейчас тебе не понять… Бог сам заставил своих детей страдать и блуждать. В раю они не стали бы подобными ему. – Ты, змей, совративший Еву… Жена кабацкого бурмистра приподняла руку и провела ладонью по левой стороне головы, словно поправляла волосы, которых там не было. Улыбнувшись, она сказала: – Разве Бог не наврал Адаму, что тот смертью умрёт, если съест запретный плод? Мы лишь раскрыли правду – сказали, что плод не убивает, а дарует знание о добре и зле, уподобляет людей богам. Проскрипели дверные петли, и в комнату вернулся архимандрит. Он замер, увидев на лице женщины улыбку. – Воду ещё не принесли? – спокойно спросил он Никодима. – Не желаем пить! – резко сказала одержимая. – Мы велели старухе упасть в колодец. Пигасий выскочил из комнаты, оставив дверь открытой. А супруга кабацкого бурмистра вновь посмотрела на Никодима и свистящим голосом продолжила: – Бог нарочно подстроил грехопадение, умело подстрекал Адама и Еву. Он захотел, чтобы его создания сделались чистыми не по его воле, а по собственному опыту. Это всё, что ты в силах понять. – Она вздохнула и перевела взгляд в потолок. – Не мучьте эту женщину, завтра сами оставим её. Кланяйся Раскосому. Больше женщина ничего не произнесла. На следующий день она и вправду пришла в себя – заговорила обычным голосом, захотела есть и видеть супруга. О разговоре с Никодимом, как и о всём случившимся за последние несколько дней, она почти ничего не помнила. Пигасий запретил окружающим что-либо ей рассказывать, в особенности наказал скрыть от неё гибель старушки – та действительно упала в колодец и спасти её не удалось. Свято-Троицкий монастырь, куда они прибыли в середине лета, поразил Никодима величием каменных стен и башен. Впечатляла духовная сила, ощущающаяся в обители повсюду. А наиболее – у мощей святого Сергия. Стоя подле саркофага, Никодим вспомнил, что у них со святым одно данное при крещении имя – Варфоломей. Несколько дней архимандрита Пигасия не было видно. Наконец, он появился и повёл Никодима прогуляться возле окружающих монастырь прудов. Ярко светило солнце, птицы щебетали в яблоневом саду. Но Пигасий имел задумчивый и мрачный вид, низко клонил выпирающий лоб. – Много замыслов в голове и в сердце человека, но случается, как определит Господь, – проговорил он. – Митрополит не дал благословения на задуманное мною. И тебя на борьбу с бесовством не благословит. Нет нашего войска и не будет. Никодим остановился. Душу всполыхнуло трижды-греховное чувство из обиды, разочарования и злобы. Неужели он зря постигал науку обнаружения беса? Зря учился отличать одержание от умопомешательства? – Тогда я вернусь в Тобольск, – сказал он Пигасию. – И если Господь сведёт меня с бесноватыми… Архимандрит остановил его поднятой ладонью. – Никогда, Никодим, никогда не делай этого без епископского благословения. Изгоняет демонов не сам священник, а высшие силы, через него действующие. Вспомни Деяния Апостолов. Что случилось с сыновьями первосвященника Скевы? Они пытались изгнать злого духа, заклиная его Иисусом. Но злой дух сказал: «Иисуса-то я знаю! А сами вы кто такие?» И бросился на них и взял над ними силу… Никодим стоял совершенно обездумленный. Он не знал, что делать дальше. Не знал, что говорить сейчас. – Но ведь Господь даровал мне способность замечать. – Это вовсе не дар, Никодим… Не напрасно «кожаные ризы» мешают человеку зреть духовный мир. Если в нашем греховном состоянии вернуть эту первозданную способность, мы начнём общаться с падшими духами, а не с ангелами. – Для чего же вы меня учили? – Ты выковал наблюдательность. Ей найдётся применение и в церковном, и мирском. Кажется, у митрополита есть на тебя планы. – А вы, отец Пигасий? Что будете делать вы? Архимандрит долго не отвечал, смотрел на то, как иноки собирают с кустов красную смородину для трапезы. Он так сильно сдавил пальцами мочку уха, что краешки ногтей побелели. – В день преподобного Аврамия я приму схимну, – наконец ответил он. – Навсегда удалюсь от братии в пустынь. – Схимну? В пустынь? Я могу видеть вас? – Ты можешь писать мне. Отправляй послания в обитель, и мне передадут. Посмотрев на архимандрита, Никодим подумал: «Если Пигасия однажды канонизируют, на иконах он будет изображаться таким – с перстами, сжимающими ухо, с сократовским уродством в лице и сократовской же мудростью в глазах». И в его памяти Пигасий навсегда запечатлеется таким. – А как же бесы? – спросил Никодим. – Кто поможет людям биться с ними? – С приходом в мир Сына Божия бесы не имеют былой власти. Господь и далее поможет людям – так, как ему видней. – Давно хотел вас спросить… Почему Господь допускает одержание? – Вопрос твой сходен с вопросом допущения Богом зла… Недолго архимандрит стоял молча, затем указал Никодиму на Пятницкую башню, стоящую на стыке восточной и южной стены. Башня была увенчана деревянным шатром. На смотровой вышке, прогоняя сон, расхаживал дежурный. – Мой дед оборонял обитель, когда её осаждали поляки. Прежнюю башню разрушили. Поляки вздумали рыть под неё сапу. Об этом узнали и заблаговременно возвели за башней добавочную стену. А подкоп взорвали во время вылазки. Пигасий отошёл с дорожки и присел на одну из валяющихся бочек. – Он был строителем, всю жизнь творил военные укрепления и тщательно эту науку изучал. Он рассказывал, как из века в век улучшали оборону и осадные орудия. С каждой стороны измышляли новое – одни, чтобы убить, другие – чтобы выжить. Не было бы противоборства – люди не строили бы крепости, не изобретали пушки, не писали бы книг. И сейчас они бегали бы с палками и камнями… Ты спрашиваешь, зачем Господь допускает одержание? Оно происходит от духовной слабости. Господь же допускает его, чтоб человек противоборствовал и делался крепче духом. Никодим вдруг вспомнил, что ему сказала бесноватая с наполовину облысевшей головой: «…бог заставил своих детей страдать и блуждать, в раю они не сделались бы подобными ему». Поразмыслив, он спросил: – Не значит ли, что и бесы в этом противоборстве крепнут? Архимандрит чуть удивлённо взглянул на него. – Признаться, мне нечего тебе ответить. Никогда об этом не мыслил. Что ж, будет о чём помыслить во время затвора. На этом закончилась их последняя беседа. И последняя встреча. Вечером архимандрит ушёл из обители, а Никодим имел счастье предстать перед митрополитом. Он получил новое послушание – служить в комиссии «по чудотворению и вчинению в лик святых». 3 Ощущение душевного бессилия, родившееся при первом взгляде на острог, не покидало Никодима до утра. Даже ночью его мучали кошмары, в которых он карабкался по глиняному откосу и раз за разом соскальзывал вниз. Проснувшись, Никодим немного порадовался: жгучая боль в животе, к которой внутренне готовился, так и не появилась. Значит, можно обойтись без травяных отваров, без опротивевших яиц и съесть то, что Агафья подаст на завтрак. На душе царило какое-то холодное умиротворение, словно за ночь он немного сроднился с острогом. Исполнив утреннее молитвенное правило, Никодим сел за стол. Он привык планировать день во время трапезы, но сегодня будущие события не выстраивались в ряд. Даже с первоочередным делом было сложно определиться. «Надо бы повидать старосту Лаврентия, – думал он, глядя на жующего диакона. – Благодаря письмам Лаврентия прибыл сюда. Но жалобы слободского старосты – только повод. Основная задача в другом». Никодим оделся, вышел из дома и обогнул острог с береговой стороны. В снегу была протоптана широкая тропа. В тех местах, где наледь, заботливо подсыпан песочек. Ров, тянувшийся по другую сторону от тропинки, наполовину засыпало снегом, кое-где на склонах, как мясная прослойка в сале, проглядывался красно-бурый суглинок. Никодим осмотрел стены, затем угловые башни-избы с огромными прокалёнными брёвнами в основании. Выше, где брёвна тоньше, устроены «бои» – два нижних и два верхних отверстия. Почему-то Никодим ощутил к башням что-то вроде сочувствия. Однажды эта крепость выдержала натиск мунгальцев. Казаков внутри оказалось без малого три дюжины; войско Цэцэн-нойона исчислялось сотнями. Тем не менее обороняющие стерпели трёхдневный штурм, а потом и месячную осаду. За это время иркутский воевода собрал служилых, роздал оружие посадским с крестьянами и двинулся спасать Тунку. Узнав об этом, мунгальцы попустились намереньем взять крепость, ретировались в Халху. Не сдавших острог казаков наградили отрезами кумача, собольими мехами, а кое-кого серебром. Никодим не заметил на укреплениях следов штурма – ни обгоревших брёвен, ни отметин от стрел. Была ли осада? Надо спросить у Черепанова. Он остановился у тропы, спускающейся к проруби. С высоты берега задумчиво оглядел Иркут. Те мунгальцы – дело минувшее. Нынче нужно искать других – затаившихся в долине по потачке вице-губернатора Жолобова. Три года назад люди тайши Эрэхэя, не желая погибать в войне с джунгарами, перебежали из Халхи в Россию. Жолобов должен был отправить их обратно – так предписывал договор с Пекином – но вместо этого укрыл мунгальцев в Тунке. За это ему от тайши причиталась жирная мзда. Вице-губернатор получил лишь часть и оказался под следствием. Теперь он корчится на дыбе в одной из пыточных Петропавловки. А мунгальцев след простыл. Наушник с китайского форпоста на Косоголе докладывал Никодиму, что в Халхе людей Эрэхэя не видали. Они не пересекали имперскую границу. Значит, до сих пор где-то здесь, в долине. Удивительно, но отыскать тысячелюдное стойбище оказалось непросто. Сам Жолобов посылал в Тунку своего доверенного, но тот вернулся ни с чем. Вице-губернатор вовремя не получил обещанного вознаграждения и отчасти это его сгубило. Глядишь, откупился бы от следствия, умаслил бы кого нужно умаслить. Действуя, подобно доверенным Жолобова, успеха не добьёшься, – это понимали отправившие Никодима. И сам он это понимал. Черепанова о таком не спросишь. Вчера при разговоре поинтересовался у приказчика околограничной территорией – на карте ещё отметина стояла – и приказчик тут же начал юлить. Наплёл про бывший караулец, дескать, рекой сняло… Место, говорит, никудышнее… На этом месте, в стороне от торгового пути, вероятно, и стоят люди Эрэхэя. Нет, таких, как Черепанов, враз к стенке не припрёшь. Здесь нужен длительный подход. Иначе не видать ни беглых мунгальцев, ни их серебра. К тому же Черепанов опасен и всем тут управляет. Осторожнее надо с ним, если не желаешь в овраге догнивать. Никодим припомнил, как вчера приказчик колотил одного казака. Егорка – кажется, так его звали. Наверняка обижен на командира. И обида ещё свежая, тёпленькая… С него и следует начинать. В остроге иеромонаху рассказали, что Егорка Бахарь живёт в той башне-избе, у порога которой его и били. Никодим зашёл внутрь, огляделся. В комнате стоял только сундук – ничего более. Из стены выпирал серый бок печки – общей на два помещения. Бычий пузырь в окне был чуть порван и трепыхался от сквозняка, пока Никодим не закрыл за собою дверь. Егор лежал на сундуке, прикрывшись одеялом из верблюжьей шерсти. На лицо его было жутко смотреть: где не синяк – там шишка. Вместо правого ока – лепёшка, с пересекающей её бровью. Русые волосы вперемешку с запёкшейся кровью налипли на лоб. – Не вставай, – сказал Никодим. – Пришёл вот проведать: жив ли? Видел по приезду, как тебя лупили. – Врёшь, не затем пришёл, – хрипло отозвался Егор и улыбнулся разбитым ртом. – Вру? – Лукавишь… – поправился казак. Никодим уже определил, с человеком которой породы разговаривает. Дерзит Егорка, проверяя другого на слабость. Значит, сам слабак. Потому и на попятную живо идёт. В комнате по углам раскиданы вещи, грязная посуда в печной нише стоит. Но хозяин не конфузится пред гостем за бардак. Значит, не замкнут. Такие часто принимают решения наспех, не обдумав. Идут на поводу чувств. И другими людьми ведомы. – Знаешь, кто я такой? – спросил иеромонах. – Слыхал, – отозвался казак. – Ты приезжий инквизитор. – Слова-то какие… Для чего приехал, знаешь? – По ябедам старосты, кажись. Никодим присел на сундук, казаку в ноги. Ещё раз обозрел комнату. Обратил внимание, что ружьё, вопреки общему беспорядку, бережно поставлено в углу. Слева от него на гвозде висит сумка, по правую сторону – шашка в посеребрённых ножнах. – Откуда такая дорогая? – спросил иеромонах, указывая на шашку. – Командир подарил. – За что? – За службу преданную. Никодим смекнул: через обиду на Черепанова в сердце к казаку вряд ли проникнешь. У них с командиром свои отношения. Но попробовать стоит. Не попытаешься – не узнаешь, что попытка бесплодна. – Командир твой… Отругал я уже Андрея за мордобой. Несправедливо он, конечно… Не по совести… – Почему же несправедливо? – Егор опять усмехнулся. – Я набедокурил, мне и отвечать. Ей-бог, лучше командир морду набьёт. – Лучше, чем что? Казак не ответил, лишь облизал край расколоченной губы. – Как ты тут живёшь – гол как сокол? – спросил Никодим. – Ни бабы, ни добра. При упоминании «бабы» Егор ненадолго отвёл взгляд к стене. – По башням в остроге все холостые, – объяснил он. – У женатых и детных дома в слободке. А добро… Я сюда с Илима годовальщиком прибыл, там всё добро и бросил. Вот уже четыре года «годую». А в кармане – блоха на аркане. Никодим прикинул, чем можно постращать казака. Какая-нибудь вина за ним, безусловно, водится, но Черепанов в случае чего выгородит. И он выгородит Черепанова. – Давно ли исповедовался? – спросил иеромонах. – Чего? – Казак вытаращился единственным не заплывшим глазом. – Таинство покаяния, говорю, давно было? – Год назад, может, два. Давно. – Начинай. – Чего начинать? – Каюсь перед Богом… – подсказал Никодим. Егор с сомнением взглянул на иеромонаха. Чуть сдвинув брови, Никодим напомнил: – Кто не жаждет очищения и покаяния сердца, того дьявол с легкостью ложным путём ведёт. Ты, я погляжу, колеблешься? Казак вздохнул, попытался сесть. Иеромонах остановил его движением ладони: не подымайся, можно и так. – Каюсь перед Богом в своих грехах, – начал Егор. – Согрешил слабостью веры, службы редко посещал. Праздностью согрешил, гордыней… Ну, злобу питал на ближнего, оклеветал невинного человека. – Кого? – Выдумал, будто Кирилл Махаон во сне нужду справил. Его после этого Мочегоном кличут. – Продолжай. – Злословил и бранился. Обзывал невинных людей погаными словами. Корыстолюбие испытывал – было дело. Кощунствовал в мыслях и на словах. – Как именно? – На Бога роптал за страдания и несправедливость. Божился именем Спасителя. – Продолжай. – Всё, кажись. – А морда разбитая?.. – напомнил Никодим. Егор снова отвёл взгляд к стене. – Блудные помыслы были, – вынужденно согласился он и тут же добавил: – Но это по чувствам, ей-бог, из-за любви. – Девку попортить хотел, отлупил её. Это из-за любви, по-твоему? – Да, из-за любви! Егор посмотрел на иеромонаха. Взгляд его был твёрд, и Никодим уразумел: тут казак на попятную не пойдёт. Выходит, и вправду любовные чувства. Те самые купидушки, против которых и клещи, и железные хомуты бессильны. – А по-людски нельзя? – спросил иеромонах. – Язычница она до сих пор иль крещёная? – Язычница. – Крестить её и в жёны взять. – Я не миссионер, чтоб в веру обращать. – Стало быть, душа её тебе не нужна, лишь плоть и лоно плотское… Блудные помыслы, да. В сердце ты уже прелюбодействовал. – Пусть так. – А волосы-то ей зачем остриг? – Чтоб не наколдовала на меня, хворь не поселила. Она может, ей-бог. «Грех суеверия», – безразлично отметил про себя Никодим. – Почему же она отталкивает тебя? Что говорит? Казак лишь хмыкнул в ответ. Снова облизнув губу, спросил: – Покаяние-то продолжать? – Продолжай. – Согрешил… как же там?.. Сладострастием и чревобесием. Леностью согрешил, праздностью… – О праздности говорил уже. – Тогда всё, кажись. Смиренно молю о прощении, уповаю на Божью милость. Прости, Господи, раба твоего Егора. Кое-какое время Никодим сидел молча и глядел в пол. Там от одной щели к другой бежал какой-то блестящий жучок. – Скажи, а почему к отцу Алексию исповедоваться не ходил? – Покаялся уже в пренебрежении служб, – холодно отозвался Егор. – А почему?.. Грешен – вот почему. – Упросил бы Алексия с девкой помочь… Внезапно Егор отбросил верблюжье покрывало и соскочил с сундука. Он стоял перед Никодимом, одетый в исподнее, лицом похожий на изуродованного циклопа. Грудь вздымалась, руки приподнялись, будто в намерении схватить собеседника за горло. – Упросить Алексия помочь? Раскосого? – хрипло переспросил казак и хохотнул. – Да Туяна же по нему сохнет! А меня чуждается. – Твоя зазноба сохнет по Алексию? А он знает? – Как не знать, если голубишься с ней с утра до вечера? Так что Раскосый мне уже с девкой помог. Отблагодарить его пока не успел. Никодим помыслил немного, затем поднялся. Епитрахиль в его облачении отсутствовала, потому он только перекрестил кающегося и наскоро пробормотал окончание разрешительной молитвы. – А епитимья? – спросил Егор. – Возрождай силы и побои лечи. И дырку в окне заделай, холодно тут у тебя. Отпустив казаку грехи, Никодим вышел во двор острога. Утренняя пелена с неба уже сошла. Единственное облако на восточной части небосклона резко обрывалось, словно кто-то отсёк и утащил половину. В ворота только что въехали четверо всадников – вернувшийся с утреннего дозора отряд. У конюшни казаки спешились и тут же принялись весело переругиваться. Кто-то крикнул: – Жрёте небось? Ему задорно ответили: – Без вас жрали! Сейчас пузо подвяжем и с вами пожрём! Никодим повернулся к часовне и увидел стоящего рядом с ней человека. Тот был одет в явно великоватый ему тулуп, на голову нахлобучена затасканная лисья шапка – шкура сплошная, а не мех. Сначала Никодиму показалось, что незнакомец ему улыбается, но тот просто щурится от яркого солнца. «Неужели это и есть Алексий?» – промелькнуло у иеромонаха в голове. Нет, слишком уж неказисто выглядит. И лицо какое-то дурное, как у юродивого. Никодим отвернулся и пошёл к проездной башне. Пора повстречаться со старостой, узнать, что у того на уме. Лаврентий встретил его на пороге своего дома. Стянул с головы шапку, поклонился, сверкнув плешью на темени. Росту в нём было немного, зато широк в плечах и крепок. Лицо бритое, кожа толстая и переливается, точно лакированная. Обычно старосты, виденные Никодимом, хранили деловую обстоятельность, всем своим видом показывали осознание собственного достоинства. В поведении же тункинского старосты сквозило нечто лакейское. «С прочими поди не так себя ведёт, двуличная морда… Выгоды, значит, какой-то добивается». Они прошли в горницу, и Никодим сразу понял: к его приходу тут готовились. Стол выскоблен, полы подметены, стиранные занавески на окнах висят. Только из прикрытого залавка [13] торчал край какой-то синей тряпки, – видимо, манатки запихивали второпях. – Где твои домочадцы? – поинтересовался Никодим. – Сыновья этим летом в Братский острог служить отправились. А супруга тут, в соседнем доме. За хворой девкой приглядывает. Присядем за стол, отец Никодим? – Оставим это. Не за чаем сюда шёл. – Тогда прошу ко мне. Они зашли в примыкающее помещение, где находилась «мирская изба». Там тоже была ведущая наружу дверь. Окна были устроены на восток и на юг. Слюда в одной оконнице – с жемчужным блеском, в другой – зеленоватая. Насупротив входа висела обычная для сибирского мира «краснушка» – примитивная иконка, написанная, скорее всего, каким-нибудь гончаром или плотником, в лучшем случае – маляром-артельщиком. На ней изображался скачущий на жёлтом коне архангел Михаил. Лаврентий не стал усаживаться за стол, а присел на лавку у «жемчужного» окна рядом с Никодимом. – Сколько человек у тебя в слободе? – спросил иеромонах. – Двадцать четыре ревизские души. У пятнадцати из них семьи. С бабами и детьми – почти сотня людей. Гулящих и язычников не беру. – А проезжающие через острог как-то отмечаются? – Проезжающие? Этих отмечать не принято. Здесь древний торговый путь «за голец». И народу бывало тьма. Но сейчас граница закрыта и проезжающие редки. Про древний путь Никодим знал. Когда-то китайские и бухарские караваны доставляли через долину чай и ткани, тростниковый сахар, ревень, фарфор, краски, жемчуг. Обратно везли шерсть и мягкую рухлядь. Но подписанный трактат с китайцами ограничил торговлю между русскими и мунгальцами, потому в торговом значении Тунка уступила Нерчинску и Кяхте. – Что ещё за «голец»? – спросил иеромонах. – Вечно снежный голец, запирающий долину на юге. «За голец», по-нашему – значит, к мунгальцам. Никодим вспомнил расположение отметин на карте Черепанова. Мондинский маяк у южной границы, недалеко от него к западу – бывшее укрепление, снятое рекой. Вокруг – горы. Но никакой снежный голец путь в Халху не запечатает. Знающий человек разыщет обход. И мунгальские перебежчики могли ушмыгнуть незаметно. Джунгары с их земель уже отступили, война утихла, ничто не мешает вернуться на родину. Но перебежчиков этих в Халхе не видели. Может, они пересекли Саянские хребты и ушли на север? Это вряд ли. Там, за горами, одна таёжная непроглядь. Да и что может сподвигнуть кочевников-степняков загнать себя в такую глушь? – Слышал ли про людей тайши Эрэхэя? – напрямую спросил Никодим. Во взгляде старосты мелькнула настороженность, однако признаков страха или изворотливости не отобразилось. Подумав, Лаврентий сказал: – Помнится, три года назад стояли севернее острога, около гор. Затем на запад перекочевали. – Далеко на запад? – Этого не знаю. Слыхал, что приказ был вице-губернаторский: оставить их в долине до поры. – Черепанов этим занимался? – Нет. Людей Эрэхэя сопровождали казаки из Иркутска. Отряд Емельяна Сукина. Одну зиму они в остроге провели, затем дальше гнать номадов отправились. – Про отряд этот что-нибудь слышно? Лаврентий поводил головой. – Зачем тебе это, отец Никодим? Я думал, ты по моим челобитным прибыл. – Затем, что перебежчиков мунгальских нужно в Халху вернуть. Трактат обязывает. – Никодим вздохнул. – Ладно, это не так важно. Теперь о челобитных… Ты чего всю епархию всполошить намерен? Понакалякал писем. Староста пододвинул стул поближе к Никодиму. – Как не калякать, всамделе, когда в долине чёрт-те что творится? Я обязан за порядком следить. С меня спрос. – Чёрт-те что – это что? То, что Данилка Кобелев на себя руки наложил? То, что безбожников много? – Странное в округе происходит, – смущённо проговорил Лаврентий. – Ну хорошо. Давай высказывай. Староста доверительно склонился к Никодиму. – Данилка Кобелев, прежде чем удавиться, поведал мне о случившемся в лесу. Он в предгорья отправился за черемшой, а вечером, когда возвращался, заплутал немножко и встретил четверых. Двое русских, другие – иноземцы. Русские мужики отчаянно дрались меж собою, ножами друг дружку резали, едва живые стояли, а всё угомониться не могли. Иноземцы же преспокойно в сторонке стояли и наблюдали за этим делом. Данилка перепугался и убёг. С того случая и недели не прошло, как он в петлю полез. Мал был совсем. – Черепанову говорили об этом? – Говорили. Приказчик ответил, что это всё вздор. Никто не пропадал. Где там Данилка заплутал – поди отыщи. – Разум мальчишки затуманился. Потому и отринул Божий дар – жизнь человеческую. – Другой случай был. Одна баба в потёмках заплутала. Увидела костёр – пошла на огонёк. Но вскоре смекнула, что костёр не приближается, сколько к нему ни иди. Бежала даже – всё напрасно. Решила наконец обратно повернуть – и враз дома оказалась. Только дома её к тому времени почти забыли: оказалось, что она четыре месяца как пропала. Лаврентий замолчал, уставился в окно. «Почему же его морда так блестит? – снова подумал Никодим. – Кожа на вид сухая, не потная…» – Ещё что расскажешь? – Есть у меня ворон прирученный, – продолжил Лаврентий. – Я его Бездымкой прозвал. Прилетает тогда-сегда, приносит мне блестяшки разные: то монетку отыщет, то пуговицу, то пульку. А я его салом или яблочком мочёным угощаю. Говорить учу. Так вот, этим летом прилетел Бездымка на крыльцо, а в клюве – палец человеческий. На пальце бронзовый перстень с бусинкой. – Где теперь сея находка? Покажешь? – Палец в я печке сжёг, а перстень в реку выбросил. Дары от нечистого не принимаю. Посидели немного в молчании. Никодим размышлял об услышанных историях. Подобное могут натрепать в любом русском селении, а в Сибири – особенно. Национ здесь в своём большинстве ещё дикий, не до конца отлепившийся от первобытного идолопоклонства. Раскольники повсюду таятся – кто обособленно, кто стаями. Хлысты, постники, жидовствующие – всяких Никодим повидал. На необъятных просторах Сибири такая богомерзкая ересь произрастала, до которой и сам антихрист не додумался бы. – На дьявола жалуешься, а у самого дома «краснушка» висит, – заметил Никодим. Староста взглянул на иконку, и рука у него едва заметно дёрнулась – хотел было перекреститься, да одумался. – Вот я к тому и веду, что при остроге церковь нужна, – пояснил он. – Дьявол нас без храма додавит. Все, как Данилка, закончим. – Хватит нечистого поминать. Часовенка в остроге стоит, отец Алексий таинства совершает. Православные множатся… Так постепенно Сибирь из духовного инакомыслия и вытащим. – Что отец Алексий?.. Он язычников крестит, а они всё одно по-православному не живут. Скорее уж христиане у братских привычки перенимают, обасурманиваются. Церковь тут надлежит строить, отец Никодим. Об этом я во всех челобитных и намекал. – Да поняли все твои намёки, – махнув ладонью, ответил иеромонах. – Потому я и здесь. Летом будем храм закладывать с Божьей помощью. – Всамделе? – обрадовался Лаврентий. – И богомаза благослови. – Благословим. А что про отца Алексия скажешь? Каков он человек? – Священник он добрый, хоть и абориген наполовину. – Абориген? – удивился Никодим. – Не знал разве? Он же из кумкагиров – племя тынгусское на этой стороне Байкала. Наполовину кумкагир, наполовину русский. Потому Раскосым и кличут. Это для Никодима было открытием. Он обозлился на себя, что должным образом не подготовился к приезду в Тунку. На беглых мунгальцах и на их серебре сосредоточился, а про всё остальное позабыл. Видно, в самом деле хватку теряет. Теряет хватку… Так поговаривали в Синоде. И, похоже, сам протоинквизитор с некоторых пор так полагает. Мнение это укоренилось после происшествия в Тобольске, когда Никодим прозевал целое гнездо староверцев. Некий крестьянин Тумаков годами не исповедовался и не причащался. А когда помирать вздумал, близкие вызвали священника. На исповеди Тумаков покаялся, что привержен к старой вере, однако причастие принимать отказался. После его смерти родным учинили дознание. Те выдали, что в городе существует община противников нового церковного порядка. Глава общины – некий чернец Андрей, проживающий в отдалённой избе. Андрей этот шастал по крестьянским дворам, прося милостыню, а заодно и разнося свои поганые идеи. Всех приверженцев старой веры кнутом попросили отказаться от убеждений. А чернеца Андрея навечно замкнули в монастырском подвале. И всё это проделали без Никодима, который, являясь провинциал-инквизитором, должен быть пресекать подобное и особенное внимание уделять тем, кто не является на исповедь и причастие. Он не пресёк. Внимание не уделил. И за это был отправлен в Иркутскую епархию – подтвердить свои способности или же окончательно всех разочаровать. – Как Алексий здесь оказался? – спросил Никодим. – Расскажи. – Ещё мальчишкой к тутошним хонгодорам прибился. Со всей роднёй у него стряслось что-то – от проказы какой-то передохли вроде бы. В улусе его не жаловали, за чужака держали. В те времена ещё бунты случались, и потому в остроге аманатская изба была, где князёк Ушуба обитал. Братским было велено самим своего князька содержать, для этого во внешней стене имелась дыра, в которую еду и всё нужное совали. Братские обязали приблудного мальчишку этим заботиться. Он примелькался при остроге, изъясняться начал. Стал интерес к вере проявлять, попросил крестить его и имя новое дать. Приказчик – а тогда Иван Перфильев командовал – отказал. Мальчишка ведь подрастал и данником вот-вот должен был стать. – Как же крестился? – Из Вознесенского монастыря кто-то приехал Ушубу обращать, приметил мальчишку и увёз с собою. А там как раз архиерей школу для иноземцев открыл… Спустя пять-шесть лет Алексий вернулся священником, с тех пор при часовне и служит. – Паства довольна им? – Довольна. Всамделе, довольна. Они же его и выбрали. Архиерей – первый Иннокентий ещё – велел, чтоб прихожане сами кандидата на священство предложили. Ну, как обычай требует. Кого выбирать? Тут лишь горстка казаков была и идолаторы свежекрещёные. Вот гурана [14] и предложили, чтоб всем угодить. – Выходит, и русские, и братские его теперь своим считают? – Вроде того. Никодим поднялся, и староста вслед за ним. – Проведи-ка меня, Лаврентий, по слободе. Хотя нет. Сам пройдусь. Скажи, где мне отца Алексия найти? – Как в улус идти – крайний дом. У порога там большая берёза растёт, не ошибёшься. Покинув дом старосты, Никодим пошёл по слободе. К дому Алексия он не спешил, даже не отыскивал его взглядом. Просто шёл, погружённый в свои мысли, понадеявшись, что ноги сами приведут в нужное место. Лаврентий просит храм поставить. Как же, праведник выискался! Печётся, как и все старосты, за пополнение своей слободы. С храмом паства втрое увеличивается, а вместе с паствой и доходы. Выслужиться к тому-же хочет, чтоб имя его в жалованной грамоте упоминалось. Истории для этого выдумал: ворон с человечьим пальцем в клюве, баба, вечно бредущая к костру. Рассказ Данилки Кобелева о дерущихся и наблюдающих за этой убийственной дракой… Последнее показалось Никодиму странным. Если б выдумали байку, то совсем не такую. Нужно будет спросить у родителей мальчишки – слышали от него про это или нет? Он остановился на краю слободки. Дорога уходила с холма вниз, а там, на расстоянии не более полверсты, Никодим впервые разглядел улус. Дюжины две братских юрт стояли на берегу замерзшей Тунки, недалеко от места её впадения в Иркут. Долина между улусом и острогом местами была заболочена – повсюду вместо ровного снежного покрова торчали кочки с сухой травой. Никодим посмотрел вправо и увидел жилище Алексия. Ветхий домик, собранный, по всей видимости, наскоро на одну-другую зиму, а используемый уже с десяток лет. Один бок осел, кровля задрана и сдвинута назад, точно шапка с разгорячённого лба. Окон, кажись, вовсе нет. Берёза со стороны входа растёт. Обойдя дом, Никодим остановился. На крылечке сидел тот самый человек, виденный им у часовни. Головной убор из остатков лисьего меха был снят с башки и нахлобучен на колено, а на голове… недоставало правого уха. Рыжеватые патлы с боку словно нарочно были раздвинуты, обнажая дыру и оборку из шрамов. – Дома ли отец Алексий? – спросил Никодим. Безухий поводил головой. – Алексий в улусе, – сказал он. – С паствой общается в улусе. – А ты кто таков? – Мисюра я, Мисюра. Помогаю, помогаю при остроге. – Кому помогаешь? – Приказчику, отцу Алексию, старосте… Да всем, всем помогаю. – И мне поможешь? – усмехнулся Никодим. Человек посмотрел на него, и взгляд его тоже показался иеромонаху лисьим. – И тебе, и тебе помогу. Почему не помочь?.. Вот, уже пришёл сюда передать: нынче вечером у приказчика все собираются на ужин. Андрей Данилыч именины празднует. Тебя, тебя пригласил к седьмому часу. – Именины? – удивился Никодим. – И отец Алексий там будет? – Алексий будет, будет… Все позваны. – Ну хорошо, благодарю за приглашение. Ты крещёный? Безухий Мисюра коротко кивнул. – Тогда храни тебя Господь! Никодим пошагал к дому Агафьи. Он пытался собраться на мыслях о мунгальцах, но в голову лез только пресвитер Алексий. Если бы кто заранее сообщил, что Алексий и есть Раскосый, тогда к приезду в Тунку Никодим готовился бы по-другому. Стар уже, хватку теряет. Ваше Высокопреподобие, схиархимандрит Трифон! Пишу эпистолу с вашего устного позволения, сказанного при нашей последней встрече в Свято-Троицком монастыре. Сочиняю послание с боязнью, что оно не достигнет до вас. Но более опасаюсь, что вы откажитесь его прочесть, ибо теперь, когда вы приняли Великую схимну, на мирское отвлекаться уже негодно. Если вы читаете, то в первых строках заверяю: писать стану более всего о духовном, и важнейшее: никоим образом не обязую вас удостоить мои худые строки собственноручным ответом и вовсе не надеюсь на это. Возможно, вы слышали, что с благословения митрополита я приписан к комиссии, по «чудотворению и вчинению в лик святых». Моё первейшее послушание: искать свидетельства о праведниках, деяния которых были скрыты при жизни, но их останки явили чудодейственную мощь. Многие тела остаются утаенными в подземельях и пещерах, и никому не ведомо, в каком виде Богу угодно их сохранять. Часто совсем случайно обнаруживается, что тело умершего осталось нетленным, а ещё более часто – что кости, освободившиеся от истлевшей плоти, благоухают. Нередко случается и подлог. Нерадивые и корыстолюбивые пресвитеры собственноручно создают благоухание костей, поливая их отварами или смолою. Таких я быстро выявляю по поведению. Наказывают их сурово. Вот недавно отец Таврион за подлог мощей был отстранён от священства, бит плетьми и посажен в яму. Я вспоминаю о наших странствиях, и многажды во сне мне видится, будто миссия ваша продолжается, и мы едино боремся с беснованием. Пробуждаюсь я в смятении и тут же молю Бога о прощении за свои горделивые чувства и своевольные намерения. Да, я желаю быть подле вас, блаженствовать вашей отеческой любовью и обращаться к вам именем, оставленным вами в давешнем. Считаю себя вашим недостойным учеником, а вас достойнейшим Учителем. Чувства благодарности не в силах изъявить. При слабых молитвах моих прошу премилосердного Господа о здравии и спасении вашем. Никодим. 4 Дом приказчика Черепанова изнутри казался просторнее, чем снаружи. По поводу именин взгромоздили длинный стол и несколько маленьких по углам. Полыхали свечи в ветвистых шандалах, густо пахло съестным и хмельным. В помещениях хлопотали немая Агафья и какая-то сухонькая и морщинистая старушка из братских. Казачок Ванька с перекошенным лицом нёс обязанности виночерпия; он наполнял бокалы, а сам расположился за одним из малых столов. Когда Никодим вошёл, из приглашённых уже сидело четверо: староста Лаврентий, два десятника и высокий мужчина в тёмно-сером камзоле. Последнего Черепанов представил как Якова Иволгина – государева сборщика ясака. Сам приказчик и пограничный пристав держался величаво, торжественная улыбка не сходила с его лица, глаза цвета спелой жимолости блистали и искрились. На нём была белоснежная рубаха, поверх нее – зелёная, расшитая золотым жилетка. – Поздравляю с Днём ангела, Андрей Данилович, – сказал Никодим и вручил бутыль с рябиновым настоем. – Подарок тебе: отменное средство от болей в пояснице. Слышал, страдаешь. Величавость на мгновение соскочила с лица Черепанова. Он принял бутыль и отдал Ваньке. – Благодарю, отец Никодим! Здоров я, брешут всё. А подарков ты мне и так немало привёз. Никодима усадили по правую сторону от именинника, рядом со сборщиком ясака Иволгиным. От перцовой и померанцевой иеромонах отказался, выпил клюквенного морса. Впрочем, даже в морсе обнаружился резкий привкус браги. Почти все яства на столе были из мяса, отовсюду торчали рёбра и куски жира. Где не мясо – там какие-то потроха. «Правду говорил староста, что русские у туземцев обычаи перенимают», – подумал Никодим. Есть потроха он почёл за грязь, с неприязнью взглянул на непонятное серое кушанье в глубоком блюде, наконец отыскал блины с начинкой (ею оказалась гречневая каша и грибы). Соления отверг, потому как это грозило болями в животе. – Скушай ветчину, покуда пост не начался, – предложил Черепанов, указывая на багряные кусочки. – А здесь – хлеб с чухонским маслом. «Вельможу тут изображает, – усмехнулся про себя Никодим, – не знает, что блюда нынче выносят по одному, не вываливают на стол всё, что имеется». Он хотел было сказать об этом, но передумал, решив не портить праздник раньше времени. Явился ещё один гость – казак с лезущими прямо из ноздрей усами. Щёки пришедшего румянились с мороза, к тому же он был немного пьян. Черепанов повернулся к Никодиму и представил гостя: Стёпка Вишня. Когда же Стёпка уселся за стол, приказчик спросил его: – Егорку позвал? Явится или нет? – Егорка говорит, что совсем захворал. Выпили с ним за твоё здоровье. – То, что выпили, я заметил… Дуется? – Да нет, командир. Вправду худо ему. Стёпка Вишня произнёс здравницу имениннику, и все дружно выпили. Даже братская старушка за отдельным столиком окунула свою сморщенную мордочку в чашу. Никодим отглотнул морса и подумал, что лучше б ему дальше пить вино – хмеля в нём будет явно меньше. – Матушка моя, царствие ей небесное, шибко суеверной была, – сказал приказчик, глядя на Никодима. – Твердила, что в день рождения человек тёмным силам подвержен. Потому в празднование стоит себя близкими окружать. Недруги сглазят и попортят. А я вот на именины двух священников позвал. Вы от нечисти убережёте. Вот так вот. – Он осмотрел сидящих за столом. – Отца Алексия никто не видал? Будет он? – Должен подойти, – сухо отозвался сборщик ясака Иволгин и запил свои слова глотком вина. – Ванька, блоха ты полосатая! – прикрикнул Черепанов. – Сосуды пополняй, а то разжалую! Ванька отбежал от своего столика, за который едва успел присесть, и продолжил разливать хмельное. Никодим заметил, как он облизывает палец, смахнув им случайную каплю с горлышка полуштофа, и внутри шевельнулось отвращение. – Осмотрелся ли ты в остроге и слободе, отец Никодим? – спросил приказчик. – Осмотрелся немножко, – ответил иеромонах. – Стены крепостные сегодня утром глядел и вспомнил, что тут осада мунгальская была. Болтают, будто тогдашний пограничный пристав кисть в бою потерял. – Осада!.. – Черепанов отмахнулся левой рукой, а правой отправил в рот порцию померанцевой. – Осада, конечно, была, но то, что ты слыхал, шибко приврано. Приезжали мунгальцы, потолкались подле крепости и удалились. А эти… – он хрустнул солёным огурцом, утёрся… – выставили всё как викторию великую. Вот так вот. – Читал, будто три дня яростный штурм отбивали. Черепанов усмехнулся. – В бумагах завсегда красочнее писано. Это же понятно: воеводе тогдашнему иркутскому заслуга надобилась. И награду свою Леонид Константинович получил, не смутился. А пристав пограничный… Сам рассуди: острог после того новобранцами пополнился, свежие караулы установились, пристав на двенадцатую ступень в капище почестей [15] прыгнул. В общем, мунгальцы своим набегом услугу оказали. Убили, правда, троих или четверых, но какое хорошее дело без этого. – Ясно, – сказал Никодим. – А то я гляжу, никаких отметин боя на стенах. – Этому другая причина. Втапоры иной острог стоял – на месте, где сейчас улус братский. Видел? Потом его топило несколько вёсен, и порешили здесь, на возвышенности, перестроить. Сам князь Гагарин распорядился, когда с ревизией приезжал. – Князь лично в такую даль забирался? Зачем? – Ну как зачем? Служба такая! Ты знаешь, что в Тунке ссыльные стрельцы обитают? Тридцать душ с семьями сюда попали, их по караулам распределили. Позднее двенадцать пленных шведов поселили. За ними за всеми надзор положен. И князь Гагарин за них головушкой перед царём отвечал. – Приказчик хохотнул: – Ответил головушкой, только не за это… А, Алексий! Вот и ты! Проходи, присаживайся! Никодим повернулся ко входу и увидел человека в тёмно-синем подряснике. Он понял, что совсем не таким представлял себе пресвитера Алексия. Пришедший имел благородные черты лица, ухоженные волосы и бороду. Он мог бы сойти за византийского патриарха, если соответствующе облачить и, если бы не восточный разрез глаз. – Мир дому вашему! – сказал Алексий и, чуть поклонившись иеромонаху, добавил: – Мир тебе, брат Никодим! – И духу твоему, брат Алексий! – привстав ответил иеромонах. Пресвитер уселся против Никодима. Тут же Агафья подсунула ему чистое блюдо, а Ванька налил в чарку мутный тарасун. Подняли бокалы за здравие именинника. Никодим заметил, что Алексий лишь прикоснулся губами к своему напитку. – Рад наконец-то встретить тебя, – сказал он пресвитеру. – Днём до дома твоего ходил, но сказали, ты в улусе. – И я рад! – отозвался Алексий. – Ждал тебя до обеда в часовне. Думал, в неё-то ты в первую очередь заглянешь. Никодим не знал, что сказать на это. Вообще не понимал, как вести беседу с человеком, встречу с коим дьявол предрекал дважды. И который вдобавок ко всему священником оказался. Не колдун, не шаман, не еретик – вполне себе благопристойный пресвитер. Почти приходской – потому как часовня его временно используется взамен храма. В ней проводят молебны, читают акафисты. И паства обращается за наставлениями к Алексию. – Нынче церковь инакомыслие карает, – заговорил с Никодимом сборщик ясака Иволгин. – И ты, ваше преподобие, говорят – из инквизиторов. – Ведьм, будто католики, не жжём, – ответил иеромонах. – И на кол не сажаем, как при Ивановом царствовании. – Напрасно, здесь такие люди пригодились бы, – сказал Иволгин. – Помню, в Тельминском селе, где я вырос, падёж у скота настал. Решили, что это хомутец, и виновницу искать начали. Хомутец – так у нас порчу называют… Кто-то видел, будто девчонка девятилетняя сидит на крыльце и шепчет, а после этого первая корова издохла. Девчонка, в свою очередь, признала, что надеванию хомутца одной бабой научена. Бабу эту выпороли, затем обеим лошадиные хомуты надели и с позором по селу повели. – Надо было ещё в заслоны и сковороды стучать, – язвительно добавил Никодим. – И стучали!.. А если инквизиторы ведьм не жгут, то чем заняты? – Первейшая цель – чистоту в церковных кругах навести. – И много в тех кругах грязи? – с издёвкой спросил Иволгин. – Не церковь ли столп истины на земле? – Тело человеческое с недугами борется. Так и церковь, тело Христово, негодное от себя отторгает. – Никодим, желая отвязаться от Иволгина, перевёл взгляд на пресвитера. – Вот слыхал я о бывшем твоём вспомогателе Григории. Который несколько раз деньги из церковного ящика терял. – Было дело, – согласился Алексий. – Те потери он своими деньгами в казну возместил. – Дважды возместил, а за последнее утеряние платежом не обошлось – пощекотали Григория плетьми пред архиерейским приказом. И от пономарской службы отлучили. – Паршивая овца, – вновь согласился Алексий. – Теперь у меня добротный пономарь. За порядком следит, в колокол бьёт. – А в Вознесенском монастыре знают об нём? Тут приказчик долбанул ложкой по столу. Все замолчали и взглянули на него. Черепанов заметно одурманился. Озорство в его взгляде чуть померкло за хмельной поволокой. – Церковное и без меня обсудите. Ты, Никодим, раз дознанию обучен, помоги с мирскими делами. У нас скот пропадает. И в улусе, и в слободе. Пять лошадок, две коровы, телёнок. Ропщут людишки. – Сам вчера рассказывал, что слободские с братскими друг друга обкрадывают, – недовольно отозвался Никодим. – Если где-то воруют, то где-то прибывает. А здесь одна на всех пропажа. – Розыском скота не занимаюсь. Духовное спасение пасомых – вот моя задача. – Ну спасай, спасай!.. – рассмеялся Черепанов. «Издевается прилюдно, – смекнул Никодим. – Свою власть средь стаи утверждает. Эх, поговорил бы ты со мной лет десять назад, вися на дыбе в какой-нибудь монастырской узнице, когда заплечный мастер с щипцами и пылающим веничком над твоей плотью кудесит! Не так бы, глядишь, веселился. Посмотрим, может, и очутишься на дыбе вслед за вице-губернатором Жолобовым». – Утром отец Никодим хорошую весть донёс, – сказал вдруг староста. – Чего же ты молчишь, Никодим? Расскажи! Все перевели взгляд на иеромонаха. Даже сидящие за малым столом Агафья и братская старушка повернули головы. – О чём рассказать? – спросил Никодим. – Как о чём? Ладно, сам, с твоего позволения… Летом будем церквушку при остроге строить. Долго в епархии думу думали и вот – решились. Услышал Господь мои молитвы! Воцарилось молчание. Черепанов, нахмурившись, поглядел сначала на Никодима, затем на старосту. – Это не Господь молитвы услышал, Лаврентий. Это ты своими ябедами священство измучил. Ну, что ж… Храм – дело благое. Жизнь выправится к лучшему. Правда, Алексий? Пресвитер долго глядел в свою чарку с тарасуном. Светлый пробор делил его зачёсанные назад и в стороны власы. На лбу выступили две вертикальные складки – настолько глубокие, что удержали бы всунутую меж ними монету. Наконец он поднял голову и, глядя куда-то мимо Черепанова, ответил: – А я против нового храма, Андрей Данилович. Меня часовенка устраивает. – Шутишь? – взвизгнул староста. – Какие тут шутки. – Тогда объясни! Пресвитер посмотрел на Никодима. – Я ведь порядок знаю. Прежде чем к возведению храма приступать, ты часовню запечатаешь. Никодим понял его опасения. Уже лет тридцать именной указ запрещал строительство часовен. А Святейший синод объявил о «разобрании всех существующих часовен и нестроении впредь новых». «Разбор» прокатился по всем епархиям. С часовен снимали кресты, колокола. Выносили иконы и утварь. Опустевшие помещения либо заколачивали, либо отводили под хозяйственные нужды. Исключения случались только в Сибири. Тобольский митрополит Антоний объяснил Синоду, что большинство местных часовен создано для новокрещённых инородцев, и те слёзно просят их не закрывать. Сибиряком позволили поблажку, вместе с тем велели митрополиту по возможности заменять часовни церквями. Заменяли, но на деле нередко случалось и такое: часовню «запечатывали», а строительство церкви откладывалось годами. Паства всё это время лишалась священнодействия и молитвословия. Старики и хворые помирали без напутствия, младенцы подолгу не крестились. – Страхи твои незряшные, понимаю, – сказал Никодим пресвитеру. – Запечатаем часовню только к сроку, когда храм готов будет. Опись вместе составим. Я лично прослежу, что всё имущество – каждая лампадка – в новый храм передалось, не затерялось. И ты окормлять паству продолжишь. Только будешь уже не «перехожим с грамотой», а действительным приходским. – Два года назад Синод предписал старые часовни не разрушать, а забыть в прежнем виде, – стоял на своём Алексий. Никодим покачал головой. – Этот указ касается ветхих и частично сгоревших. В расчёте, что они вскоре сами развалятся. Скажи прямо, брат Алексий, в чём твоё беспокойство? Пресвитер поднял чарку и выпил мутный тарасун. Выдохнув, сказал: – Живы ещё люди, которые часовню возводили. И дети их. И те, кто место это намоленным считает. А новокрещённым ты как объяснишь, что их молельню разрушают, а новую строят? Им новая не нужна. Они первей за старую на тебя с рогатиной бросятся. – На то ты и пастырь, чтоб разъяснить. – А я разъяснять и участвовать в этом не собираюсь. Повторю при всех: я против что-либо здесь менять. – Предлагаешь и дальше без храма? Лаврентий неоднократно писал: дескать, храм за дальностью ближайшего строить нужно. И по причине малой вместимости вашей часовни. – По малой вместимости… – повторил Алексий с усмешкой и взглянул на старосту. Затем спросил Никодима: – Ты сам-то в часовне был, чтоб вместимость проверить? Никодим промолчал. Он осмотрел лица присутствующих и внезапно понял, что все они схожи какой-то неуловимой чертой, словно сидящие за столом являлись друг другу роднёй. И приказчик Черепанов со своим выступающим подбородком и глазами цвета жимолости, и высокий, похожий на кощея Иволгин, и даже полукровка Раскосый – все были разными, но что-то их меж собою уподобляло. «Что за общество сложилось в Тунке? – подумал Никодим. – Или то клюквенный морс на меня действует?» Ему захотелось спешно посмотреть в зеркало: нет ли и в его лике той неуловимой черты? – Ты и икону святителя Николая, выходит, не зрел? – спросил Черепанов. Даже не спросил, а как-то признал сие за стыдную истину. – Её даже братские как святыню почитают. Гораздо недовольны будут, если её снимут и перенесут. Икона с часовнею – плоть от плоти. А часовня, если ты не заметил, – часть острога. – Коли мы от мнения язычников зависеть будем, добра не получится. Про икону Николая иеромонаху что-то болтал старик в Култушном зимовье. Талдычил весь вечер: прибудешь в острог – первым делом поклонись святыне, поклонись святыне… Никодим вдруг решил, что скажет далее. Такой иконе не место в часовне, ей собственный храм полагается. И церковь новая будет освящена как Николаевская, в честь почитаемого и русскими, и инородцами святого. Но, прежде чем он заговорил, в помещении начало твориться что-то непонятное. Стёпка Вишня незаметно выбрался из-за стола и пошёл к выходу, затем туда подтянулись Агафья и братская старушка. Пока они толкались в проёме, один из десятников подскочил к Черепанову и стал отвлекать его разговором. Вскоре Никодиму стало ясно: приказчику готовится приятная сюрприза. Бабы ретировались в сторону, и в проходе остались двое – Стёпка Вишня и Егорка Бахарь с побитым лицом. В руках казаки держали пирог размером с колесо. – С именинами, дорогой командир Андрей Данилыч! – заорал из-за стола второй десятник. Под общие крики и улюлюканье казаки потащили пирог к приказчику. Это у них выходило с трудом, потому как Стёпка уже много принял перцовой, а Егорка так вовсе был пьян. Казаков заносило, ноги их заплетались. Пирог несколько раз едва не падал – его всякий раз спасала шагающая рядом Агафья. – Егорка, блоха полосатая! – смеялся Черепанов. – Хворым сказывался, лободырь пятигузый! – Сюрприза! Сюрприза! – орали со всех сторон. Дойдя-таки до Черепанова, казаки занесли пирог над его головой и стали ломать на части. Агафья принимала куски, складывала на блюда, братская старушка раздавала гостям. Начинка падала из раскуроченного пирога на голову Черепанова, на его плечи, на спину. – Одёжку дорогую попортили! – сквозь смех возмущался приказчик. – Прекращай уже, лодобыри пятигузые! Кому велено! – Чем больше нападает – тем полнее счастье! – напоминал обычай Егорка и нарочно стряхивал на лоб командира рыбу и квашеную капусту. Наблюдая за этой вакханалией, Никодим не заметил, как один из кусков пирога оказался перед ним на столе. «Пора уходить, – подумал иеромонах. – Зван я на этот пир, да не избран. Того и глядишь танцовщицы явятся, и бесчинства начнутся». Он встал со скамьи. – Благодарю за приглашение, Андрей Данилович! Пойду, не обессудь. Потеха такая не для монаха. Черепанов отогнал от себя казаков и чуть успокоился. – И тебя благодарю, отец Никодим, что почтил присутствием в День ангела! И за подарок спасибо, выпью непременно! – То растирание! Чего ты? – Шучу я, Никодим, шучу! – снова рассмеялся Черепанов. – За твоё здравие померанцевой выпью! Он выпил померанцевой, пальцами снял с плеча рыбный кусочек и сунул в рот. – За здравие отца Никодима! – поддержал староста. Иеромонах поклонился и вышел в сени. Надевая валенки и тулуп, он размышлял об одной примеченной подробности – а именно об отметинах на кулаках Черепанова и на лице Егорки. Эти отметины роднили казаков сильнее, нежели связи между командиром и подчинённым, между закадычными друзьями и заклятыми врагами, между жертвой и палачом. Отметины эти – нечто больше, выходящие за пределы человеческого понимания. Они – итог единого свершившегося деяния. Такими и останутся в вечности, даже когда исчезнут. «Должно статься, клюквенная брага в голове колобродит», – пробовал успокоить себя Никодим. Он желал бы избавиться от этой навязчивой картины – разбитых костяшек и разбитого лица – но она засела прочно. – Постой, брат Никодим! – окликнули его на пороге. Это был пресвитер Алексий. Он оделся, вышел следом за Никодимом и прикрыл дверь. Постояли немного, глядя на тёмный двор острога. Святились лишь окна в нескольких избах, масляная лампа у входа в конюшню и маяковый огонёк на проездной башне. – Со спора наше знакомство началось, сожалею, – сказал Алексий. – Что ж поделать, против совести идти не могу, по совести тебе и прекословил. – Где же в твоих словах совесть? – проговорил Никодим. – В них лишь боязнь привычное поменять. Пресвитер выдохнул пар во тьму. Он глядел поверх крепостных стен, где по причине пасмурного неба не было видно даже звёзд, только луна проступала сквозь облако каким-то поганым пятном. – Не ведомо тебе, брат Никодим, что здесь происходит. Потому и говоришь так. – А ты меня разубеди и объясни. Молчишь? За чужака считаешь? Только я по духу не чужак. Вера у нас общая, и оба Господу служим. Пресвитер не отвечал, и это разозлило Никодима: остановил, значит, на пороге, а теперь стоит и не говорит ничего. – Если ты, Алексий, упрямиться не будешь и поперёк архиерейского указа не попрёшь, будет тебе и храм новый и прежняя часовня при нём. Будет тебе земельный надел, денежное и хлебное подаяние. Ежегодный оклад увеличится. Вытерпеть нужно немного и гордыню свою умерить. А иначе всего лишишься, попомни мои слова! – Разве дело в гордыне или боязни! Напрасно так считаешь. И вовсе я не против храма, как может подуматься. Послушай, что предлагаю… – Ну, слушаю. – Про церковь в Кежемской слободе знаешь? – Нет. – Первоначально она часовней была, приписанной к Богоявленской церкви у Братского острога. Отцу Никифору наказали часовню запечатать. Изъяли и увезли святые иконы и денежную казну. А церковь так и не построили – средств не нашлось. Кежемцы обратились к архиерею: если на возведение нового храма денег нет – сделаем его из самой часовни. Архиерей благословил прирубить алтарь и освятить как Кежемскую Николаевскую церковь. Что, если и нам таким образом поступить? Объявим сбор на алтарную пристройку. Много средств не потребуется. Никодим молчал почти минуту. Он понимал, что можно упросить архиерея сделать, как говорит пресвитер. Может, так оно и разумнее, раз казаки и аборигены за часовню горой… Но что-то мешало согласиться. Не гордыня и не злость. А то, что предлагал это Раскосый. – Ты за столом говорил, что порядок знаешь, – начал он. – А мне кажется: тебе рассказать нужно, как всё происходит. Староста всепокорно молит архиерейский приказ. Там изследуют: строить храм или нет, сколько народу в слободе живёт, сколько язычников ежегодно крестится, расстояние до ближайшего прихода, трудность пути… Архиерейский приказ шлёт челобитную в Синод. Там решают: в каком именно месте строить, на чьей земле, деревянная будет или каменная, во чьё имя освящать и кто служительствовать станет. Так вот: разрешение от Синода получено, благословенная грамота от архиерея имеется, средства на строительство выделены – половина иждивения от епархии, вторая половина – за кошт общины. Теперь ты предлагаешь на попятную идти? И всё из-за чего? Из-за того, что ясачные взъерепенятся? Усмири их. И объяви, что будущий храм Николаевским станет. Пусть хоть крестятся, хоть почитают святителя за своего… за кого они там его почитают, не помню. Сказавши это, Никодим спустился с крыльца, отошёл на несколько шагов и снова взглянул на Алексия. – А увидеть тебя всё-таки был рад. Хотелось узнать, каков ты. – И я рад. Вот теперь знаешь, Никодим, каков я. Если в Синоде и приказе решили так – смиренно подчинюсь. Они начальствуют и отвечают за всё перед Богом и братией. Но паству и некрещёных я разубеждать не стану. Никого к строительству храма не склоню ни словами, ни делом. На том они и расстались. Никодим шёл к дому Агафьи и мыслил о том, что наврал пресвитеру. Никто пока место для церкви не определил, никто священника не назначал. Ему и велели этим заняться в Тунке. Угрызений по поводу вранья у Никодима не было. Общаясь с врагом, можно и нужно на хитрость идти. Богом не порицаемо. А вот злость… Её следует поприжать и не допускать более. Не потому что грех, а опять же для пользы дела. Злишься на врага – значит, проигрываешь. И трезвость разума понапрасну теряешь. Вернувшись, он собрал в избе своих – обоих казаков и диакона. Ещё раз объяснил, что главнейшее задание – найти людей тайши Эрэхэя. – Сначала отправитесь севернее острога, к гольцам, – велел он казакам. – Отыщите там прежнее стойбище мунгальцев. Может, следы какие указывают, куда они попёрлись. Не увидите следов – езжайте до Мондинского маяка у границы. От него держите путь на северо-запад – к вечно снежной вершине. Где-то там – не знаю, сколько вёрст – по слухам, бывший караулец стоял, его якобы паводком унесло. Взгляните, правда или нет. И главное: там мунгальцы и могут прятаться. Возможно, в ущелье каком зимуют. Осмотрите всё вокруг. Ясно? Казаки кивнули. – Вдвоём держитесь. Дела здесь не очень чистые. И ещё… – Никодим задумался. – Братских, тынгузов, сойотов расспрашивать можно. А с русскими, особенно со служилыми – держаться настороже, не спрашивать, не болтать. Казаки посмотрели на него с недоумением. – Отчего же не спрашивать? – поинтересовался один. «А вы присмотритесь к глазам Черепанова – и всё поймёте, – мрачно подумал иеромонах. – Если приказчик замешан в деле с мунгальским серебром и угрозу почувствует, то нас без сожалений к Господу отправит. И каждый в остроге ему поможет. Прежде чем давить Черепанова, нужно воинскую команду с Иркутска присылать. А команду вице-губернатор обещал, только если отыщутся надёжные доводы». Никодиму вспомнилось творимое Черепановым в Тобольске – то, о чём однажды открыл на исповеди умирающий служилый. В начале века по императорскому приказу в городе устроили завод для делания фузий и мушкетов. Первоначально завод должен был окружаться рвом и валом с башнями, чтоб изделия не утекали в частные руки, особенно в инородческие. Но тобольские власти – умышленно или за недостатком дара божьего, – построили его ближе к центру города, без всех должных укреплений. Этим и пользовался, служивший в охране завода Черепанов. Ворованное оружие он продавал через сообщников в Бухарской слободе. А когда дело запахло жареным, сам возглавил расследование и назначил виноватым в грехах собственного помощника Игнатия Обухова. Обухов странным образом скончался под пытками, пред смертью якобы признавши вину. Вот после такого и доверяй Черепанову! – Лишние не должны знать, для чего мы здесь, – сказал Никодим. – Выдумайте что-нибудь. Ступайте, коли понятно. Утром чтоб вас в остроге не видел. И с возвращением не мешкайте. Когда казаки ушли, Никодим пытливо осмотрел диакона. Тот был проверенным человеком, несколько лет выведывавшем то, что нужно выведать и могильно хранившим то, что требовалось могильно хранить. Диакон Феликс, несмотря на тучность в теле, был прыток. Лицо с вечным выражением безучастного добродушия легко вводило в заблуждение. Спине его приходилось испытывать на себе кнут, но чаще кнут держали руки диакона – применяли его к чужим спинам. Никодим не сомневался: окажись его Феликс на месте Иаили, он тоже без колебаний возьмёт кол от шатра и молотом вобьёт в висок спящему Сисаре. – А тебе, Феликс, предстоит обратно ехать. Возвращайся в Вознесенскую обитель и всё мне разузнай про пресвитера Алексия. Кем и когда рукоположен, в чём выслуживался, в чём повинен. Особливо – в чём повинен, сам разумеешь. Попадутся бумажки – перепиши. Если трудности возникнут, то подойди к благочинному – к отцу Сильвестру. Он поможет, а ежели откажет… что ж, без стеснения, как ты можешь, напомни: не забыли кого он вместо паломников в кельях размещал. Всё ли понятно? Диакон кивнул. Равнодушно спросил: – Как скоро? – Чем скорее возвратишься – тем лучше. Но знай: лучше и вовсе не возвращаться, ежели не исполнишь. И ещё две просьбы. Привези мне несколько несушек – здесь яйца не всегда водятся. И второе: передай в архиерейский приказ, что с церковью в Тунке вопрос решён. Будем строить. Пусть пришлют всё необходимое и людей. 5 Пока хлопцы мои разнюхивают мунгальский след, я изъявил желание отправиться с отрядом Черепанова по Тункинской долине, в намерении собственными глазами увидеть улусы, караулы, а заодно внести ясность, как и где тут можно укрыться большому стойбищу. В том, что стойбище Эрэхэя большое, сомнений нету. По документам явственно: в давешние годы вице-губернатор Жолобов наловил и выдворил немало мунгальских перебежчиков. В 1731 году в Россию от джунгарского гнёта перешло 2132 юрты. Из них 1443 юрты прогнаны в том же году, остальные 680 – в следующем. В 1733 году в Халху выселили ещё 754 юрты. Стойбище тайши Эрэхэя состояло из 130 юрт. Меньшую часть из них Жолобов отправил на родину, чтоб угодить китайцам. Большую же укрыл за мзду. Выходит, что в Тунке надлежит искать около ста юрт вооружённых мунгальцев с жёнами, детьми и скотом. Двигаясь на запад от острога, мы через три часа прибыли в большое селение братских. По ясачным книгам здесь единое родовое гнездо четырёх хонгодорских семей. На деле же улусов несколько: Харагун, Ехэ-Тала, Синты и Барун-Нуган. Стоят они близко друг от друга на просторной равнине за бесчисленными изгибами Иркута. Все живущие тут братские занимаются скотоводством и почти не охотятся, ясак платят скотиной, а не мягкой рухлядью. К русским относятся хорошо, многие понимают речь и даже недурно изъясняются. После врученного подарка, коим был кусок китайского чая, аборигены разговорились и поведали легенду о старце на белом коне – очередном, должно быть, извращённом образе святителя Николая. Жил, по их словам, в одном из этих улусов богач-изувер по имени Гундэн. Имел много золота, серебра, батраков держал. Однажды молодой батрак Галсан позаимствовал коня из его табуна и ускакал на праздник. Всю ночь Галсан плясал, пел и веселился с молодежью, а утром, когда вернулся в улус, получил от хозяина таких плетей, что испустил дух. Батрак Галсан превратился в старца, и с тех пор видят его на белом коне, объезжающим улусы, оберегающим земляков от зла и несправедливости. Совершишь гадость, обидишь кого-то напрасно – молись, чтоб старец тебе не встретился, ибо он таких же плетей раздаёт, коих сам получил. Имеется недалеко от улуса Синты и священное место – гора, на коею шаманы уходят камлать. Но сейчас, говорят, ходить туда нельзя, потому как духи разгневались и многих назад не отпускают. Какая-то особенная жертва нужна, чтоб их задобрить. Дикие люди всегда боязливы, всё у них не от веры, а от страха. Везде демоны, дьяволы… Даже духи-заступники – и те время от времени карают, ежели не кормлены. Далее, двигаясь вдоль старого торгового пути, достигли улуса Шимки, что на братском означает «горсточка» или «щепотка». Тут находится сторожевой пост и казачья станица Троицкая, состоящая из шести домов с часовенкой. Сразу видно, что расположение поста выбрано не просто так. С южной стороны проход в более широкую часть долины подпёрт Хамарскими возвышенностями, а на севере Иркут вплотную жмётся к горе Бойтог. Конному отряду никак не обойти. В Шимках стоит вооружённый караул, досматриваются проезжие: не везут ли оружие, порох или что-то относящееся к государственной монополии. На ночлег приютились у знакомого тутожильца, диакона Павла. С диаконом обитает супруга и дочерь, которых он, узнав о гостях, куда-то выставил. В избе просторно и чисто. Павел рассказал, что к его часовне на праздник святой Троицы съезжаются русские и братские, но этот крестный ход не сравнится с тем, который проводится в Тункинской крепости Алексием. Следующий приграничный караул – Туран. Подле него – улус Урда-гол, в котором стоит около восьмидесяти братских юрт – по десять мужских душ из разных родов: бадарханы, сагаантаны, шошолоки, шуранханы, боолдои, хойхо, тэртэ. Когда-то их объединяли общие места для охоты, а нынче – защита имперской границы. Братские караульщики – сами себя называющие «харуулшаны» – служат по три года. Они не получают довольствие и земельные наделы, но освобождены от ясака. Вооружение их составляют пики, сабли и луки; каждый обязан держать не менее сотни добрых стрел. При братских служат шестеро русских. В их обязанности входит обучение вновь прибывших и проверка дозорных отрядов. Обитает в улусе старый шаман. Из Халхи опосля установления чёткой границы начали приезжать гневные мунгальцы, насылающие на караульщиков «жадху» – нечто вроде порчи, от которой многие болели и дохли. Тогда братские обратились за помощью к этому шаману, привезли его сюда, кормят и содержат. Некоторые крещёные и русские казаки – эдакая мерзость! – ходят к нему же гадать. Севернее в ущелье реки Эхэ-Угунь есть целебные источники и рытые ванны, где аборигены лечат хвори. Конечно, и это место считается священным. Подобно тому как воды евангельской Силоамской купели становились целительными после «возмущения» их ангелом-хранителем, так и здешние воды оберегаются особым духом, в честь которого складываются каменные кучи-обо и совершаются подношения. Ныне Туран – последнее место русской цивилизации. Следующие семьдесят вёрст до имперской границы лишь условно называются трактом. Остаётся непонятным, как по этому бездорожью проходили бухарские караваны. Иркут, стеснённый горными кряжами, отличается необыкновенной стремниной. Потому даже зимой он бугрист, напичкан большими каменьями. Повсюду отроги, ущелья, теснины и ямы – в какую бы сторону ни податься человеку-путнику, везде придётся через что-либо с риском для жизни перебираться. Хорошей погоды тут, судя по всему, не бывает – бури и вьюги беспрестанные. Далее возникает большая площадка, покрытая вечнозелёной тайгой, окружённая пирамидальными горами, среди которых выделяется Вечно снежный голец. Это высочайшая вершина здешних гор. По поверьям, есть у неё мифический хозяин – лысый старик с одним глазом и тремя зубами. Он глядит с высоты и заключает: кто достоин пройти, а кто нет. До Мондинского маяка около десяти вёрст идёт длинный подъём. Такие подъёмы сибиряки называют «тягунистыми». Тропа петляет меж буграми и острыми камнями с наледью. Чем выше взбираешься, тем реже и уродливее становятся деревья. Лиственницы уже не высокоствольные и прямые, которые привычны глазу, а тёмные и корявые, с длинными ветвями, протянутыми точно в намерении схватить путника. Даже конь по этой местности ступает гадливо. Имеется рядом с Мондами священная скала, в которой есть мышиные норы. Живущий в них зверёк, как и всё вокруг, почитается священным, братские лечатся его помётом. Пограничный маяк представляет собою две каменные кучи вышиной в полторы-две сажени, стоящие в тридцати саженях друг от друга. На одной установлен большой деревянный крест и положена лиственничная ветвь – русский знак. На другой две палки – знак Цинской империи, в которую входит и Халха. В каждом маяке зарыто его описание на двух языках. Подобные приграничные знаки появились по желанию китайцев после подписания Буринского и Кяхтинского трактатов. Маяки начинаются с запада в верховьях реки Абакан и тянутся на восток до течения Аргуни, всего восемьдесят семь штук. Представленный моему взору маяк – 16 по западной линии от Кяхты. Братские его называют Хангинским, потому как в давнопрошедшие времена на этих землях проживали хангины. Люди этого рода свободно кочевали между Халхой и Тункой, а около Мондинской впадины имели зимние стойбища. После прибытия казаков часть хангинов осталась на мунгальской земле в подданстве Сайн-ноен-хана, а часть начала платить ясак русским. После обострения вражды и запирания границы русские отселили хангинов в Торы как неблагонадёжное население. На тех местах они благополучно окрепли и существуют до сих пор, даже расселяются к Байкалу. Отсюда вниз и вдаль простираются безграничные мунгальские степи, а далеко за равниной у окоёма синеют воды Косогол-озера. Когда-то русские первопроходцы дошли и туда, взяли в подданство несколько родов, стали защищать их от враждебных номадов. Боярские дети Никита Богданов и Фёдор Кочетов с казаками воздвигли Косогольский острог, после чего в Тункинской долине прекратились набеги разбойничьих шаек и утекание ясачных. Однако спустя пять лет Косогольский острог был снесён по настоянию цинского императора. Гарнизон вывели, крепостные стены сожгли, а границу отодвинули сюда к Мондам. Злые языки по русскую сторону и хвастуны в Халхе поговаривают, что на такую уступку пошёл русский переговорщик Сава Владиславич-Рагузинский за подаренный китайцами бочонок золота. Проверка приграничных территорий в основном возложена на ясачных. Они регулярно объезжают тропы меж маяками. Одни кочуют на восток к маяку, что в 43 верстах на истоке Ури в Гурбинских горах. Другие отправляются навстречу дозорщикам с Окинского караула – там против устья Сенцы стоит урочище зукдеевского рода, относящееся уже не к Тунке, а к Красноярскому ведомству. Раз в год на Мондинском маяке происходит церемониальная встреча, сюда съезжаются подданные русского императора и подданные богдыхана. Они торжественно обмениваются деревянной пайцзой, называемой также эб-модо, то есть «дощечка мира». Это особенная дощечка с печатями, разломанная ранее у пограничного знака. Сложенная зазубринами воедино, она подтверждает, что граница охраняется не самозванцами. Пограничный пристав Черепанов и главный караульщик с Халхи знают друг друга в лицо, однако церемония соблюдается. Случалось, что одна половина дощечки оказывалась утерянной. Тогда виноватая сторона уплачивала штраф, изготавливалась и ломалась новая пайцза. Кроме пограничного пристава с казаками на сверку дощечек с обеих сторон съезжаются аборигены. Происходит шумный обмен – маслом, табаком, чаем. Иные меряются силами в борьбе и стрельбе из лука. Празднуют, веселятся. Всё наглядно указывает, что ныне Божьим вспоможением и радениями двух императоров народы живут в мире и согласии. Слышно, однако, и о злоупотреблениях, которые неизбежны при запирании границы. Кое-какая торговля ведётся незаконно по дозволению приграничной стражи с обеих сторон. За такое право торгующие отдают до половины барышей. А если табуну или стаду случится пересечь границу – их, если и вернут, то присвоят себе не менее трети. Говорят, что Черепанов и прочие сотенные командиры в алчности не уступают остальным и, как только прижимают нарушителей, берут с них часть дохода за милование. Впрочем, таким никого нигде в империи не удивишь: любой запрет у нас превращается в неисчерпаемый источник дохода для некоторых. Мои раздумья и наблюдения указывают, что приграничные злоупотребленцы Тункинской долины могли тайком провести стойбище Эрэхэя на родину, но о таком вмиг стало бы известно на Косоголе. Мунгальцы могли бы уйти в Халху западнее, через участок границы, что не в ведомстве Черепанова. Однако путь к Окинскому караулу невероятно сложен, там крутые перевалы, осыпи, пропасти, дебри и бурелом. Нету у мунгальцев причин на такое отчаянное бегство. Неизбежно укрепляюсь во мнении, что стойбище Эрэхэя осталось где-то позади. Вот только где? Укромий в долине немало. Авось у моих хлопцев получится взять след. Ещё один результат моей поездки – рисованная на бумаге карта, на которой я по памяти расставил нужные отметки: где находятся улусы и караулы, каким путём лучше пробираться. Она и послужит мне помощником в дальнейших раздумьях. 6 Весна пришла в Тункинскую долину с Великим постом. Сначала погода менялась по нескольку раз на дню. Безоблачность чередовалась с дождём и снегом. Тучи разбойничьей гурьбой налетали из-за гор, кидали молнии; спустя час-другой всё стихало, и Тункинские гольцы вновь торчали под удивительно синим небом, казались какими-то нереальными, рисованными. К началу третьей седмицы на открытых участках долины стал гибнуть снег, показывалась чёрная земля. В низинах извивались талые потоки, но лёд на реках, по утверждению ямщика, «продолжал хранить крепость, хоть и истощился на пядь». На пригревах пробивалась зелёная трава, прилетели журавли-красавки, очнувшиеся суслики всё чаще выглядывали из нор. Никодима донимала неизменная для этой поры тоска. Он тяготился мыслями, что земное несвойственным образом движется наперёд божественного. Кающиеся только начинают распинать плоть свою со страстями и похотями, а природа уже воскресает. В начале Крестопоклонной недели случилось то, что привело в замешательство всех – и в остроге, и в слободе, и в улусе. Отыскался пропавший скот. Утром приказчик Черепанов лично донёс эту новость Никодиму. – Мы должны сами взглянуть, – добавил он. – Собирайся, будем ждать у ворот. Спустя несколько минут иеромонах вышел из дома. У проездной башни стояли всадники, ниже, на замёрзшем русле Иркута, – запряжённые сани. В санях уже сидели староста и безухий Мисюра в своей полинялой шапке, носимой, по всей видимости, круглогодично. Никодим спустился к саням, уселся, и отряд тронулся. Черепанов поехал верхом. Он отстал от казаков и держался ближе к саням. Двигались на восток, в сторону улуса у Зун-Мурин. Было пасмурно, ветерок швырял в лица мокроту. Подтаявший снег на пути превратился в буро-жёлтую кашицу, что с отвратительным шипяще-булькающим звуком вылетала из-под полозьев. Кое-где вдоль левого берега зияли полыньи, под толщей льда шумел ещё вялый, но с каждым днём набирающий силу поток. – Скот я, я отыскал, – похвастался Мисюра. – Но какие-то братские, братские уже знали, не говорили. Я их старые следы братских видел – ведут туда. Давно это было, уже год или два назад. Сказал, сказал приказчику. Он казаков посылал. – Какой год или два? – не понял Никодим. – Мне Андрей Данилович на именинах о пропаже говорил. Что за следы такие? Мисюра не ответил, лишь кивнул и принялся ковырять ногтем в зубах. – Он в прошлых сроках путается, не обращай внимания, – пояснил Лаврентий. – Порою для Мисюры что час минул, что пятнадцать годов – один чёрт. – Кто же украл? И где держат? – Прости, отец Никодим, я не больше твоего знаю. Приедем – поглядим. Через полчаса пути всадники впереди остановились, дождались, пока подъедут сани. – Дольше кони не пройдут, – сказал Черепанов. – По беспутью ещё сможешь, Никодим? – Господь не всех сил лишил. Смотря какое беспутье. Казаки помогли иеромонаху забраться на высокий правый берег. Далее взгляду открылся уходящий вверх курум. Между больших и малых валунов лежал подтаявший, похожий на крупу снег. Слева находился крутой холм, который каменная река огибала. Справа – протяжённое нагромождение из упадших дерев. – По камням за хлопцами поднимайся, – напутствовал Никодима приказчик. – В снег только не ступай, а то провалишься, ноги переломаешь. Никодим полез вверх, по-стариковски опираясь руками о камни. Падающий снег уже успел подмочить валуны, было боязно, что нога соскользнёт в расщелину. Через минуту-другую иеромонах запыхался, но курум к тому времени уже сравнялся по высоте с холмом. Они выбрались на плоскогорье, заросшее прошлогодним бурьяном. Ноги у Никодима потрясывались, в голове шумело. Пронизывающий ветер забирался под одежду и холодил взмокшее за время подъёма тело. Когда на плоскогорье влезли Лаврентий и Мисюра, казаки, не дав им передохнуть, повели всех далее. Слабо намеченная тропа вела через сухую траву то вверх, то вниз. В ямах серыми шапками догнивал снег. Одиноко стоящие ёлки ещё не опамятовались от зимней спячки и были обвешаны какой-то паутиной. Ни жилья, ни каких-либо построек. Если б не тропа, могло показаться, что люди вообще никогда сюда не поднимались. И звери с птицами, по всей видимости, сторонились этой местности. В душе у Никодима поселилось тревожное чувство, словно он почуял запах неминуемого несчастья. Захотелось поскорее миновать это плоскогорье. Он повидал много мрачных и гибельных мест: чумные избы, ведьмины логовища, пыточные, землянки сошедших с ума отшельников, проклятые кельи, в которых иноки лишали себя жизни. Спускался в ямы, где десятилетиями морились полуживые люди. Но там ужас был явен и понятен. В этом же месте он не обнаруживался глазу, скрывался за камнями, деревьями, прошлогодней травой. То была природная, первозданная жуть, к которой не имели отношения человеческие руки, существующая ещё до низвержения дьявола. Четверо казаков во главе с Черепановым остановились у пересекающего плоскогорье оврага. Вдоль обрыва местами рос кустарник. На противоположной стороне на собственных корнях висела берёзка. Никодим подошёл к расступившимся в стороны казакам, отдышался немного, осмотрел их сумрачные лица. Затем ступил к обрыву и глянул вниз. Овраг уходил вглубь аршинов на десять. Впрочем, дна видно не было – его скрывала груда мёртвых животных. Лошади, коровы, олени – все лежали вперемежку. Разноцветные бока, копыта, хвосты, рогатые бычьи морды, конские оскалы… В общей куче упокоилась и песочного цвета верблюдица с двумя волосатыми горбами и выменем. Кроме скота Никодим различил тела собак и лис. Кое-где открытое захоронение ещё покрывал снег, и, наверное, благодаря этому мёртвая плоть пока не гнила и не смердела. Ощутив головокружение, Никодим отошёл от края оврага и посмотрел вдаль. По небу в сторону Халхи единым скопищем неслись серые тучи, будто бы тоже спешили покинуть эти места. – Что скажешь, Никодим? – с хмурым видом спросил Черепанов. – Зрел когда-нибудь такое? – Зрел, как больную скотину убивали и в ямы закапывали. Но перед тем сжигали. И не так, чтоб всех вместе – лошадей, коров… Приказчик указал рукой на место, укрытое кустами. Там овраг немного возвышался. – Поднимись чуток и взгляни. Никодим пошёл туда. Пробравшись сквозь кустарник, он оказался на изрытой копытами полянке. Земля здесь была ещё стылой. В почву и в остатки вытоптанной травы вмерзли тёмные пятна – большие, малые, совсем мизерные – наиболее многочисленные. Такого же цвета следы полосами тянулись к оврагу. Никодим подступил к краю, увидел, что следы уходят по склону вниз. Зверей убивали тут, на поляне. Затем подтаскивали или подводили ещё живых к обрыву и сталкивали. Мёртвые туши падали и, потому как овраг неровный по высоте скатывались чуть ниже – к тому месту, куда привели казаки. Здесь совершали жертвоприношение. Никодим знал, что в подобных капищах должны остаться следы обрядов. Какие-нибудь ритуальные предметы, изображения, фигурки, знаки. Он обошёл полянку, остановился у невысокого березняка. Там увидел старое кострище и несколько расставленных вокруг него плоских камней. Неподалёку лежал замшелый ствол – уже непонятно от какого дерева. Был заметен и путь, по которому на плоскогорье заводили животных – он спускался севернее, в обход курума. Присмотревшись, иеромонах обнаружил колючие ветви, разбросанные по земле и снегу. Ветви шиповника с коричневыми засохшими плодами. Их явно принесли с другого места, в округе шиповника Никодим не заметил. Он поднял одну, другую и понял, что ветви не лежат беспорядочно. Их намеренно разложили вокруг кострища и камней. Услышав позади шуршание, Никодим обернулся. На полянку вышел Мисюра. Он держал в руках шапку, словно из уважения к покойным животным снятую с башки. – Не знаешь, кто именно здесь бывал? – спросил его иеромонах. – Никто не знает, не знает. Я только следы свежие видел – с реки сюда шли. Следы братских. – А отец Алексий слышал про находку? – Говорили ему. Но ехать, ехать сюда он не пожелал. Они спустились обратно к отряду. Черепанов с казаками разговаривали о чём-то своём. Староста всё ещё глядел с обрыва и вниз – глядел с таким сожалением, словно уничтожили его личный скот. – Посмотрел, Никодим? – спросил Черепанов. – Что теперь разумеешь? – Дела языческие… В жертву зверей преподнесли. А вот кому – поганому божку или дьяволу – не знаю. Никаких истуканов или изображений кумирных не нашёл. Братские таким не балуются? – Да кто их разберёт. До этого не баловались. У них, в общем-то, всё ясно: кто крещёный – к отцу Алексию ходит, кто идолатор – к шаману Писону. Если кормят духов, то тарасуном или молоком. Оленятиной, на худой конец. Без крови, в общем, обходятся. – А мунгальцы если заезжие? – У тех ламская вера с Тибета. Да и чтоб мунгальцы столько скота попортили – никогда в такое не поверю. – Хорошо… Повели-ка ты, Андрей, хлопцам: пусть кто-нибудь в яму спустится. Может, увидит что-нибудь ритуальное. Так мы быстрее виновников определим. – Зачем же хлопцев? – Черепанов огляделся. – Эй, Мисюра! Спустись, любезный, в овраг, погляди какие-нибудь вещицы. Что угодно, лишь бы руками человеческими сделанное. Мисюра снова напялил на голову шапку, подошёл к обрыву и без колебаний спрыгнул. Лаврентий, стоящий рядом, даже вскрикнул от неожиданности. Казаки рассмеялись. – Не убился он там? – спросил Черепанов у старосты. – Этот убьётся! – Лаврентий с отвращением глянул вниз и перекрестился. – Стервятник, всамделе! Пока Мисюра копался в овраге, все стояли молча. Никодим снова подумал о мунгальцах. Могли люди Эрэхэя натворить такое? Скот ведь пропадал и в улусе, и у слободских. Следовательно, замешан кто-то посторонний. Но Черепанов прав: мунгальцы хоть и выглядят замызганными, но далеко не дикари. Зачем им напрасное убиение скота? Может, кому-то мстили? Кому и за что? Размышления приводили Никодима к одному: беглые люди Эрэхэя тут ни при чём. Их много, они таятся. А если это не искомые мунгальцы, то какое ему дело? Пускай приказчик разбирается. Мисюра выбрался из оврага мокрым и грязным. Он подошёл к Черепанову и хотел было сказать что-то на ухо, но приказчик отстранился. – Говори ты вслух! Чего как баба? – Ничего не нашёл, не нашёл, – отрапортовал Мисюра. – Ни единого предмета. – А как убиты они? Мисюра провёл большим пальцем по горлу. – Спасибо, любезный. – Черепанов осмотрелся и, чуть удивившись, спросил казаков: – Чего это вы, хлопцы, лопаты в санях не взяли, а? На прогулку приехали? Закопайте зверьё, иначе падальщики со всей Сибири сбегутся. Казаки, а за ними и все остальные двинулись обратно. Снег и сырость уже прекратились. Тучи по-прежнему неслись, как сумасшедшие, но местами уже проглядывало синее небо. На спуске по куруму иеромонах спросил Черепанова: – Видел там наверху путь, которым скот приводили? – Нет, – безразлично отозвался приказчик. – Он курум огибает и поваленные дерева. – Да, и чего? – Если пригоняли скот, значит, к оврагу можно на лошадках доехать. Другой раз ноги по камням ломать необязательно. Черепанов остановился, ладонями обтёр влагу с бровей и щёк. Недоумённо посмотрел на Никодима. – Другой раз? Вряд ли я туда ещё раз наведаюсь. – Почему? – А на кой? Когда спустились на реку к саням и лошадям, казаки растолкали дремлющего ямщика, приняли от него лопаты. – Хлопцы, – сказал приказчик, – за буреломом есть тропа обходная. Можете верхом. Казаки угрюмо переглянулись. И стали взбираться прежним путём. Близилось окончание святой четыредесятницы. Никодим блюл пост и старался не думать о мирском, однако мысли о возвращении сподручных терзали разум. Удастся ли казакам отыскать стойбище мунгальцев? Выведает ли диакон Феликс подноготную Алексия? О последнем иеромонах особо не беспокоился: что-нибудь да найдётся – такое, чем можно додавить пресвитера. А если и не найдётся – ничего, придумаем. Главное, что пальцы-давильцы имеются. Вот относительно розыска людей Эрэхэя – тут сомнения произрастали, как крапива на задворках. Иеромонах чувствовал: придётся повозиться. Если всё и разрешиться скоро, то лишь по промыслу Божьему. С пресвитером Алексием они почти не виделись. Когда и сталкивались ненароком, то расходились, едва поздоровавшись. Никодим заметил: в его присутствии даже не разговаривают об Алексии. Все, видимо, ощутили наметившийся между церковниками раскол. За всё время пребывания в остроге Никодим так и не побывал в часовне. Ему казалось, это будет некой уступкой с его стороны. И, соответственно, некой победой Алексия. Доставлять пресвитеру радость, даже от столь малой виктории, Никодиму не хотелось. Хотелось, чтоб Алексий сам пришёл по какой-либо надобности. «Почему Тункинский священник так уцепился за свою часовенку? – размышлял Никодим. – Есть ли в намерениях пресвитера выгода?» Он хорошо знал, кто в церковных кругах теряет, а кто приобретает на часовенном разборе. Епископы с приближёнными терпят убыток, потому как налог с часовен увеличивает сборы епархии на четверть. Лишаешься часовен – лишаешься и пополнения архиерейской казны. С другой стороны – как бы это ни казалось странным – многие часовенные старосты и пресвитеры обогащаются на разборе. После закрытия они утаивают большую часть собранных средств. Иногда и вовсе ни копейки не передают в церковь, к ведению которой отнесены. Случается и вопиющее своеволие – продолжают под разными предлогами и обещаниями собирать с народа даяния на часовню, уже запечатанную или даже разобранную. Никодиму вспомнилась история, когда «перехожий» священник после объявления о закрытии часовни присвоил себе колокол с иконой, погрузил всё на телегу и отправился в малообжитые земли. Отыскал какую-то заимку, выстроил там новую часовню, о которой епархиальные власти знать не знали. Годами взимал пожертвования, плату за крещение, сорокоустие и прочие требы. Погребал подле часовни умерших. А когда же по его душу направили служилых – снова убёг с присвоенным колоколом. И случай этот был далеко не единственным. Однако пресвитер Алексий не из таких проходимцев. Им не лихоимство движет и не жажда властвовать. А что? Сам он утверждает, будто заботится о пастве, а та не стерпит перемен. Что же в таких переменах страшного – построить храм и перенести в него икону? Часовня, если дозволит архиерей, останется в остроге. Пока Никодим размышлял, в избу без стука проник Мисюра. – Здравствуй, здравствуй, отец Никодим! – И тебе здравствовать. Мисюра прошёлся вдоль стены, без разрешения взял с полки медную вазочку, разглядев барельеф, поставил обратно. После сощурился на Никодима и произнёс: – Отец Алексий хочет с тобой, с тобой увидеться. Иеромонах ничем не выдал вспыхнувшее в груди торжество. – Отец Алексий? – с безразличием переспросил он. – Чего же сам не пришёл? – Шёл, шёл, да паства его задержала. Послал меня, меня. Говорит, будет тебя возле дома старосты ждать. Иди туда, туда. «Если Раскосый первым обращается – это добрый знак, – подумал Никодим. – А то, что на виду у всех – даже лучше. Можно показать, кто главенствует». – Хорошо. А ты, Мисюра… Сейчас Агафья придёт. Помоги ей по хозяйству, будь добр. А то баба едва справляется. Погода стояла солнечная, и Никодим вышел в одном облачении. Надел лишь тёплые оленьи сапоги – светлые и громоздкие, они немного несуразно выглядывали из-под подрясника. Он прошёл по грязи меж слободских домов и увидел пресвитера в окружении четырёх баб. Когда приблизился, бабы раскланялись и отошли в сторонку. – Мир тебе, брат Алексий! – громко сказал Никодим. – Никак понадобился? Рассказывай, что приключилось. Алексий поприветствовал его поклоном, придерживая рукой чуть великоватую и сползающую на лоб скуфью. – Благодарю, что сам подошёл. Неудобно было усердных к вере прогонять. Разговариваю иногда с ними подолгу, уйти не решусь. Никодим скосился на стоящих неподалёку баб. Бабы не расходились – намеревались вернуться к пресвитеру, как только его собеседник уйдёт. – В Ипатьевском монастыре жил старец Лазарь, – вспомнил иеромонах. – К нему столько народу шастало, что весь двор загромождали. А главное, самого старца – дряхлого и нездорового – до полусмерти заговаривали. Игумен, бывало, из жалости к нему прихожан прогонял, запрещал им полгода являться, да всё без толку. Они бы Лазаря и на смертном одре допекали. Однажды не выдержал игумен, растолкал очередь и ворвался к Лазарю. «Ты девицу Ольгу обрюхатил?» – заорал так, что все услышали. «Я», – смиренно ответил старец. Он и в самом деле согрешил, но случилось это лет пятьдесят назад, ещё во время послушничества. И каялся о том. Многие в монастыре ту историю знали. Но игумен продолжал увещевать уже не наедине, а пред обществом верующих, как велел Господь поступать с заядлыми грешниками. После уже незаметно от посторонних улыбнулся, поклонился старцу и ушёл. С того дня река прихожан заметно обмелела. И Лазаря не доводили до беспамятства. Отец Алексий выслушал историю внимательно и лишь по завершении едва заметно усмехнулся. – Ну ты меня, Никодим, и без порицания выручил, – сказал он. – Не оторвал ли тебя от важных дел? – Все свои дела я в голове и в сердце ношу. Пресвитер жестом пригласил Никодима пройтись. Они дошли до склона холма, где открывался вид на Иркут. Внизу несколько мальчишек выковыривали из берега булыжники и бросали на лёд, проверяя его прочность. Около них крутился и тявкал серый щенок. – Близится Христово воскресение, – сказал Алексий. – Хочу крестный ход совершить. И твоего участия прошу. Когда ещё выдастся, что два священника в Тунке? Пение устроим противогласное, как полагается. Никодим вдруг осознал, что пресвитер на удивление просто загнал его в ловушку. От участия в крестном ходе не откажешься – как это будет выглядеть? Пойдёшь вместе со всеми – придётся и в часовню заходить, как бы признавая её значимость. Сослаться на недомогание? Малодушно это, и не убедительно. Слухи пойдут. – Хорошо, – согласился он, понимая, что долгие раздумья только усугубят его пораженьице. – Вижу, о чём-то ещё хочешь попросить? Пресвитер некоторое время стоял с отрешённым видом. Две морщины уходили от его переносицы под скуфью. В эти мгновения он совсем не походил на полукровку – всё восточное, тынгузское будто бы исчезло с лица. Чёрные волосы, борода, узкие и твёрдые губы. – Много легенд ходит об этих местах, – заговорил он наконец. – Но никому не ведомо о действительной значимости долины. Никому, кроме меня. Никодим сдержал усмешку. Он имел полезную привычку не выказывать собеседнику чувств, особенно если ощущал, что выговорились не полностью. Посмеяться всегда успеешь, когда дослушаешь. А лучше – когда останешься один. И про себя. – В чём значимость? – спросил он пресвитера. – Как святость высекается в столкновении с грехом, так сила вырастает от преодоления трудностей… – задумчиво проговорил Алексий. Он будто бы повторял чужие слова. Ничего такого в Писании или святоотеческих книгах Никодим не припомнил, хотя многое знал наизусть. Зато вспомнил беседу с архимандритом Пигасием, случившуюся много-много лет назад у стен Свято-Троицкого монастыря. – Чьи это слова, Алексий? – Моего духовника, уже отошедшего к Господу. – И что далее говорится? Ты не закончил. Пресвитер вышел из задумчивого состояния. Вертикальные морщины на лбу разгладились. – О значимости долины я говорил, – продолжил он. – Всё новое является на границах. На границах, а вовсе не в столицах, как принято считать. И главные духовные подвиги совершаются не в ставропигиальных монастырях и соборах. Здесь, на границе, где сталкиваются и смешиваются народы, обычаи, верования – здесь Господь преподносит свои скрытые дары. Их столетиями никто не видит, а после просто забывают, откуда они произошли. – Витиевато глаголешь! – заметил Никодим. И, припомнив, добавил: – Считаешь, будто никому, кроме тебя, значимость долины не открыта. Отчего мнение такое? – От Господа, наверное. И мне открыто не до конца, а лишь чуть. – Алексий посмотрел вдаль и указал рукою на хребет, окаймляющий долину с юга. – Видишь цепь горную? Однажды ночью ангел мне открыл: Хамарские горы – самые древние, их Господь первее остальных гор сотворил. А вот те… – Он развернулся к северу и взглянул на Тункинские гольцы. – А те горы – самые молодые, последние из созданных Богом. В том и суть послания: мы обитаем в удивительном месте, где самое древнее соседствует с самым юным. Нигде такого нет. Здесь будто бы кольцо сковывается воедино. Зачем Господь так устроил? Для чего призвал нас сюда? Пресвитер замолчал. Никодим подождал, не скажет ли он ещё что-нибудь, а не дождавшись, произнёс: – Сомнительно мне, что это ангел являлся. – И мне сомнительно, – сказал пресвитер, посмотрев на него. – Может, и не ангел. Но в правдивости открытого у меня сомнений нет. «Даже если правда – что с того? – подумал Никодим. – Самые старые горы и самые молодые – что совой об пень, что пнём о сову. Вот то, что я рядом с тобою стою, как бес предсказывал, – это удивительно. Это для чего-то сбылось». – Зачем ты мне это говоришь? – спросил он. – Ты узнавал, хочу ли я ещё чего-то. Да, хочу – чтоб и ты уяснил значимость места, в котором оказался. – Значимость, описанная тобой, – туманна и сомнительна. – А большего сказать не могу. – Пресвитер повернулся к Никодиму. – Я, когда на именины к приказчику зашёл, из сеней слышал, как ты о штурме острога любопытствовал. – Было дело. А что? – Ты спроси об этом у Мисюры. Он тебе важное поведает. – У Мисюры? – Никодим осмотрел пресвитера. – Сдаётся, мы с тобою разное важным считаем. Пресвитер усмехнулся: – А ты, сдаётся, не услышал мои слова. В таких местах, как это, ничего разного нету, всё, за что ни возьмись, друг к другу притянуто. Этой милостью Божьей и пользуйся, Никодим! – Спасибо за наставление! Ну, пойду до Мисюры. Они раскланялись и пошли в разные стороны – пресвитер к дожидающимся его бабам, иеромонах – домой. Никодим осознал всю бестолковость выбранной им стратегии. Он здесь новичок. Чужак, которому ничто так сразу не откроется. А он ещё всезнающего из себя изображает. Не стратегия это никакая, а гордыня в чистом виде. Мисюру он застал в своей избе лежащим на кровати Феликса. Агафья уже успела прибраться, оставить еду на столе и уйти. Мисюра соскочил, вытянулся по-солдатски. – Давай за стол, – велел ему Никодим. – Разделим трапезу. Они уселись плечом к плечу. Поскольку было дозволено вкушать варёное без елея, Агафья приготовила гороховые пироги и кислую капусту. В крынке оказался брусничный кисель. Никодим попросил Господа избавить от резей в животе и приступил. Мисюра ел, громко чавкая. Капусту брал пальцами и, высоко поднимая, отправлял в рот. В завершение громко икнул. – Благодарю, благодарю, отец Никодим! – сказал он. – Нынче пост суровый. Мало что достаётся. – На здоровье, любезный, – ответил иеромонах и понял, что перенял у Черепанова это малость снисходительное обращение – «любезный». – Чем ты вообще тут кормишься? – Так же, как тебе помогаю, помогаю. Меня и угощают. – Видел я, как ты помогаешь! Лёжа на диаконовой кровати… Скажи-ка мне, что за история с мунгальской осадой была? Отец Алексий говорит, будто ты важное знаешь. – Много знаю. Только что ты важным, важным считаешь? Никодим призадумался. Действительно, что бы он хотел узнать? – Сколько было мунгальцев тех? – Зело много, не сосчитать. – И как здесь оборонялись? – Селенье совсем маленькое было. Все жители в остроге укрылись. Казаки несколько дней отбивались, отбивались. В третью ночь люди к иконе обратились. Молили, молили Николу о заступничестве. Утром… утром мунгальцы начали решающий штурм. Казаки не устояли бы, нет. Но когда орда уже ринулась на крепость, ворота сами, сами открылись. Мисюра зажмурился и смолк. – Чего же дальше? – спросил Никодим. – Не томи, любезный. – Из ворот на белом козле выехал, выехал старик с бородою серебряной. Поехал прямо на мунгальцев. «Опять бредни начались», – подумал Никодим. – Особый жезл старик в руке держал. Стук жезлом о землю – и орда перестала вопить, остановилась! Старец снова, снова жезлом – стук! Мунгальцы повернули лошадей и обратно, в Халху, ускакали. Тогда казаки и все, все, кто в остроге укрывался, пали старцу в ноги, благодарили за спасение. Подняли головы – старик на козле исчез. И смекнули всё тогда: старец чертами лица – святой Никола с их иконы. – А мунгальцы чего отступили? – Признали в нём Цаган-Убугуна. Никодим вспомнил эту легенду. Мунгальцы считали Николая своим чудотворцем. Когда святой умер, русские якобы выкрали его тело, а мунгальцы снарядили войско на поиски. Святыню они отыскали где-то на берегу Чёрного моря. Русские же погрузили усопшего Николу на ушкуй, пытались переправиться. Но море взбушевалось, перевернуло судно. И тело покойного чудотворца, и его похитители – все отправились на дно. Так было угодно небесам – не оставлять святого в чью-либо собственность, а память сделать общей и для русских, и для мунгальцев. – А откуда ты, любезный, это услышал? – спросил Никодим. – Я не слышал, не слышал. Сам при этом был. – Что такое говоришь? Это же сорок лет назад случилось! Мисюра не ответил. «Он не только прежние сроки путает, но и чужие воспоминания с собственными, – подумал иеромонах. – Для чего же Раскосый предложил расспросить Мисюру? Что такого важного в этой истории? То, что русские с братскими одного святого почитают – это и без того известно». – Слушай, любезный. А крестный ход не по тому ли случаю совершается? – По тому, по тому. Раз в год, каждое лето икону Николы обносим вокруг острога. Только тем, тем и оберегаемся. Теперь понятно: Пасха тут ни при чём. Здешний крестный ход – ритуал, объединяющий православных с язычниками. Они ведь бок о бок живут. И Алексий как мудрый священник нашёл, чем их сблизить. Почему же просто не рассказал об этом? Наплёл что-то про особенности долины. Никодим подумал, что теперь должен увидеть икону. И в часовню надо наконец заглянуть. Теперь-то чего откладывать, раз на крестный ход согласился? Отправив Мисюру восвояси, он пошёл в острог. Для начала остановился около проездной башни, рассмотрел часовенку издалека. Сруб уже погрузился в тень от крепостных стен, только крест на луковичной главке освещался клонящимся к горизонту солнцем. Навесы над крыльцом и звонницей были обвешаны сосульками. Иеромонах пересёк двор. Поднялся по ступенькам ко входу. В Тунке, где и двери в избах подпирались палками, часовня, конечно же, была не заперта. Никодим вошёл внутрь. Убранство мало чем отличалось от прочих часовен: два окошечка, две иконы на стене против входа, висящие пред ними елейники – один потухший, в другом едва теплился огонёк. На невысоком грубо исполненном кандиле корчились несколько погасших огарков – никто их не убирал. Никодим приблизился к иконам. Одна из них – привычный Богородичный образ с младенцем-Спасителем на руках. Вторая – гораздо больше, почти два аршина в высоту. С неё взирал святой Николай. Но какой святой Николай! Лицо, за исключением округлых глаз, совсем мунгальское. Жидкая клиновидная бородка, свисающие усы, зачёсанные назад волосы. Святитель стоял в рост, воздевая руки к небесам. Его покрывала малинового цвета риза с золотыми крестами. Под нею виднелась мунгальская курма с медными пуговками. Причём риза явно была нарисована поверх изначального наряда – это заметно по новизне краски. На шее висел крест, а вместе с ним и ламаистские бусы с изображением цветка лотоса на бляхе. Никодим пригляделся: точно, и крест пририсован гораздо позднее основного изображения. У него зародилось брезгливое и в то же время волнительное ощущение, будто прикоснулся к чему-то запретному. В часовне висело немыслимое сочетание ламаистского и православного. Но вместе с тем… этой химере тут было самое место. Она воплощала согласие противоречий, существующее в Тункинской долине. «Ну хоть на белого козла святителя не усадили», – подумал Никодим и вышел из часовни. 7 Неимоверно большой ковш на северной части небосклона был перевёрнут – признак весны. Никодим припомнил: эти семь звёзд называют Колесницей царя Давида. По поверьям, она увозит души умерших праведников в рай после поклонения Богу на Престоле славы. Эта же колесница умчала на небеса пророка Илью. Кроме густых и ярких созвездий двор острога освещался пасхальным фонарём на древке, лампадами и свечами. Несмотря на позднее время трезвонил колокол. Гавкали не разумеющие праздника собаки. Процессия выстроилась около часовни и, как только Мисюра с Лаврентием вынесли икону святителя Николая, двинулась к проездной башне. Впереди с крестом ступал прибывший с Троицкой станицы диакон Павел – худощавый и стройный, с юношескими чертами лица. Пары состояли в основном из мирян. Приказчик Черепанов шёл бок о бок со сборщиком ясака Иволгиным и нёс неведомо где взятую хоругвь. На крестный ход приволокся и полубезумный монах Герасим, обитающий в пещере у Култушного зимовья. Одет Герасим был в сущие лохмотья, зато на темени красовалась белая плешегрейка. Замыкали шествие Алексий с Никодимом. Пресвитер размахивал возженной кадильницей, иеромонах нёс на руках Евангелие в бархатном переплёте. – Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – голосил пресвитер вместе с некоторыми шествующими. Подхватывали Трисвятую песнь и стоящие в темноте люди. Лиц их почти не было видно, только мелькающие в крестном знамении руки. Перед проездной башней процессия остановилась: скопившийся там народ почти преградил путь. В основном это были бабы с детьми. Они крестились и кланялись святителю Николаю. Многие трогали икону, водили по ней пальцами, целовали края. Кто-то плакал, кто-то улыбался, кто-то неистово шептал молитвы. Никодим взирал на это из хвоста колонны поверх голов. Он видел лакированную морду Лаврентия и лисью шапку, укрывающую затылок Мисюры. Видел, как торжественно держит хоругвь Черепанов – наверное, императором Константином себя возомнил. Наконец люди отступили, и шествие двинулось дальше – в недра проездной башни. Звёзды сверху пропали, свечи и лампады осветили бревенчатый потолок, над которым, насколько помнил Никодим, располагалась одна из казачьих казарм. Поднимающийся от кадильницы дым – символ вознесения к Богу молитв – начал скапливаться под потолком. Пресвитер Алексий, будто только что вспомнив о Пасхальной заутрене, пропел: – Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ… И нестройный хор в середине колонны окончил: – …и сущим во гробех живот даровав. Пасхальный тропарь ещё дважды повторился, когда вышли из ворот. Народу снаружи оказалось ещё больше. Все норовили прикоснуться к иконе, облобызать её. Надолго задерживаться не стали. С песнопением колонна двинулась противосолонь [16] , обходя острог с северной стороны. Никодим вспомнил, как много лет назад участвовал в Великорецком ходе с иконой святителя Николая. Тогда люди плыли на лодках и плотах по Вятке, а затем по Великой – все вместе: святые старцы и пьяницы, разбойники и благодетели, кающиеся любодеицы и монахи. Собралось несколько тысяч богомольцев. И, говорят, их число с каждым годом прибавляется. Почему же пресвитер Алексий не устраивает ход на Николино рождество? Никодим вспомнил слова Мисюры: «раз в год, каждое лето…». Хм, наверное, в июле это обычно и происходит. Но в этот раз пошли на Пасху… Иеромонах догадался, отчего так случилось: пресвитер опасается, что часовни с иконой к тому времени уже не останется, решил провести сейчас, пока не поздно. Процессия приблизилась к часовне с внешней стороны крепостной стены. И тут иеромонах увидел братских людей. Они стояли двумя шеренгами по обе стороны дорожки – человек двадцать или тридцать. Мужчины, женщины, дети. Широкие и плоские лица со смуглой кожей в свете лампад и свечей казались медными полушками. Все были одеты почти одинаково: запахнутые на одну сторону халаты, сапоги из оленьей или лосиной кожи, у некоторых на головах шапки с шёлковыми кисточками на макушках. У женщин – косы с вплетёнными в них разноцветными лентами, в ушах – огромные серьги, соединённые меж собой ниспадающими до груди нитями бисера. Никодим присмотрелся к одной из женщин и понял, что только у неё отсутствуют косы. Судя по всему, это и есть Туяна – безответная любовь Егорки Бахаря. Иеромонах проследил за её взглядом. И точно: глазеет на пресвитера. А тот вида не подаёт, размахивает кадильницей, продолжает свои песнопения. Неожиданно братские подались вперёд. Они взяли колонну в клещи, словно орда, обхватившая малоподвижного противника с флангов. Один за другим подходили к святителю Николаю, по-ламаистски складывали ладони у груди, крестились, кланялись, касались иконы лбами и… обнюхивали её. Никодиму не показалось, икону действительно нюхали. Когда странный ритуал завершился и братские отступили, шествие обогнуло угловую башню-избу и направилось вдоль западной стены к Иркуту. Улучив момент между песнопением, Никодим спросил пресвитера: – Для чего они икону-то нюхают? – Это у них вместо поцелуя принято, – пояснил Алексий. – Так нежность и любовь выказывают. «Тебе ли про такие обычаи не знать!» – усмехнулся про себя иеромонах. Он представил нелепую картину, которая вполне могла оказаться действительной: пресвитер и Туяна обнюхивают друг дружку, аки собаки. Снаружи южной стены народу почти не было. Все стянулись ближе к воротам, ожидая там приближения колонны. Колокол продолжал трезвонить. «Интересно, кто у Алексия за пономаря, вместо отлучённого Григория?» – подумал Никодим. Он решил по завершении хода заглянуть на звонницу и посмотреть. Внезапно шествующие впереди остановились. Иеромонах едва не выронил из рук Евангелие, наткнувшись на чью-то спину. Послышались недовольные возгласы, а затем и бабские крики. Песнопения смолкли. Пары разомкнулись, люди обступили что-то происходящее в начале колонны. – Что случилось? – громко спросил Алексий. Он прекратил кадить и тоже пошёл вперёд. Никодим протиснулся за ним сквозь народ и увидел Лаврентия, поднимающего с земли икону святителя. Иволгин помогал старосте. Рядом на коленях стоял Мисюра, пригнувшись, обхватив голову руками. Какой-то разгневанный мужик с красным, точно после парилки, лицом давил ему в спину сапогом. Мужика попытались остановить, но он, не поворачиваясь шибанул взад локтем. Началась суета. Краснолицего всё-таки оттащили, но к тому времени Мисюру бил уже кто-то другой. – Это он выронил! Не я! – кричал Лаврентий, отгораживаясь иконой от подступающих людей. Пятясь, он едва не свалился в ров, Иволгин вовремя его остановил. – Батюшку Николу в грязь! – возмущалась курносая баба и непрерывно крестилась. – К беде это! К беде! Люди быстро позабыли о праздничном единстве и устроили толкотню. Уже появились братские, возмущённо переговаривающиеся на своём. – Опомнитесь, братья и сёстры! – прокричал Алексий, и волнение приутихло. – Вы что в праздник устраиваете? Не срамите себя перед ликом святого! Ничего страшного: как уронили, так и подняли. Народ чуть расступился, и Алексий подошёл к скрючившемуся на земле Мисюре, помог ему подняться. Мисюра захлёбывался слезами и, словно в наказание, дёргал себя за рукав. Плакал он, очевидно, не из-за побоев, а от обиды на собственную непутевость. – Ничего страшного! – успокаивал его и всех остальных пресвитер. – Прекращайте суеверия! Становитесь в порядок, крестный ход ещё не завершён. Он вновь замахал кадильницей и громко запел акафист святителю: «Возбранный Чудотворче и изрядный угодниче Христов…» Колонна понемногу выстроилась. Подожгли несколько потухших свечей. Икону теперь понесли Лаврентий с Иволгиным, а Мисюра пошёл рядом с приказчиком Черепановым, где его уже наверняка не тронули бы. Но общее настроение заметно омрачилось. Пресвитеру уже мало кто подпевал, люди всё больше шептались. Крестились скорее от испуга, нежели от торжества. Лишь ничего не ведающий о произошедшем звонарь продолжал бить в колокол. Когда проходили в острог, сквозняком под проездной башней погасило пасхальный фонарь. То было странно, потому как свечи и лампады продолжили гореть. Фонарь подожгли, но на подходе к часовне огонь в нём снова угас. Диакон Павел оставил попытки его разжечь, с крестом в руках вошёл в часовню. Икону вернули на стену. Шествующие поочерёдно заходили в часовню и кланялись Угоднику. Никодим тоже зашёл, покрестился на образ Богоматери, наскоро прочёл молитву о помощи в делах. На всякий случай кивнул переодетому в христианское облачение Белому старцу и вышел. Обогнув часовню, он заглянул на звонницу. Колокол уже смолк, а на деревянном помосте сидел усталого вида мужик. Рубаха его взмокла, на плечи была накинута какая-то одёжка с обвязанными вокруг шеи рукавами. Звонарь был безбород, но щетина уже прилично выступила. Увидев священника, он сразу же вскочил и попросил благословения. Затем они вместе уселись на помост. – Что-то там стряслось, батюшка? – спросил звонарь. Он произносил слова хрипло и натужно, будто поднимал при этом какую-то тяжесть. – Почему так решил? – Гляжу, люди какие-то испуганные. Шепчутся, не радуются. И крики, кажись, слыхал. – Мисюра икону выронил, его за это побили чуть-чуть, – пояснил Никодим. – Диковаты люди и суеверны, во всём дурное видят. Как, скажи, величать тебя? – Ефим. – Давно пономаришь? – С прошлого лета. – При богослужении когда-нибудь помогал? – Нет. Кадильницу и теплоту [17] однажды готовил. – И подрясник носить не благословлён? Ефим помотал головой, затем взял рукав накинутой на плечи одёжки и обтер им пот со лба. – А чем до прошлого лета занимался? – спросил Никодим. – При кабаке тут жил и работал. Живу и до сей поры. – Где тут кабак? Слыхал, да не видел почему-то. – Там редко кто бывает, вот и не видел. У самой дороги он стоит – постоялый двор с китайской резьбой на заплоте. Рядом моя изба. – А держит кто? – В откуп иркутский купец взял. Его люди там нынче и верховодят. Приказчик наш и староста, кажись, тоже в доле. – Это понятно. Непонятно тока, кто по кабакам шастает. Неужели тутошние? – Тутошние – редко. Да и проезжий – нечастый гость. В пору, когда торговые караваны ходили, многие душу отводили. А теперь кому?.. Цены ещё кусачие. Вино ведь с казённого каштака везти далеко, потому на месте варят. Государевы службы вроде и дозволяют это, но обязуют вдвое дороже казённого отпускать. А по праздникам – втрое. Так что пьяные доходы невелики. – А сам ты чего же – из кабака да в пономари? Грехи замаливаешь? Ефим замолчал ненадолго, затем тихонько сказал: – Почти угадал. За упокой души чада моего усопшего Господа молю. Иеромонах повернулся и осмотрел его. Лицо пономаря казалась квадратным из-за обвисших щёк. Глаза большие и водянистые. – Ты отец Данилки Кобелева, что ли? – Он самый, батюшка. «Вот так раз! – удивился иеромонах. – Давно следовало его отыскать и поговорить, а тут сам является. Промысел Божий, не иначе». – По поводу сынишки твоего и ради таких, как он, я и прибыл, – сказал он Ефиму. – Мне можно довериться. Расскажи, где ты чадо своё захоронил? Звонарь с грустью оглядел снующих по ночному острогу людей. Многие толпились у входа в часовню, за углом. – Хотел тут на погосте упокоить. Отец Алексий не дозволил. Обещал, что будет молиться за душу Данилки, но отпевать и памятовать не станет. И мне молиться велел… После одного попа подсказали, что удавленника отпоёт. Ну, я повёз тело сынишки туды. Отпели и захоронили при храме одном. – Что за поп? – Прости, не могу рассказать. Клятву дал. – Много денег потребовали? – Пять рублёв. – Ого! Некоторые так серебряной полтиной обходились. – Никодим покачал головою. – Молись, Ефим. Если сынишка во исступлении ума себя живота лишил, то Господь простит. Кстати, слыхал я, будто Данил незадолго до смерти какие-то страсти рассказывал. Дескать, видал в лесу двух дерущихся и двух стоящих рядом иноземцев. Говорил он тебе такое? – Говорил. Но я тогда зол на него был, не слушал почти. – Где случилось это, он не сказал? – Заплутал он, кажется. Сам точно не помнил. – Ещё какие-нибудь подробности? Как иноземцы выглядели? Не мунгальцы часом? – Может, и мунгальцы, кто знает. – Ефим замолчал, припоминая что-то, и продолжил: – Иноземцы эти переговаривались на своём, когда за дерущимися мужиками наблюдали. Слов Данилка, конечно, не понял, но один вроде бы обращался к другому по имени – называл его Мужаном. Никодим ощутил пробегающий по спине холодок. Слышал он где-то это имя – Мужан. Только вот где? – Как полагаешь, батюшка, на исступление ума это указывает? – спросил Ефим с надеждой. – Похоже на то, – успокоил его Никодим, хотя сам уже считал иначе. – И после этого ты пономарить начал? – О том, что Данилку за деньги отпели, я отцу Алексию на исповеди раскрыл. Он ответил, что и на мне грех большой – искупать нужно. Я упросил его дозволить при часовне помогать, а дальше – хоть в иноки… Сперва чадо отмолю, затем себя. – Ну и правильно. Приглядывай только хорошенько, а то я недавно в часовню зашёл – огарки неубранные стоят. И грязновато как-то. – Огарки не моя обязанность. Их Мисюра убирает. Должен убирать. – Почему Мисюра? – Он тут вечный помощник, при часовне – особенно, – усмехнулся Ефим. – Не слыхал разве, как он уха лишился? – Откуда? Я тут без году неделя и мирским мало интересуюсь. Расскажи, если не трудно. Звонарь поёжился и обнял себя за плечи. – Мисюра, когда ещё с головою ладил, в дозорном отряде состоял. Ехали однажды с хлопцами и заметили увязшую в болоте девку – молодую совсем, годов двенадцать. Только голова и рука из трясины торчали, кричать уже обессилела. Подойти к ней близко не удавалось. Мисюра сподобился мал-мала подползти. Протянул, что имел, – ружьё своё. Наполовину вытащил девку из болота, как ружьё возьми да и выстрели – девке прямо в лицо. Так она, мёртвая, обратно в трясину и ушла. – Как же так? – удивился Никодим. – Заряжено оно было? – Мисюра порох и пулю в ствол поместил да и забыл. Он уверял, что крючок зацепить не мог, да и пороха на полке не было. Ружьё, грит, само выстрелило. Мисюра так расстроился, что хотел вслед за девкой в трясину… Едва спасли его. С тех пор у него разум и повело. Хотя, болтают, и до этого причуды случались. – И что, вину за ним усмотрели? – Поначалу приказчик Мисюру и трогать не думал, оттого что голого умысла в убийстве не было. Но один из казаков дозорного отряда уверил, дескать, видел искру и как Мисюра на крючок жал. Брехал, наверное. У них с Мисюрой вражда какая-то водилась. После таких речей приказчик вынужден был Мисюру под караул взять и в судебную палату отправить. Там бы из бедняжки всю душу вытряхнули и на рудник отправили. – Скорее всего, – согласился Никодим. – Но отправлять его Черепанов не стал, верно? – Верно… Потому как отец Алексий вмешался. Он всех тут собрал и поведал, что от святого духа ему видение было. Указывало, будто ружьё Мисюры по дьявольскому вмешательству стрельнуло. Дьявол искру в порохе создал. Виноват Мисюра только в том, что дурными помыслами близость нечистого привлёк. Передано было, и как этот грех искупить… Ефим, устало улыбнувшись, взглянул на Никодима. Иеромонах уже догадался, о чём далее услышит. – В общем, отец Алексий молвил: нужно Мисюре ухо отрезать – правое ухо, в которое сатана шептал. А самого обязать прислуживать при часовне. Приказчик так и поступил. Очень ему не хотелось своего человека на судилище в Иркутск отправлять. Да и сор из избы выносить… На месте по велению божественному Мисюру и наказали. А тому казаку, который на Мисюру зуб точил, Андрей Данилович обещал оба уха оттяпать, если трепаться продолжит. – Звонарь поднялся. – Прости, батюшка, продрог совсем без верёвки в руках. Он испросил благословения, а после замешкался, будто раздумал уходить. – Вот ещё что… Тут при остроге суеверие имеется. – Какое? – Дескать, Мисюра до сих пор отрезанным ухом слышит – на расстоянии, где бы оно ни находилось. Болтают дурни разные, что это ухо сейчас у отца Алексия. Кто-то считает, что у приказчика хранится. Где много народу, там много разговору. – А ты как считаешь? – спросил Никодим. Звонарь посмотрел на него с недоумением, затем рассмеялся. – Да в канаву собакам бросили, вот и всё! Что я – баба, таким бредням верить? Ефим кивнул на прощание и пошёл прочь. Никодим видел, как его рука приподнялась и делает в такт шагам какие-то движения, будто продолжает дёргать веревку. Во дворе острога уже стало менее людно. Созвездия на небе померкли. Иеромонах поднялся и обошёл часовню. Недалеко, возле амбара для мягкой рухляди он заметил два силуэта и распознал Мисюру с Алексием. Судя по всему, Мисюра продолжал горевать, а пресвитер поглаживал его по плечу, наставлял и успокаивал. «Не слишком ли много посланий свыше пресвитер принимает? – подумал Никодим. – То ангельское видение, то от духа святого… Особенность Тункинской долины, освобождение Мисюры от вины… Даже пророки полученные откровения во всей полноте не разумели. А этот видите-ли…» Он обошёл стороной казённый амбар и направился к проездной башне, которая в темноте походила на огромную голову в конусовидной шапке-гренадёрке и с распахнутой квадратной пастью. 8 Диакон Феликс, этот волк в овечьей шкуре, приехал утром, когда его совсем не ждали. Оказывается, прошлым вечером он добрался до стоянки братских около Зун-Мурин. Там передохнул, сменил лошадь, поднялся затемно и успел преодолеть почти пятнадцать вёрст. На крыльях своего усердия диакон доставил целый ворох бумаг. Никодим бегло осмотрел грамотки и понял, что Феликс их не переписывал – просто забрал те, которые счёл полезными. Лишь несколько листов были писаны его рукою. Более часа они сидели за столом. Диакон повествовал, не забывая отправлять в рот куски вчерашней кулебяки и запивать её киселём. В Вознесенской обители его хоть и знали, но встретили не очень приветливо. Чтоб получить нужные сведения, пришлось застращать благочинного Сильвестра, а заодно и иеродиакона Серафима, секретаря архиерейского приказа. Феликс выведал, что Алексий был рукоположен архиереем Иннокентием Кульчицким. Хиротония происходила там же в церкви Тихвинской иконы Божией Матери. Имеются и причитающиеся письменные свидетельства – те самые бумаги, что Феликс не изъял, а переписал. Из провинностей Алексия обнаружились сущие мелочи. Будучи диаконом, он испил тарасуна и играл в кости с казачьим сыном Филаткой. Однажды выронил в Ангару связку ключей, которую доставлял на лодке из Иркутска. За это его на месяц отправили в Голоустную деревню чистить коровники. Самым великим проступком Алексия (как значилось в документе: «против должности и благоповедения, не соединенным с явным вредом и соблазном») было то, что он скрывал поступающие жалобы на некого Арсения Бубнова. Этот Бубнов многими обличался в прелюбодействе и прижитии младенца от вдовы Варвары. Пресвитеру полагалось добиться от грешника покаяния и штрафа в пять рублей, но Алексий попустился (он признался, что поступил так из-за сочувствия: виновный был сиротою). Наказание за это ограничилось пасторским вразумлением и епитимьей до двух недель, без занесения в формулярные списки. Ещё кое-что случилось с Алексием, когда он уже священствовал в Тунке. Согласно поступившей кляузе он «допускал при божьих службах чтение хвалебных стихов, писанных прихожанами», тогда как Синод строго запрещал подобные вольности. Нарушение простилось оттого, что этими прихожанами были свежекрещёные братские – их требовалось всячески поощрять, а не наказывать. Поведали Феликсу и о теплейшем отношении архиерея Иннокентия к пресвитеру. Владыка являлся Алексию духовным отцом и считал его «весьма особенным созданием» – не единожды прилюдно говорил об этом. Однако, когда его духовное чадо прочили на игуменство (едва он только примет монашество), Иннокентий, ко всеобщему удивлению, высказался против и благословения не дал. Вероятно, «особенному созданию» он предполагал какой-то особенный путь. Обдумав услышанное, Никодим пришёл к выводу: всего этого недостаточно, чтобы низверчь пресвитера. Он отправил диакона отсыпаться, а сам принялся изучать бумаги. Там в основном содержались сухие отчёты: количество требоисполнений, денежные сборы, сколько язычников крестилось… В некоторых грамотках стояла лишь подпись Алексия, сами же они никакого интереса не представляли. Особо внимательно Никодим присмотрелся к свидетельствам о хиротонии. Он понадеялся, что Алексия рукоположили без назначения к определённой церкви, – такое частенько случалось. Это могло стать поводом для полагания хиротонии недействительной. Но место служения новопоставленного священника было определено – некая незнакомая Никодиму сельская церковь. Иеромонах изучил чинопоследование хиротонии. Всё совершено на литургию Иоанна Златоуста… Перебирая бумаги, Никодим живо представлял, как это происходило: звучит Херувимская песнь… епископ полагает воздух на голову посвящаемого… ставленника принимают в алтаре, обводят вокруг престола… целование углов… рукополагаемый преклоняет оба колена… епископ Иннокентий полагает край омофора ему на голову, читает тайносовершительную молитву… храм трижды «Господи, помилуй» поёт… епископ возлагает ладонь на голову Алексию, читает тайные молитвы… после вручает служебник, священнические одежды, епитрахиль, пояс, фелонь… Алексий лобызает полученное и руку епископа тоже… затем лобызает в рамена сослужителей… Никодим знал порядок таинства. И в рукоположении Алексия не находил каких-либо нарушений. Потом он заново осмотрел список сборов в архиерейскую казну. И обомлел. Там значилось, что Алексий внёс двенадцатирублёвое пожертвование. И дата… Никодим сверился с другими бумагами – действительно: пресвитер сделал пожертвование в день, когда его водили вокруг престола. На радостях иеромонах растолкал спящего Феликса и показал бумаги. – Видишь, чем мы его придавим? Сие можно принять за оплату рукоположения, даже если это и не так. Припомни 29-е апостольское правило: «ежили диакон, пресвитер или епископ своё достоинство деньгами получит, да будет извержен…». Хотя бы временно, до разбирательства, но я его от священства отведу. Феликс принял сидячее положение и протёр глаза. – Зачем нам вообще давить его, не понимаю, – признался он с озадаченным видом. – Разве по его душу прибыли? Иеромонах приударил его бумагами по лбу. – Прибыли мы не за этим. Но и для нашего дела полезно Алексия придавить. В Тунке, Феликс, особо крепкое братство сложилось. Всё здесь чересчур ладно. Местные друг за дружку стоят, хоть и грызутся. Чужим ни за что не помогут. Не выведаем мы здесь ничего, пока тутошний порядок не поменяем. Во главе этого порядка кто стоит? Приказчик Черепанов и Рас… и пресвитер Алексий. Один – мирская власть, второй – духовная. Вот я Алексия от священства отстраню – сразу увидишь, как всё переменится. Церковь летом построим – так и сами духовной властью сделаемся. Смекнул теперь? Тут напрямую никак. Потому и отправили нас с тобою, а не олухов каких. «К тому же я просто-напросто хочу его придавить, – мысленно продолжил Никодим. – Хочу, и всё тут! Дьявол велел Раскосому кланяться, а я – придавлю». – Хлопцы наши ещё не вернулись? – спросил Феликс. – Пока не слышно про них. Долго пропадают – авось и выведают много. – Никодим внимательно обозрел диакона и спросил: – Смотрю я, взгляд у тебя виноватый какой-то. Признавайся, в чём согрешил? Меня ведь не обманешь. Феликс провёл ладонью по второму подбородку, где топорщилась щетина. Взглянул себе на пальцы, будто там могло что-нибудь остаться. – Ты велел несушек привезти. А я сплоховал. – Отчего так? Забыл? – Вёз с собою трёх штук. Вечером, когда подле Зун-Мурин ночевал… Проснулся, в общем, а в клети – дыра. Братские сказали, будто сбежали куры. Но по лицам гляжу – брешут. Понятно, что сожрали. Никодим отмахнулся. Бог с ними, с несушками. Пока нутро себя спокойно ведёт. Может, яйца и не понадобятся. – Скажи-ка, Феликс… – произнёс он задумчиво. – Знакомо тебе имя такое – Мужан? Не помню, где я его раньше слышал. – Как не помнишь? Ведь этим именем сына тайши Эрэхэя зовут. Никодим хотел было хлопнуть себя по макушке – так делал когда-то, но давно отохотился от скверной привычки. Действительно, как он мог забыть? Когда вице-губернатор Жолобов принудил мунгальцев идти в Тункинскую долину, он захватил тайшиного сына аманатом – в подкрепление договорённости, что перебежчики выплатят оставшуюся мзду и к сроку уберутся в Халху. Сына тайши величали Мужаном. Его отправили в якутскую глухомань вместе с экспедиционным отрядом Бурцева, отыскивающим руду. А затем пришло известие: Мужан «сбежал и помер». «Так сбежал или помер? – возмутился тогда Никодим. – Отыскали, что ли, его тело?». Ему объяснили, что в якутских землях слова «сбежал» и «помер» так же неизбежно следуют друг за другом, как «отче» и «наш». В бескрайней тайге никто в одиночку не выживает, тем паче – юноша-степняк. Мужана даже не держали в цепях и не караулили, полагая, что не отважится уйти на верную смерть. А он ушёл. «Выходит, смерть не такой уж неминуемой была, раз его после этого в Тунке видели, – подумал Никодим. – Значит, кто-то помог ему выбраться». Он попробовал всё разложить по местам. Мунгальцы обещанного не выполнили – Жолобову всё серебро не отдали. Но и вице-губернатор клялся вернуть им мальчишку – не вернул. Если предположить, что Мужан сам добрался до стойбища – тут бы мунгальцам благополучно уйти на родину, без выплат Жолобову. Но они в Халхе не появлялись. В долине их давно не видели. Зато видели самого Мужана, да ещё в странной компании с другим иноземцем и двумя дерущимися русскими… Что бы всё это значило? Эх, жаль, что Данилка Кобелев в петлю полез. Сейчас бы он самым важным рассказчиком сделался. Никодим жестом велел диакону спать, а сам вышел на крыльцо, в надежде, что дневной свет прояснит думы. В округе стояла тишина, лишь где-то далеко ржали лошади. Караваном шли круглые облачка. Пилой вонзался в синеву неба Тункинский хребет. Топорщились ёлки. Топорщились брёвна острога. Иеромонах спустился с крыльца и присел на завалинку. Что, если мунгальцы прослышали о бегстве Мужана? Потому и затаились – ждут его возвращения. А у Мужана не получается их отыскать. Нет, совсем бредово… Мальчишка прошёл через бескрайнюю тайгу, а тут в долине не может найти стойбище с родными? Затем вспомнилось ещё одно обстоятельство. Приглядывать за людишками Эрэхэя было велено казачьему отряду во главе с Емельяном Сукиным. Мунгальцы прячутся – понятно. Но куда подевались надсмотрщики? Может быть, разбежались, когда прослышали об аресте вице-губернатора? Нет. Как-то всё слишком просто. Когда на кону серебро, ничего просто не бывает. Никодим решил на время оставить мысли о мунгальцах и действовать по порядку. Первоочередное – это Раскосый. Наказать его – и всё, глядишь, заиграет новыми красками. Пришло время поворошить этот мирок, внести немного розни. «Разделяй и влавствуй, – писал Махиавели, – властвуй и разделяй…» После обеда он передал приказчику Черепанову, что завтра намерен собрать всех в казачьей управе по важному делу. Присутствовать должен староста, пресвитер Алексий и любые церковные люди, которые ещё не разъехались после празднества Пасхи. * * * «Мёртвой синице свободней летится» – такие слова звучали в бабкиной колыбельной. Сколько раз в детстве он видел эту синицу во сне – огромную, с растопыренными крыльями – точно ребёнком намалёванными, с выпученными, как у саранчи, глазами. Не синица это была, а неведомое существо, потерявшее всё реальное, за исключением названия. Синица – что-то мифическое, вроде краснопеснивой птицы Сирин или Алконоста. Ночью Никодим опять увидел обитательницу своих детских кошмаров. Проснувшись, он долго не мог уснуть. Сквозь полудрёму являлись ухмыляющиеся мунгальцы и Ефим Кобелев с верёвкой от колокола в руке. Закралась бредовая мысль, что верёвку эту Ефим снял с шеи удавившегося сына и теперь использует для звона. После мельтешили неясные тени, стонали мёртвые животные в овраге. В какой-то миг иеромонаху показалось, что он вот-вот охватит умом происходящие в Тункинской долине события, но вдруг щёлкнули угли в печке, и наваждение пропало. Поднялся он невыспавшимся и злым. Только молитва немного сгладила его колючесть. Затем вспомнил, что сегодня прижмёт Раскосого, и на душе потеплело. До собрания у приказчика оставалось много времени, и Никодим решил сходить в улус – посмотреть наконец, как живут братские. Он спустился с холма и зашагал к юртам. Слева, на заболоченной пойме, как неживые, стояли кони. Чуть в стороне паслись коровы с телятами. Поднимающаяся от земли хмарь скрадывала обзор и полностью укутывала горы. Всё вокруг казалось каким-то вялым, существующим вполсилы. Едва не достигнув первых юрт, иеромонах присел отдохнуть на лежащее в траве бревно. Жилища братских стояли без какого-либо порядка, словно попадали с неба. Восьмиугольные кущи, собранные из уложенных друг на друга жердей толщиной в кулак, с затыкающим дыры мхом, обсыпанные у основания навозом и землёй. На кровлях, прикрытых лиственничной корой и дёрном, пробивалась травка, а из отверстий лениво курился дым. Вокруг жилищ громоздились хижины, навесы для скота и прочие развалины. Людей почти не наблюдалось, только двое мальчишек мастерили что-то из верёвок и прутьев, да женщина закладывала шкуру в зубастую кожемялку. Никодим поднялся и пошёл по улусу. Только сейчас он сообразил, что жилища стоят вовсе не беспорядочно, а в таком строю, в котором одна юрта не перекрывает другой вид на долину. Все двери располагались с южной стороны, и перед каждой из земли торчал резной столб. Сперва Никодим принял столбы за идолов, но после заметил рядом с некоторыми лошадей и понял, что это всего лишь коновязи. В душу вкрадывалось ощущение спокойствия и благополучия. Иеромонах отогнал это чувство, памятуя евангельское предупреждение, что внезапная пагуба настигает тогда, когда говорят: «мир и безопасность». Не успел он подумать об этом, как со всех сторон стали появляться братские. Они выходили из юрт, из-за построек, из-под навесов, просто выступали из хмари, как призраки. Мужчины, женщины, дети, старики – все смотрели на посетившего их мир гостя. Во взглядах не читалось ни угрозы, ни призрения, ни зависти, ни покорности – только голое любопытство. Никодим кивал направо и налево. Ему отвечали такими же кивками, поклонами или сложенными у груди ладошками. Около одной юрты иеромонах остановился. Жилище отличалось от остальных: собрано уже не из жердей, а из тонких брёвен, в стене устроено оконце, с кровли свисают разноцветные ленты и украшения из перьев, а дверь обтянута оленьей шкурой. Справа от входа на земле стоял чугунный котелок, рядом лежал булыжник. Подойдя ближе, Никодим заметил на юрте колючие ветви шиповника с, точно кровью налитыми, плодами. Ветви орнаментом окружали дверь. Они крепились к древесине костяными скобками. Иеромонах обошёл юрту. Увидел такие же украшения из шиповника вокруг окна. Неожиданно дверь отворилась, и наружу вышла Туяна. Она замешкалась на мгновенье, чуть поклонилась Никодиму и поспешила прочь. Иеромонах проводил её взглядом, затем поманил пальцем стоящего неподалёку мальчишку. – Говоришь по-русски? Подошедший мальчишка кивнул. – Чей дом, скажи? – Это гэр Писона. – Шамана вашего? Мальчишка снова кивнул. – А женщина, что вышла, она где живёт? – Здесь, – подтвердил братский. – Она барлаг Писона. – Что значит «барлаг»? Невеста? Дочь? Мальчишка долго и мучительно вспоминал русские слова. Наконец ответил: – Барлаг – значит, служит. Служит Писону. «Рабыня, что ли? – подумал Никодим. – Или батрачка?» Он посмотрел вверх, на подымающийся из отверстия дымок. Вокруг отверстия тоже была окантовка из колючих ветвей с плодами. – Зайди-ка к нему, скажи, что я поговорить желаю, – велел он мальчишке. Тот поднял булыжник, четыре раза стукнул им по стоящему рядом с входом котелку. И юркнул внутрь. Почти минуту он отсутствовал, а затем появился с куском лиственничной коры, на которой кучкой лежали раскалённые угли. Вывалив угли Никодиму под ноги, мальчишка сказал: – Переступить. Никодим не пожелал участвовать в поганом ритуале и обошёл угли стороной. Пригнувшись, он шагнул в открытую дверь и оказался в обвешанном шкурами коридоре, который через несколько шагов упирался во вторую дверь. Далее была одна просторная комната с четырьмя подпирающими кровлю столбами. По центру располагался очаг, над ним дымовое отверстие, служащее, по всей видимости, ещё и для освещения. Оконце почему-то было занавешено, сквозь дыры в материи спицами торчал свет. Шаман Писон сидел на шкуре подле очага. Одет он был в цветастый, шитый из лоскутов костюм, голову покрывала не то шапка, не то повязка с тремя медными бляхами. Ещё одна бляха, висящая на зелёном шнурке, украшала грудь. Лицо у шамана было бледное и бугристое, борода кустиком, на лбу и переносице – обширная россыпь бородавок. – Мир тебе, – поприветствовал Никодим. Писон опустил и поднял веки, указал рукою на место по другую сторону очага. Иеромонах неловко опустился на шкуру. Сидеть было неудобно: в пояснице ныло, судорогой подёргивало левое бедро. Он приметил лежащую рядом подушечку, без разрешения взял её и, привстав, сунул под зад. – Я отец Никодим, священник, – сказал он Писону. – Прибыл храм новый возводить. Вместо Алексия тут временно останусь, а там поглядим. Вновь шаманские веки опустились и поднялись – прямо как у голландской куклы-автоматона, однажды виденной иеромонахом в столице. Никодим с прискорбием отметил, что пока не в силах разбирать чувства на этом лице. С братскими вообще всё как-то иначе. – Ты не тревожься, паству у тебя отбивать не стану, – продолжил Никодим. – Этим другие займутся и позднее. Я же по особенному делу тут. Разумеешь вообще меня? – Разумею, – отозвался шаман. – Скажи, как ты к отцу Алексею относишься? Распри какие между вами есть? – Все друг другом довольны. «Как же, довольны… – усомнился про себя Никодим. – Просто равновесие какое-то между вами всеми установилось». Он потянул следующую нить: – А про то, что твоя служанка с Алексием якшается, знаешь? Писон чуть подался вперёд, и иеромонах приметил нечто странное: карие глаза шамана должны были блеснуть в свете очага, но вместо этого сделались ещё темнее. – Кого ты спрашиваешь, нас или его? – проговорил шаман. Никодим не понял вопроса. Зато ощутил под сердцем неприятное поскрёбывание. – С тобою разговариваю, тебя и спрашиваю. Или тут ещё кто-то есть? Вглядевшись в сумрак за пределами освещённого круга, иеромонах увидел спальное место – короб из жердей и бересты, в котором лежали шкуры и подушки, какую-то расставленную по полу шаманскую утварь, висящие на стене лук и колчан со стрелами. – Нас тут шестеро, – сказал Писон. – Мы духи с разных миров, пришли посмотреть на русского шамана. Никодима осенила догадка: на него хотят нагнать страху. Никакой чертовщины он тут не учуял. Зато учуял обман. – Оставь свои пугалки, – сказал он Писону. – Если я пугать начну – мало не покажется. Писон сидел, не шелохнувшись, будто окаменел. «Может, впал в свою шаманскую одурь?» – подумал Никодим. Он поднял руку и поводил ладонью перед собой. – Слышишь меня или нет? Писон дважды моргнул, затем пошарил у себя за спиной и вытащил курительную трубку. Трубка выглядела богато: орнамент с драгоценными камнями вокруг чаши, серебряное кольцо между чубуком и мундштуком. Подобные Никодиму доводилось видеть лишь у турецких купцов и вельмож в столице. Шаман прихватил пальцами табак и запихал в чашу. А затем произошло «чудо» – трубка сама собой задымила. Писон пригубил мундштук и окончательно раскурил трубку. – Слыхал я про твои невидальщины, – проговорил Никодим. – В Култушном зимовье рассказывали, будто ты топор на спор проглотил. – Это не я, – отозвался шаман. – Духи глотали моим ртом. – Духи? На кой им топор глотать? – Показать людям силу. Люди не перейдут в твою веру, русский шаман. Все, даже те, что уже крест на шею надели, все продолжают чтить духов, если те показывают силу. Никодим знавал шаманские хитрости. Такие, как этот Писон, пихают гибкое лезвие под привязанные к телу берестяные пояса, приделывают к ранам оленьи кишки. Они подговаривают своих слуг сбрасывать через дымовое отверстие мешочки с табаком, выдавая это за подарки небес. Они глотают вместо углей раскрашенные камни и якобы ловят пули, на самом деле ловко припрятанные меж пальцами. Иные так просто пугают доверчивых соотечественников вывернутыми веками или пропущенной изо рта в нос жилой. – Знай, года не пройдёт, как все в долине православными сделаются, – сказал иеромонах. – Ты со своими духами никому не будешь нужен. Уловки твои я быстренько раскрою. Я их суть понимаю. Однажды вот шаманку якутскую заставили подлинно брюхо себе разрезать и кусок жира собственного отсечь. Она уверяла всех, будто рана мигом зарастёт, а сама едва не издохла – месяц потом выхаживали. – Иеромонах уселся поудобнее, чуть выставив вперёд скрещенные ноги. – После общения со мной в тебя, Писон, палками кидать станут, как в собаку шелудивую. Это отец Алексий – ваш наполовину, потому всем угодить пытается. Но он скоро уйдёт. Я вместо него останусь, вот и погляжу ещё: угождать или давить. Разумеешь меня? Со мною вскоре будешь дело иметь. Писон неспешно затянулся, выпустил струйку дыма и спросил: – Что ты хочешь, русский шаман? – Вот, кумекать начинаешь… Скажи мне по-человечески, знаешь ли ты, где стойбище мунгальское находится? Доложили мне, что тебе наверняка известно. Некоторое время шаман молчал, держа трубку около рта. Он словно раздумывал: курить или нет. – Мы, шестеро обращаемся к тебе, – сказал он. – Разговаривать об этот не станем. И Писону не позволим. – Опять за своё? Голову мне дурить вздумал? – Разозлившись, Никодим поднялся на ноги. – Учти, Писон: спрос-то и ответ в случае чего будут с тебя! Духам спины не попортят, а тебе – запросто. – За что спрос? Никодим подступил ближе к шаману, сказал тихо: – Знаю, что скотину в жертву приносил. Можешь не отпираться. Пока лишь мне одному ведомо, но это дело поправимое. Не пособишь – сообщу засулу вашему и шуленге. Они тебя на суд Черепанову передадут, а Черепанов сам марать руки не станет – в Иркутск тебя отправит, где я тобою сам займусь. Ясен порядок? И я тебе не «русский шаман», а провинциал-инквизитор. Писон не ответил. Он продолжил курить, но делал это в каком-то умопомрачении. Никодим склонился и вдруг ясно различил, что шаман, несмотря на напускное спокойствие, испуган. – Расскажи, для чего шиповник развесил? – более миролюбиво поинтересовался Никодим. – Оберегаешься от чего-то? – То обычный зэг . Сторожевой знак. Для отпугивания злых духов. Такой у многих есть. Не делал я такого, за что судить можно. – Конечно же, делал. Полный овраг уведённого скота. Писон опустил голову, будто пытался разглядеть что-то в пылающих углях. Бородавки на его лбу и переносице приобрели морковный отблеск. Никодиму представилось, что сейчас они из-за жара отпадут от лица и разлетятся, как пчёлы. – Про мунгальцев слышал? Где они скрываются и почему? Большего от тебя, Писон, знать не хочу. – Зэг у многих есть, не только у меня, – повторил шаман. – Да что ты со своим зэгом!.. Про стойбище тебя спрашиваю. Неожиданно иеромонах осознал, что боится Писон вовсе не его запуг. Шаман раскашлялся, дым пошёл у него из ноздрей. Глаза заслезились. Отложив трубку, он сказал дрожащим голосом: – Вшестером обращаемся к тебе: оставь всё. Даже говорить об этом не будем. Уже беду привлекаешь. – Заговоришь! – уверил Никодим его. Или их? – Позже заговоришь! Позади открылась дверь, и вошла Туяна с каким-то свёртком в руках. Заметив гостя, она в нерешительности замерла. Никодим осмотрел её, затем погрозил пальцем шаману и вышел из юрты. Возвращаясь в слободу, он размышлял о том, что же всё-таки произошло в жилище Писона. Нужный разговор не состоялся. Но по какой причине? Бесы остановили шамана? Но близости бесов Никодим не почувствовал. Или за долгие годы утратил способность распознавать дьявольское? 9 – Не надоело тебе странствовать, отец Никодим? – спросил Черепанов. Приказчик играючи стругал ножом какой-то черенок. С десяток завитков стружки лежали перед ним на столе. – Тяжело, наверное, без прихода собственного? – Христос странствовал, апостолы странствовали, и ратнику духовному не помешает, – ответил Никодим. – А вот где Алексия носит, мне интересно? В казачьей управе уже собрались все, кроме тункинского пресвитера. Но собрались, как показалось Никодиму, словно для забавы, всем своим легкомысленным видом подчёркивая пустячность встречи. Приказчик баловался ножичком. Староста Леонтий натирал шею каким-то лечебным средством и всё время постанывал. Сборщик ясака Иволгин так вообще припёрся с похожим на медвежонка щенком, которого то и дело пытался угомонить волевыми жестами. Около печки на лиственничном чурбаке устроился монах Герасим, совсем не торопящийся отбывать в свою пещерку. Он, очевидно, рассчитывал подсушить волглые лохмотья на теле, и от него на всё помещение разило кислятиной. Диакон Феликс дремал с открытыми глазами – имелась у него такая способность. Раскосый не приходил, задерживался. «Вероятно, учуял грядущую расправу и оттягивает момент, – подумал Никодим. – Ну ничего, подождите. Явится – всех вас расшевелю, не заскучаете». – А я вот до места старой Мангазеи однажды странствовал, – похвастался Черепанов. – С самим атаманом Ошпаровым! Правой рукой его являлся. Он с торжественным благодушием обозрел присутствующих. Однако никто интереса к сказанному не проявил. – Разве не слыхали про Ошпарова? – поразился Черепанов. – Что это вы, братцы? Странные, однако, люди!.. А там, где Мангазея по полгода солнце не садится, затем полгода не показывается. Пока я там был – вечный день стоял. – Он повернулся к сборщику ясака: – Тебя, Иволгин, как далеко судьба заводила? Иволгин потрепал щенка за ухо, показал ему поднятый палец. – Готов поспорить, что дальше всех на западе оказывался, – сказал он. – В Америке, что ли? – усмехнулся Лаврентий. – На западе, говорю… А бывал я в прусской крепости Инстербурге. Все с уважением посмотрели на Иволгина. Даже Никодиму стало любопытно: что нынешний сборщик ясака делал в Пруссии? – В темницах этого замка сидели четверо русских, – продолжил Иволгин. – Один из них – мой брат Анисий. Однажды в замке на ночь остановился царь Пётр. Его слуга проходил через двор мимо подвального окна и различил русскую речь. Поговорил с узниками и обещал вызволить. Царь даже слушать об этом не пожелал, его тогда одна пушечная стрельба занимала. А вот на родине Пётр Алексеич соблаговолил и денег дал русские души выкупить. Тогда я и отправился в Инстербург. Только брата в живых не застал. Он замолчал, снова показал щенку палец. Щенок склонил голову вправо, не зная, что ему с этим пальцем делать. – А брат как там очутился? – спросил Черепанов. – Разбойничал на море. В прихожей раздалась возня, и в комнату вошёл пресвитер Алексий. Следом за ним появился диакон Павел с Троицкой станицы. Они поздоровались и уселись за стол напротив Никодима. – Ну что ж… – протянул Черепанов и ладонью смахнул со стола стружку. – Давай, отец Никодим, рассказывай, для чего нас созвал. Иеромонах выдержал паузу, взглянул на Феликса – точно ли не дремлет? – и заговорил: – Ознакомился я с нравами тутошними. Что сказать? Дикие нравы, дикие. Столп веры шатко установлен. А у меня полная мочь от Синода – подобное исправлять. И грамота имеется, которая многое дозволяет. Никодим многозначительно посмотрел на пресвитера, но не увидел у того на лице и тени тревоги. – В чём шаткость? – хмуро спросил Черепанов. – В язычниках? Так у нас ещё ничего. Ты в Якутске, скажем, побывай. Там демоны меж домов снуют. – Язычники тут не главное. Шаткость в чём? Вот прошлый раз мы собирались на твои именины. Я объявил, что церковь-де строить надо. А брат Алексий супротив попёр. Его видите ли часовенка ветхая устраивает. А литургия как же? Сколько душ без неё дьявол пожрёт! Полусумасшедший монах Герасим у печки заухал. Должно быть, в знак согласия. – В чём шаткость, спрашиваешь, – продолжил Никодим, взглянув на Черепанова. – Знаешь ли, что по деревням и заимкам у вас молитвы через шапки передают? – Как это? – удивился Черепанов. – Когда добирался сюда, в Тибельтинском карауле случилось: подходят ко мне две бабы – прослышали, что священник едет. Протягивают мне, значит, шапки заячьи. Я первоначально думал, что подарки, отказываться стал. Выяснилось: не подарки. Одна баба объясняет: церковь у них далеко, священников только проездом и видят, поэтому просит меня на шапку помолиться, чтоб затем эту шапку мужу отнести. Спрашиваю: чего ты, дура, таким сумасбродством добиться хочешь? Отвечает: мужа от пьянства избавить. А вторая баба – представляете? – просит на шапку заупокойное богослужение совершить, чтобы шапку потом брату на могилу покласть. И подобное суеверие тут на каждом шагу! И не братские ведь бабы – русские, православные! Присутствующие малость помрачнели. Один только диакон Феликс выглядел безмятежно. Черепанов снова схватился за ножичек, повертел его пальцами, вгляделся в лезвие, видимо, ловя собственное отражение. – Так с церковью при остроге вроде бы решили, – сказал он. – Отец Алексий хоть и возражал, но палки-то в колёса пихать не станет, смирится с приказом. Правда, Алексий? Пресвитер подтвердил сказанное молчанием и кратковременным выражением смирения на лице. «Вот и подходящий момент взойти на следующую ступень», – подумал Никодим. Объяснить всем, почему Алексий не годится в настоятели при новом храме. Алексий вообще священнодействовать не вправе. Никодим вынул из требной сумки бумаги и неспешно разложил пред собой. Ближе поместил свидетельства о рукоположении Алексия и о его пожертвовании в архиерейскую казну. Следом – выписку из инструкции для духовной инквизиции, где предписывалось наблюдение за епархиальным священством – какую жизнь ведут, поступают ли по Духовному Регламенту и «не на мзде ли архиереи рукополагают». Напоследок оставил грамоты от Синода, дозволяющие ему действовать самостоятельно. – Пока ты готовишься, брат Никодим, пускай Павел выскажется, – вдруг предложил Алексий. – Он мне сейчас интересное про духовника моего бывшего поведал. Надо было прервать это, но все уже с любопытством смотрели на диакона Павла. Тот неуверенно взглянул на иеромонаха, затем на лежащие бумаги и заговорил: – Я кратко. Все вы знаете про почившего владыку нашего Иннокентия. Светлый был человек, душа многострадальная. Немалое для епархии и веры православной сделал. Упокоили владыку в церкви Вознесенского монастыря. Для этого склеп кирпичный расширили – прямо под алтарём. Никодим слушал с нетерпением, он уже взял грамоту – как раз о рукоположении, совершённом архиереем Иннокентием. – Прошлым летом, – продолжал Павел, – в церковном склепе упокоили иеромонаха Пахомия, а заодно решили и пол алтарный починить. Я с двумя помощниками поднял доски – как раз над захоронением владыки. Ради любопытства, прости господи, проникли в склеп, чуть открыли крышку гроба… И обнаружили нетленные мощи владыки. Сколько времени со дня его блаженной кончины миновало! А плоть целёхонькая, не тронутая ни червём, ни гнильцой. Взволновались мы сильно после такого открытия и всё как было вернули. Только на следующий день я нынешнему архиерею об этом поведал. А он поразмыслил и велел забыть на время. Сказал, что день подходящей настанет, тогда и объявит всем. Скаску с моего рассказа написал и подписью заручился. Никодим медленно отложил грамоту о рукоположении, которую держал в руках. Он ошарашенно глядел на диакона Павла, затем перевёл взгляд на Феликса. – Пойдём, Феликс! Нам пора. В затопившей комнату тишине он поднялся и начал спешно убирать бумаги в требную сумку. Бумаги, словно бы назло ему, отказывались умещаться ровно, пришлось с силой запихать их как придётся. – Пора нам. Благодарю, что пришли. Провожаемый недоумёнными взглядами Никодим направился к выходу. Диакон Феликс кинулся вслед за ним. – Постой, как это пора? – опомнился Черепанов. – А важное, отец Никодим? Ты для чего нас собрал? Никодим обернулся в дверном проёме. – Важное-то?.. Собрал, чтоб сказать… Нужен выборный человек, который строительством церкви займётся и денежным сбором. – Иеромонах осмотрел всех, миновав взглядом только Алексия. – Обычно тот, кто прошение архиерею отправляет, тот выборный и есть. Потому… Потому я благословенную грамоту на имя Лаврентия испрошу. Если у кого-то сомнений по поводу старосты вашего нет, пусть Лаврентий выборным станет. Не дожидаясь ответа, Никодим вышел из казачьей управы и сам не заметил, как оказался в своей избе. Диакон Феликс прицепился хвостом, с изумлением заглядывал ему в лицо. – Как же так? Мы же собирались пресвитера низверчь. Никодим не ответил. Подойдя к своему топчану, он скинул войлочную кошму, заменяющую перину. Заглянул под лежащий в изголовье тулуп, поднял его и перетряхнул. Затем опустился на колени и вгляделся во мрак под топчаном. – Что делаешь? – дивился Феликс. – Потерял что-то? Никодим молча подошёл к постели диакона и там тоже всё перевернул. – Ухо я ищу, ухо! – выдохнул он и опустился на скамью. – Ухо дружка нашего, Мисюры! Знаешь об этом? Ему ухо отрезали, а он до сих пор им слышит. Подсунет кому-нибудь, прознает нужное, а после Раскосому обо всё доложит. Пресвитеру нашему Алексию. Никодим оглядел диакона и невольно улыбнулся. Пожалуй, он ещё никогда не видел Феликса в таком замешательстве. – Да шучу я! Брехня это местная. Брехня. Но ведь откуда-то Алексий наши планы вызнал. Какая сорока-потрескушка ему напела? Ты донести не мог, это ясно. Вот я и подумал сгоряча: неужели ухо Мисюрино? Алексий будто знал, чем я его придавить хочу. Загодя обо всём знал, подлец! Потому и привёл этого Павла со своим рассказом. Ответ, мол, мне такой! – Да какая нам беда с того рассказа? – Подумай башкой. Мы пресвитера хотели священства лишить за его якобы подкупное рукоположение. Но ведь в этом случае тень и на рукополагающего падёт. Вспомни: «к посрамлению поставившего их…». Значит, и епископ должен быть посрамлен. А тут выясняется, что мощи владыки нетленны. Да почившего Иннокентия вот-вот святым объявят! Как тогда состряпанное нами выглядеть будет? Усомнились в поступках святого! Оклеветали покойного! Пресвитер к тому же у Иннокентия в любимчиках ходил. Диакон Феликс поморщился. Видимо, ему не понравились слова «состряпанное нами», на которых иеромонах сделал небольшой упор. – Может, всё совпадение? – спросил он. – Совпадения случаются либо по промыслу божию, либо по проискам сатаны. В прочие я не верю. – Никодим указал диакону на печку. – Осмотри-ка посудины. Может, там оно лежит? Впрочем, ладно… Ухо – это, конечно, вздор. Он замолчал, силясь угомонить бушующие чувства. Слишком много стал злиться в последнее время. Будто бы язва в потрохах не просто затихла, а перебралась в душу и уже там не даёт покоя. Откуда столько злости? Не от того ли, что в поисках он подкрадывается к какому-то большому злу? То малое зло, что внутри, оживляется и колеблется при близости своего вселенского источника. Как зверь, учуявший некогда потерянную стаю. Дабы успокоиться, Никодим стал перебирать в памяти последние события. И сразу понял, что все они – сплошная череда неудач. Пресвитера Алексея низверчь не удалось. Шаман Писон не разговорился. От сведений, переданных Ефимом Кобелевым, толку никакого. Приказчик Черепанов по-прежнему опасен, и управы на него нет. Ещё он понял, что настоящий острог – не стены с башнями. Острог – это тункинские люди, плотно скреплённые меж собой, вопреки всей своей разности. Казаки и братские, ясачные и сборщик ясака, православный священник и шаман со своею рабыней, – вместо того чтоб друга друг пиками тыкать, они сцепились в единую колючку, к которой не подступиться. «Ничего, и в этой крепости брешь отыщется!» – упрямо подумал Никодим. Вечером в дверь постучали. Явившейся Иволгин выглядел бледно и сумрачно – казалось, что непогоду за собой притащил. – Давай-ка пройдёмся, – предложил он Никодиму. – Куда зовёшь на ночь глядя? – Никодим указал на стол. – Проходи лучше, присаживайся. – В кабак иду и тебя с собою зову. – Монаха – в кабак? Сборщик ясака недобро зыркнул на диакона и пояснил: – Зову не монаха, а провинциал-инквизитора, судьба которого на волоске болтается. Народу в кабаке находилось немного: за одним столом – два казака, недавно сопроводившие до Турана казённый обоз и, судя по всему, получившие за это плату; за другим – братские охотники Тохум и Зорголка, имеющие в округе славу забияк. Какой-то лохматый парень в заметном подпитии стоял на одной ноге – по всей видимости, на спор. Мужика, который нынче распоряжался в кабаке, звали Василием. Высокий, брюхастый, с рыжей, как у Иуды, бородой, он одним своим видом поддерживал в заведении порядок. Поднеся Иволгину пиво, а иеромонаху простоквашу, Василий отступил на своё место возле двери на кухню и оттуда недобро поглядывал на Тохума с Зорголкой. – Рассказывай, что ты там про мою судьбу знаешь, – спросил Никодим у сборщика ясака. Иволгин выпил пива и поместил ладони на стол. Длинные пальцы через один были унизаны серебряными кольцами. – Известно мне, что иркутская провинция – твоё последнее достойное пристанище, братец инквизитор, – ответил он. – А откуда известно – не спрашивай. – Любопытно. И что же дальше со мной станет? – Да ты и сам всё знаешь. Выполнишь волю пославших тебя – вернёшь себе уважение. И на тёплое место воротишься. А не справишься… – Иволгин постучал пальцами по столу. – Полагаю, что в Якутск поедешь. Или на Камчатку – коряков обращать. Иеромонах усмехнулся. Камчатка – это что! Главное, насильно не принять Великую схимну и не оказаться заточённым в какой-нибудь пещерке, как Пигасий. А можно и угодить в стылую яму на Соловках. Смотря как Синод и протоинквизитора разочаруешь. – И про волю пославших меня знаешь? – спросил он Иволгина. Тот поводил головою. – Вот это не ведомо. Но, ежели просветишь, могу тебе подсобить. – С какой это радости? – Понял я, что желаешь от отца Алексия избавиться. Не отпирайся даже. А мне Алексий тут нужен – до зарезу. – На кой? Иволгин отпил пива и без интереса посмотрел на пьющих братских. Тохум и Зорголка одновременно исповедовались друг дружке на своём. Парень продолжал стоять с подогнутой ногой – в той же позитуре, что императорский шут Педрилло во время игры на скрипке. Один из сидящих за столом казаков кинул в его сторону монетку, и парень утомлённо бухнулся на колени. – Отец Алексий мне шибко в деле помогает, – сказал Иволгин. – Когда приходит пора ясак принимать, без хорошего толмача никуда. Часто и не один толмач требуется – каждое племя ведь по-своему балакает. Ещё писарь нужен. И человек уважаемый, который на недовольных цыкнет. Алексию же все языки местные понятны. И братские, и сойоты, и тынгузы, даже мунгальцы, – все его тут знают. И многие считают своим. Никодим почувствовал, что крепость из людей, о которой он недавно размышлял, сделалась ещё прочнее. Обнаружить в ней брешь будет сложно. Но зачем-то ведь Иволгин его сюда вызвал. – Вот и возьми Алексия себе на жалованье, – полусерьёзно-полушутя предложил он. – Я против не буду. – Взял бы… только чувствую, что ты его в бараний рог свернёшь. Исчезнет Алексий с твоей помощью, это ж яснее ясного. – Откуда такая уверенность? Пока он тут, как клин в топорище, сидит – не вышибешь. – Ты вышибешь, я знаю. Потому, как отступать тебе некуда. «Проницательный, подлец!» – подумал Никодим и хлебанул простокваши. Рассказать Иволгину о своём деле? Всё существо предостерегло от такого. Довериться Иволгину – всё равно что довериться Черепанову. И вообще, прежде нужно дождаться возвращения подручных. Во-первых, казаки могли многое выведать, тогда и помощь чужая не потребуется. А во-вторых, они хоть какая-то защита от приказчика. – Ты мне без надобности, – довольно грубо сказал он Иволгину, желая посмотреть, как тот на это отреагирует. Обидится – значит, не так ему всё и нужно. – Я в любой момент Андрея Даниловича попрошу. – Приказчик Раскосого в обиду не даст, не рассчитывай, – прервал его Иволгин, нисколько не дрогнув и не обидевшись. – У него от пресвитера своя польза. – Какая? – Помимо ясака тынгузы и сойоты для торга и обмена приезжают. Соболей и оленину в остроге на порох и выпивку меняют. В улусе – на муку и курлыч. Раскосый в этом деле – главный посредник. – Что ещё за курлыч? – Так тынгузы гречку называют. Ну и у нас повелось. «Обасурманились тут в самом деле!» – подумал Никодим. Поразмыслив, он спросил: – А почему гречку и муку – в улусе? – Сложилось так. Поначалу братские тут сами хлебопашество переняли. Затем бросили это дело: сообразили, что у них скверно получается, да и у русских загодя выменять можно. Ловко устроились, в общем. Спрашивать, какой Черепанову с того приварок, я, надеюсь, не станешь. – Все вы тут чересчур ловко устроились! – А как иначе? Но ведь и тебе помощь предлагаю. Устроишься, как и все. – Ты устроиться поможешь? – рассмеялся Никодим. – Напомни-ка мне, сборщик ясака ведь от вице-губернатора должность получает? – Ну от него и что? – Тебя опальный Жолобов назначил или нынешний вице-губернатор? С нынешним я хорошо знаком, а Жолобов… слышал я, кого и как он назначал. Таким назначениям цена – тьфу да растереть. Так кто кому помогать может – ты мне или я тебе? Иволгин и в этот раз не сробел. – Меня и прошлый, и нынешний вице-губернатор назначали. И все, кто далее будут, назначат. Потому как для империи ясак важнее церквей и часовен. Он важнее всего. И такого сборщика, как я, не тронет ни одна власть. – А твоё умение от Раскосого проистекает… – Проистекает оно от головы и ума. А ум мой отмечает всё, что делу полезно. Раскосый – лишь одна спица в колесе. Тохум и Зорголка что-то разбедокурились – выли какую-то песню, наперебой стучали кулаками по столу. Рыжебородый Василий даже прикрикнул на них. Никодим повернулся, взглянул на братских. И внезапно ему открылось, какие брёвна в этом остроге хлипкие. Расшатаешь одно-два – вот тебе и брешь. – Хочешь, чтобы я пресвитера придавил, но он при слободе остался? – спросил он Иволгина. – Пусть будет так. Но взамен и тебя кое о чём попрошу. – Проси. – Иволгин улыбнулся. Никодим впервые видел улыбку на этом кощеевом лице. – Свидетельством твоим, Яков, заручиться надо. 10 Всю ночь лил сильный дождь. К утру он превратил в грязь проходы между домов. Жёлтые и мутные лужи ничего не отражали. Крапива во впадине между острогом и слободой стояла поникшая и униженная, словно её обдали кухонными ополосками. Никодим шёл в острог, чтобы отыскать Егорку Бахаря. Но, приближаясь к воротам, он почувствовал неладное и взглянул на реку. Там у бревенчатой пристани качалась пустая лодка. На берегу стояла запряжённая двумя лошадками телега. Рядом с телегой – несколько казаков и Черепанов. Они о чём-то переговаривались. Завидев Никодима, приказчик помрачнел и завлекающе махнул рукой. Лица у всех были постные, и, спустившись, Никодим понял, отчего. Поклажу в телеге прикрывал большой кусок рогожи. Материя повторяла очертания двух лежащих под нею тел. Выглядывали четыре сапога – чёрные, будто головёшки. На одну подошву налипла земля и несколько зелёных травинок. Другая была сильно стоптана – свидетельство небольшой косолапости у обладателя сапог. Никодим ощутил, как внутренности его покрываются изморозью. Он отказывался верить в то, что ему неумолимо становилось ясно: в телеге лежали его мёртвые подручные. Черепанов откинул с голов тканину, дал иеромонаху полюбоваться бледными лицами покойников и снова прикрыл. Казаки. Посланные им казаки… В наступившей тишине Никодим долго глядел на неподвижные человеческие формы под рогожей. Затем осмотрел стоящих около телеги людей. Одним из них был десятник, что присутствовал на именинах Черепанова. – Что случилось? Как это они?.. Приказчик положил руку Никодиму на плечо и отвёл в сторону. Десятник последовал за ними. Вдоль реки дуло свежестью, сыростью. Иркут после ночного ливня немного вздулся и помутнел. На другом берегу к воде свешивался кустарник, который казался живым из-за полчища снующих в нём воробьёв. – Мои люди нашли их около бывшего караула, – пояснил Черепанов. – Помнишь, я говорил, что его рекой сняло? – Помню. Говорил, что место никудышное. Туда я их и посылал. – Для чего? – насторожился Черепанов. Никодим стиснул зубы. – Ты мне вопросы задавать будешь? Что с людьми моими стало, объясни! Черепанов перевёл взгляд на десятника. Тот сокрушённо посмотрел на телегу и сказал Никодиму: – Славные хлопцы были. Мы пообщались с ними маленько по прибытии. Потом они потерялись куда-то по своим заботам… В общем, позавчера отряд дозорный их тела обнаружил. Сразу же мне передали. Я поехал на место, чтобы лично во всём убедиться. – Ну, убедился? – желчно спросил иеромонах. – Что там произошло? Переминаясь с ноги на ногу, точно ему было зябко, десятник продолжил: – Мертвы они несколько дней. У каждого в груди – пуля. И нашли их рядом с оброненными ружьями. – Что всё это означает? – Дуэль, – пояснил Черепанов. – Меж ними случилась дуэль. Никодим посмотрел на него, как на умалишённого. – Какая, к дьяволу, дуэль? Между моими казаками? Что говоришь такое! Черепанов пожал плечами. – Ну, сам осмотри и рассуди. Вновь в разговор вмешался десятник. – Я приказал пули из них выковырять. Стрельнули потом из ружей ихних, сравнили… Похоже, одинаковые пули. В общем, ясно, что они сами друг в дружку стреляли. Они зарядили ружья – обрывки от патронов рядышком лежали. Затем разошлись на пятнадцать шагов и одновременно пальнули. Попали оба. И оба полегли. – Дуэль, – печально подытожил Черепанов. – Можем тебе и пули, и ружья показать. Дырки на груди у них осмотри. Никодим призадумался. Даже при всей очевидности признаков в дуэль он поверить не мог. Какой разлад должен был случиться между казаками? Они по единому и очень важному заданию отправились. Опять же – дуэль… Казаки ведь, не французские шевалье, не аристократы, даже не гвардейцы. Подрались бы, если какие несогласия. В крайнем случае один бы другого ночью заколол. Дуэль!.. – Место, где их нашли, осмотреть хочу, – сказал Никодим. В действительности он не желал отправляться к самой мунгальской границе, но нужно было оценить поведение десятника. – Можем съездить, если нужно, – спокойно отозвался десятник. – Только там ничего, окромя голой земли. – Следы чужие имеются? – Никаких. Иеромонах вернулся к телеге и откинул рогожу. Суконные кафтаны и рубахи на мертвецах были расстёгнуты. Никодим заглянул под одежды. Раны у обоих находились на груди, почти в одном и том же месте. Видно было, что в них поковырялись чем-то острым, как и говорил десятник. Никодим укрыл тела. Он многажды видел смерть. Смерть потеряла для него всякую священность и давно не пугала. Она – часть установленного Господом порядка. Но эти мертвецы… Они как будто из этого порядка выбивались. Причина их гибели была загадочна и неестественна. – Где кони? – не поворачиваясь, спросил иеромонах у подошедших Черепанова и десятника. – Не нашлись пока, – ответил десятник. – Отыщутся, думаю, со дня на день. Никодим повернулся и посмотрел приказчику в глаза. Он рассчитывал увидеть там угрозу или предостережение, но Черепанов, похоже, и вправду был непричастен. Или умеючи притворялся. – Вот что, Андрюша, – проговорил Никодим. – Сегодня я снова всех собрать помышляю. Прости уж, недоговорил в прошлый раз. Черепанов скорчил недовольное лицо, но возражать в такой ситуации не стал – видимо, чувствовал за собой некую вину. – Добро, Никодим. Соберём тех, кто остался. – Он погладил пальцами выпирающий подбородок. – С телами что делать? Намеревались-то к тебе везти. – Как что? Готовьте могилы. Хлопцев – в часовню. Отпоём и погребём. Возвращаясь в острог, Никодим вспомнил о вчерашнем разговоре с Иволгиным. Откуда сборщику ясака известно про его опальное положение в Синоде? Об этом наверняка знали в Вознесенской обители. У Черепанова сохранилось множество знакомых в Тобольске – могли рассказать про тот случай, когда Никодим прозевал гнездилище пустосвятов. Много кто мог ведать, невелика тайна. Однако Иволгин своего наушника выдавать не стал. Почему? На пороге башни-избы сидел Стёпка Вишня. Он курил трубку, и дым струился через заткнутые усами ноздри. – Егорку ищешь? – без какого-либо приветствия спросил казак. – Его, – ответил Никодим, поднимаясь по ступеням. – Нет его разве? Сказали, что дома. – Дома, дома, – подтвердил Вишня и вызывающе посмотрел снизу вверх. – Удели-ка чуть времени, отец. Иеромонах остановился, поместив ладонь на рукоять двери. – Ну, чего тебе? – Слышал я, будто ты на Раскосого взъелся? – С чего взял? – Слышал, – повторил Вишня. Всё так же вызывающе осматривая Никодима, он затянулся и выпустил дым сквозь усы. – Оставил бы ты это дело, отец. Не к добру! – Ты что, угрожаешь мне? – поразился Никодим. – Так точно! – игриво подтвердил Вишня и даже мигнул правым глазом. Не зная, чем ответить на такое, иеромонах просто открыл дверь и прошёл в башню-избу. В комнате Бахаря было сумрачно и прохладно. Егорка сидел на табурете возле окна и заклеивал трещину в прикладе ружья. Следы избиения на лице казака давно прошли, и сейчас Никодим разглядел лишь небольшой шрам, тянущийся от левого глаза к виску – он придавал Бахарю какого-то очаровательного лукавства. Казак вроде бы обрадовался его приходу. Продолжая возиться с оружием, он указал взглядом на второй табурет. Никодим присел. Кроме табуретов в комнате появился столик и две настенные полки, где стояли мешочки, посуда и даже дивная берестяная хлебница. – Обзавёлся тут кое-чем. Правильно. В давешний раз стены голые, как потолок, были. – Жизнь!.. – многозначительно сказал Егорка, и подобие улыбки показалось на его лице. – Чего пришёл, отец Никодим? Исповедовать снова хочешь? Сам же Никодим не считал видимые перемены в комнате такими уж правильными. И жизнерадостное настроение казака только распаляло злобу. Там в телеге лежат мёртвые казаки, и никто доподлинно не знает, что с ними приключилось. А тут – «жизнь…». В его деле – сплошные неудачи, топтание на месте и какая-то дьявольская запутанность. В душе у него – разверзшаяся бездна сомнений. А на лице Бахаря – улыбка и очаровательный шрам. – Исповедоваться мог и Раскосому, – сказал он, чтобы сбить с Егорки задор. Тот и вправду, несколько скис и поставил ружьё к стене. Спросил нетерпеливо: – Ну дак чего? Никодим напустил на себя задумчивый вид. Посидел немного, унял досаду в сердце, затем сказал Бахарю: – Умыслил я, Егор, как помочь жизни твоей. Скоро с божьей помощью будешь счастлив. Зазнобу твою, Туяну, законной женою сделаем. В веру её обратим… Не таращись так на меня. Сказал – сделаю. Заживёте как полагается, и детишки заведутся. Открылось мне в молитвах, что Туяна первой станет языческой душой, что обретёт Бога в новой церкви. Поставим храм, освятим, и сразу бабу твою крестим. Следом уже – венчание ваше. Егорка поднялся с табурета и, не зная, что сказать, глядел на иеромонаха. – Понимаю, чем смущаешься, – продолжил Никодим. – По Раскосому она сохла. Но это дело прошлое. Она христианской душой сделается, а Алексий впредь к священству допущен не будет. Грешная смычка их мерзкими чарами держалась – потому и обречена. Ваш же союз благодатью скрепим – до скончания пути земного и во веки веков. Иеромонах тоже поднялся и прошёлся по комнате. – Теперь о том, как Раскосого наказать… Сейчас с тобою пойдём к старосте. Нужно от тебя подтверждение написать, что Алексий, состоя пресвитером, с язычницей прелюбодействует. Вижу, что не по нраву тебе такое, как и всем в остроге, но… Спаситель говорил фарисеям, что даже по их закону свидетельство двоих истинно, и сам двумя свидетельствами заручался – своим и Отца небесного. Вот и мне вторым свидетельством обзавестись нужно. Первое имеется уже, не переживай. – Чьё? – спросил Егорка. – Иволгина. И другие подтвердят. Только я хочу, чтоб ты свою руку к счастью приложил. Подтвердишь – крестим Туяну и тебя с ней обвенчаем. Доверься Господу и мне. Егорка посмотрел на стоящее у стены ружьё, и Никодим вдруг засомневался: правильный ли он подход нашёл к казаку? Тут Егорка ни с того ни с сего упал на колени и склонился перед иеромонахом. – Прости грешного! – запричитал он. – Прости, ей-бог! – Да чего ты? Поднимайся-ка давай! Никодим помог казаку встать и осмотрел его лицо. – Ты чего это каяться вздумал? – Прости, грех за мной. Сидел сейчас с ружьём и всё представлял, как Раскосого застрелю. Шутейно представлял, а оказалось – нет, взаправду пристрелить хотел. Господь вовремя уберёг – тебя послал. Никодим похлопал его по плечу. – Ну ничего, помыслы греховные простятся. Главное, до дел греховных не дошло. Видимо, господь не гневается на тебя, раз так получилось. Давай собирайся! До Лаврентия пройдём. Собрав нужные бумаги, закончив приготовления, Никодим притащился в управу и уже там дожидался прихода остальных. Голову не покидали мысли о погибших казаках. Очень похоже, что приказчик и десятник не врали про обстоятельства кончины. Казаки зарядили ружья, разошлись на пятнадцать шагов, пальнули друг в друга. И оба полегли… Такое могли разыграть против их воли. Взяли ружьё одного – пальнули в другого. И наоборот… Только кому и зачем это понадобилось? Инсценировка дуэли – ещё нелепее, чем сама дуэль. Зачем изображать чёрт-те что, если можно просто убить и спрятать тела? Вспомнилось ещё кое-что. Данилка Кобелев видел, как двое русских мужиков бьются насмерть, а некие иноземцы, держась в сторонке, наблюдают и переговариваются. Один из иноземцев – Мужан. Возможно, тот самый. Сын тайши Эрэхэя… Никодим огладил бороду и невидящим взглядом обозрел комнату. Возникло чувство, будто он ухватился за две отдалённые части чего-то необъятного. И от ощущения этого необъятного всё стало совсем запутанно. Чем более осмысливаешь, тем больше неясность. Так глупец, жаждущий разглядеть солнце, пялится на светило и с каждым мигом видит всё хуже и хуже. Вскоре появился Черепанов с Лаврентием. Затем Феликс привёл Иволгина, и почти следом вошли пресвитер и диакон Павел. Сообщили, что Герасим уже отбыл, и это отчего-то порадовало Никодима. Какой от полусумасшедшего монаха толк? Шаман Писон и то более уважительным свидетелем будет. На этот раз он не испытывал ни злорадства, ни торжества. Все чувства пресеклись голым расчётом и собранностью. Руки сами брали потребные бумаги, взгляд скользил по строчкам, а рот произносил слова. В такие моменты иеромонах как никогда прочно ощущал единство со стоящей за спиною церковью – а значит, и с Богом. Один человек с Богом – уже большинство, причём подавляющее. И никакой крепости против этого не устоять. – По распоряжению, данному мне Святейшим Правительствующим Синодом, а также по доверенной грамоте Его Преосвященства епископа Иркутского и Нерчинского Иннокентия имею право говорить о сидящем тут пресвитере Алексии. И не просто говорить, а вынести во всеуслышание моё судное мнение о нём. Мнение сложилось не на пустом месте, а по проведённому дознанию. И закреплено двумя людскими подтверждениями. Вменяются тебе, брат Алексий, проступки против должности, благочиния и благоповедения. Вверенные тебе люди живут в некрепком смирении и в великом своевольстве. Пономарь твой трижды уличён в утерянии денег из казённого ящика. Паства, которую ты окормлять обязан, часто остаётся без научения и не ведает страха Божьего. От того недосмотра душу попортил отрок Даниил Кобелев. И главное: сам ты живёшь, не как подобает духовному наставнику. И, будучи рукоположенным священником, вступил в блудное сношение с некрещёной братской девкой. Иеромонах прервался, осмотрел Алексия. Тот сидел с непроницаемым лицом и избегал взгляда. Руки скрещены на груди, голова чуть опущена. – Посему повелевается, – продолжал Никодим, – впредь в священное служение не вступать, не отправлять мирских треб, не литургисать, не служить ни часов, ни вечерен, ни утрен. И в ризы не облачаться. Так отселе и до указа Его Преосвященства. Кроме того, острожную часовню я сегодня же запечатываю и все церковные вещи изымаю. Закончив, иеромонах ожидал услышать ропот. Однако вместо ропота комнату и всех находящихся в ней людей сковала тишина. Первым из оцепенения вышел Черепанов. Он положил кулаки на стол, точно взвешивал их на весах, и тихо спросил: – Кто оговорил? – Не оговорил, а раскрыл глаза на происходящее… – поправил его Никодим. – Кто? – твёрже повторил Черепанов. – Доброжелательные православные люди. Егор Бахарь и сидящий тут Яков Иволгин. Есть бумаги, ими подписанные. Приказчик хмуро, но без злобы глянул на сборщика ясака. Казалось, он был удивлён таким поворотом. – А что ты, отец Алексий, скажешь? – спросил Черепанов. Пресвитер наконец приподнял голову. Скрещенные на груди руки расцепились, ладони легли на бёдра. – Твоё решение ведь первоначальное, брат Никодим. Владыка будет судьбу мою решать. – Так и есть, – согласился иеромонах. – Сана я тебя лишать не вправе. Налагаю временное запрещение служить. Как только храм построю, возвернусь в Иркутск и всё в архиерейский приказ передам. – Что же мне всё это время делать? – Не моя забота. Занимайся мирским. Кто я, чтоб тебе указывать? – Нет. – Пресвитер задумчиво поводил головой. – Не пойдёт. Без часовни и служения мне тут делать нечего. И ждать я не намерен. Сам в Иркутск к епископу отправлюсь, на его волю. – Отправляйся. Разве я запрещаю? Никодим нутром ощутил на себе колючий взгляд Иволгина. Повернулся – так и есть: сборщик ясака глядел исподлобья. Мешки под глазами походили на направленные книзу наконечники стрел. – Знаешь что!.. – выдавил Иволгин. – Ловок ты, Никодим, договорённости рушить. – Что же мне делать? – хмыкнул иеромонах. – К столбу его привязать? Иволгин поднялся со скамьи и тяжело прошагал к выходу. На пороге он обернулся и сказал: – Бумага, подписанная мною, – вздор и лганьё. Отказываюсь от свидетельства! Обвели меня, каюсь! Он вышел и хлопнул дверью. Черепанов с похожей на оскал улыбкой огляделся. – Тайные договорённости… – протянул он. – И чего это ты, Никодим, воду баламутишь? – Я баламучу? Да у вас такая муть, что разглядеть ничего нельзя. Я приехал не инакомыслие карать, а нормальную жизнь и порядок создавать. – Вот строй свою церковь и езжай далее! – Свою?! – Послушай… – Черепанов нетерпеливо поелозил кулаком по столу. – Иволгин отрекся от свидетельства. Хочешь, я с Егоркой поговорю, и он тоже от своих слов откажется? Сам тогда свидетельствовать будешь? – И буду! А ты в моей честности сомневаешься? Я пред святым Евангелием присягу давал! – Тут Никодиму стало ясно, что приказчик получает некое удовольствие от буйства страстей. Спокойнее он продолжил: – То, что Яков и Егорка далее болтать станут, мне не важно. Расписки их я получил. – Честно ли получил? – ухмыльнулся Черепанов. Неожиданно поднялся Алексий. – Ты, брат Никодим, об одном забыл. Нужно и к обвиняемому обратиться: сам-то он подтверждает проступки? Если подтверждает, то и свидетельства чужие ни к чему. Никодим хмыкнул, пока не осознавая, к чему пресвитер клонит. Алексий выждал немного и с некой торжественностью, даже с достоинством, продолжил: – Я свои проступки подтверждаю. Всё сказанное тобою – истина. И готов за неё держать ответ. Этого достаточно или подпись нужна? – Покамест достаточно… – пробормотал иеромонах, не веря своим ушам. Раскосый сам подставляет голову? Он почувствовал себя нелепо со всеми этими разложенными бумажками и заготовленными речами. – Тогда я пойду, – спокойно сказал Алексий. – Кое-что из церковных вещей у меня хранится. Вечером принесу в часовню для описи. Он действительно направился к дверям и вышел. Как только пресвитер скрылся, Никодим намеренно пресёк все мысли о нём, потому как они вызывали неразбериху в голове. Нужно действовать как задумал. Раскосого отодвинул, далее – запечатать часовню и как можно быстрее строить церковь. Самому становиться духовным пастырем Тунки. * * * Под церковные вещи приказчик выделил огромный кованый железом сундук. В него упрятали медное кадило, ризы из китайского шёлка, три лампады, укропник, белый столовый плат, пасхальный фонарь без древка, писанное благословенной краской распятие, охапку свечей и книги – Апостол, Требник, Николино житие, Триодь Постная, Шестоднев. На сундук повесили замок и утащили на хранение в казёнку при казачьей управе. Туда же поместили ящик с казной, вынесенные из часовни иконы и крест, снятый Феликсом с крыши. Колокол, по настоянию Черепанова, остался на звоннице, он мог бы пригодиться в случае пожара или нападения. Алексий в сборе вещей не участвовал – передал всё через Мисюру. Сам он явился позже, когда вход в часовню уже заколачивали. – Попрощаться с часовней решил? – спросил его Никодим. – Ну, попрощайся… Утром сходим в казёнку. Расписку тебе напишу о божьем милосердии [18] , что принял. Над острогом густели сумерки. Простиралось пасмурное небо – серое, как душонка теплохладного. Иеромонах и пресвитер стояли плечом к плечу и смотрели на часовню. Кровля, лишившаяся креста, выглядела непривычно и противоестественно. Квадратный собранный «в лапу» сруб казался бесполезным придатком, выпирающим из крепостной стены. Феликс и Мисюра забивали ржавые скобы, скрепляя меж собой дверь и косяк. – Что с нею дальше будет? – спросил Алексий. – Отдадим приказчику под хозяйственные нужды. Он, помнится, склады пороха и свинца хотел подальше друг от друга разнести. – А икона? – Которая из них? – Ты ж понимаешь – Николы Чудотворца образ. В Вознесенский монастырь её отвезёшь? – Пока не знаю, – честно ответил Никодим. – Разумнее тут оставить, для новой церкви. И всё прочее тоже. Феликс и Мисюра закончили с дверью. Подёргали для успокоения ручку и понесли инструменты в кузницу. – Почему хлопцев в часовне не отпели? – спросил пресвитер. – Около могил отпоём, – не поворачиваясь, ответил Никодим. – А когда ты, брат Алексий, к архиерею отправишься? – Никогда. Тут останусь. Иеромонах удивлённо взглянул на него. – Как – тут? Ведь собирался. Архиерейский приказ тебя из сана не извергнет, если покаешься и сношения с девкой оборвешь. Снизойдут до мягкого прещения. Тут Никодиму стало очевидно: пресвитер не покается и не прекратит. Кажется, Раскосый вообще раздумал сражаться. – Мне уже сан ни к чему, – подтвердил его мысли Алексий. – Я и раньше-то священником в должной мере не был. Всегда был неведомо кем. Боялся себе признаться, обманывал сам себя. Спасибо, брат Никодим, что глаза мне открыл. – Чего тогда боролся? Пресвитер посмотрел так, что Никодиму стало не по себе. Во взгляде Алексия явственно читались усталость и вместе с тем снисходительность, терпимость. Так, должно быть, высшие существа взирают на людей, которые по своему неразумению причиняют им вред. – Ты человек учёный и опытный, в божественном писании силу знающий, – проговорил Алексий. – И вместе с тем – глупец. Думаешь, я боролся с тобою? Мне до тебя вообще интереса не было бы, если б ты своим появлением дело не усложнил. – Какое дело? – Ты своё дело сделал, а в чужое не лезь. Запечатал часовню и радуйся. Сказавши это, Алексий направился к Мисюре, который дожидался его около кузницы. Он прошёл мимо диакона Феликса, вроде бы и не заметив его. Никодим смотрел вслед пресвитеру и тщетно пытался собраться мыслями. В душу закрадывалось пока ещё зыбкое и неприятное ощущение – какое-то подобие уязвлённой гордости. Иеромонаху, вопреки всей очевидности, казалось: это не он растоптал пресвитера, а тот его.




