Читаем Третий шаг онлайн бесплатно
Третий шаг
Это новеллы о гранях нашей жизни. О том, как человек вдруг теряет равновесие. О поисках выхода из самого запутанного лабиринта. И да, мы не всегда можем его обнаружить, а иногда он оказывается запертым наглухо. Это новеллы просто о жизни и просто о людях. Это психология чувствующей души.
Самиздат, сетевая литератураКогда половина земного пути уже пройдена, оказываешься в тупике. Надеваешь маску мифологического героя, известного со школьной скамьи, и слушаешь звуки мира сквозь прожилки немузыкального тела. Может быть, голос из глубины веков вернёт надежду: «Тесей, вот тебе нить!»? После всего я научусь быть внимательным и уже никогда не подниму зловещий чёрный флаг (мое положение выигрышнее: знаю последствия).
В свои почти тридцать лет я отравлен тем же (дантовским) ядом неустанного раздумья, в наши дни его называют рефлексией. Я ещё не осушил чашу, но уже не в силах поднять бутылку, чтобы налить через край. За плечами – четыре года филфака, судебный процесс и несколько месяцев журналистского стажа. Ключевое слово – последнее, потому что в свои –дцать я до сих пор стажёр.
Apres moi le deluge2.
А сейчас я всё‑таки хочу жить; именно жить (жаль, что нельзя написать через «ы», чтобы твердо), а не абы как. Я умею грамотно расставлять знаки препинания и всё ещё помню, что в слове кричать когда‑то писался «к», как и в слове «крик», и даже худо‑бедно объясню почему; могу сварганить неплохой текст для псевдоинтеллигента, оставляющего жирные пятна на утренней газете за плотным завтраком. Практикуюсь вызывать рвотный рефлекс и становиться мишенью изрыгателя инвектив. В общем, корреспондент‑недоумок с остаточными знаниями в области лингвистики и немного культурологии. Пройдя эту чёртову половину жизненного пути, я возжаждал (старославянизм) выбраться из Сансарова колеса, чтобы обрести спокойствие, которое совсем не душевная подлость, а предел мечтаний современного мутанта.
Новая хозяйка (Цербер) дала мне ключи от моей жёлтенькой каморки, похожей на гроб, но только для того, кто доучился до десятого класса и открыл на досуге заумный детектив XIX века. А в целом комнатка неплоха: стены, линолеум, потолок и даже деревянные полочки специально для таких книжных червей, как я; но важнее всего – письменный стол. Он, в общем‑то, настолько важен, что я даже не придал значения отсутствию кровати.
В дверь постучали.
– Григорий Александрович! – позвала она (вообще‑то, Евгений, но велика ли разница для литературы?). – Раскладушка на антресоли. Когда будете ложиться, позовите – постелю. Конечно, раскладушечка старая и, может быть, не слишком удобная, но что вы, собственно, хотели за такую плату? – полуулыбка, взгляд змеи, руки шершавые, некрасивые; а ещё чем‑то похожа на библиотекаря из советского воспоминания. Наверное, голос напомнил – очень уж надоедливый и ритм сбивчивый (не быть поэтессой); вид такой насупленный, как будто я её обвиняю. А я ведь даже и не думал кричать, брызгая слюной: «За что я плачу, а? За что я вам плачу, не понимаю?» Мой внутренний Акакий Акакиевич робко склонил голову, мол, зачем вы меня обижаете, я ведь ещё даже шинель не сменил.
Библиотекарша переминалась с ноги на ногу, точно чего‑то выжидала.
– Можно мне наконец остаться одному? – я произнёс эти громкие слова непривычно тихо. Хозяйка обиженно поджала губы:
– Да разве я вам мешаю? Я вам тут ключи… – она порылась в кармане и вытащила связку ключей:
– Выглядит так, будто у вас не трехкомнатная коммуналка, а сад расходящихся тропок, – поморщился я и наугад выбрал
– Не нужно тут никаких метафор, – библиотекарша как бы невзначай коснулась волос, и шпильки посыпались мне под ноги. Редкие чёрные волосы рухнули на уставшие плечи.
«Разве я говорил метафорами?» – задумался, но за само вдруг сорвавшееся с её языка, выпавшее из самых глубин школьной памяти слово – поблагодарил.
– Тамара Николавна, пожалуйста, выйдите вон, – мой Акакий, мутировавший в человека в футляре, начинал волноваться, а маленький Дант неуклюже хлопал длинными ресничками, вопрошая: какой это по счёту круг ада?
– Я Татьяна! – топнула ногой она, оскорбившись; если мужчина перепутает имя какой бы то ни было женщины, – он изменник Родине, и ничего тут не попишешь, стало быть, ссылка.
– Знаете, так ведь и я Евгений! – я вконец вышел из себя и уже начал даже пододвигать её тучную фигуру ближе к двери.
Хозяйка медленно покраснела и улыбнулась, знаете ли, младенческой улыбкой, Леонардо бы обзавидовался, Джоконда в сравнении с моей библиотекаршей, – жалкая пародия на шедевр. Но я не художник (да и писатель из меня никудышный), поэтому просто закрыл дверь перед её носом, прежде чем она начала декламировать Пушкина, путая слова.
Я лёг на холодный пол, чтобы никого ни о чем не просить (в робкой надежде, что сами все дадут, ан нет, Воланд лгал). Мои мысли усыплял вкрадчивый скрежет за дряхлым холодильником. Мышь – бессмертное существо, вышедшее из пены морской, но решившее жить на земле, потому что так надежнее; я не хотел, чтобы она бегала по моим обнаженным ступням, но и не спать не мог (я уже в том возрасте, когда сон нужнее, чем пресловутая
– То есть как это вы не…? Если вы –…?
– Я утверждаю, что вы всё неправильно…, на самом деле…, так что не надо…!
– Да вы хоть знаете, с кем…!
– Да мне наплевать, кто…! Мое дело –…, так что идите‑ка вы… и не приходите…, иначе…!
Дикий крик заставил меня очнуться. Пальцы всё равно не нажали ни одной клавиши из‑за непрекращающегося скандала. Приняв молчание как дар, я пошёл на шум. Из редакторской вышел разъярённый мужчина в сером пиджаке; его узкое лицо билось в нервных конвульсиях (раньше я думал, что дрожащие щеки – выдумка); он держал в окровавленных руках кувшин с отбитым носом, точнее, угрожающе нёс перед собой, и мы все невольно освобождали ему дорогу. Этот дьявол вырвал сердце из груди, чтобы осветить путь заблудшим душам, но за ним всё равно никто не пошёл, зато приехали санитары и увезли в психбольницу. Больше его никто не видел, однако забыть было гораздо сложнее. Я до сих пор помню, как серная кислота незнакомца уничтожала кожу рук моего редактора; его руки – его профессиональное оружие – превратились в кусок мяса. Каждое случайное прикосновение к прокажённому теперь сводило мое эго с ума. Я вдруг понял самое главное: человек смертен. Не слишком‑то гениальное открытие – усмехнётесь вы. И всё‑таки повторяю: человек смертен, и, когда он умрёт, время, как хищный зверь, сожрёт его тело, оставив жалкие кости. Человек смертен, и, когда он умрёт, никакого воскрешения не будет. Его самого больше не будет, и через несколько столетий рассыплется прахом чужая память. Человек смертен, и когда он умрёт, от него просто ничего не останется. И какая к чёрту разница, что станет дальше с его душой; в
– Ты, наверное, мизантроп, Женька, – как будто успокаивал меня один меланхоличный коллега.
Я только пожимал плечами (самый искренний жест).
– Может быть, и мизантроп, а, может быть, и демон, – и злобно сверкал глазами, точно сам верил в новую выдумку.
– Эх, брат, как точно
На самом деле я не был таким злобным, каким казался время от времени. Просто иногда мне приходилось надевать костюм ежа, ведь всё остальное в стирке. Вот если бы на мой закат печальный блеснула‑таки любовь, я бы стал лучше. Хозяйка на роль возлюбленной, ради которой можно было бы героически погибнуть на дуэли, разумеется, не подходила. С соседями я был ещё незнаком, но, кажется, ни одной молодой симпатичной женщины среди них не было. Отчаявшись, я заперся в комнате, чтобы провести ещё один бездарный вечер в уединении и с книгой; тоска пастернаковской строкой нахлынула горлом, но всё‑таки не до конца убила, а я опять позабыл, что хотел сказать.
На деревянных полочках, которые отныне должны стать моими, пылилась оставленная прежним хозяином книга. Я сдул первый слой пыли и критически оглядел обложку: сохранилась неплохо; Достоевский «Идиот». Помнится, этому роману и была посвящена моя скучная дипломная работа; занимался тем, что оспаривал тезис «красота спасет мир», и вообще, ведь не Достоевский его предложил, а героиня, которой писатель едва ли доверял… Почему только непутевые критики обожают ставить знак равенства между автором и героем? Герой – альтер‑эго, я согласен, но ведь не каждый (вся семейка Епанчиных точно отпадает).
На 228‑ой стояла самодельная закладка; неаккуратный читатель оставил на странице отпечаток ногтя, точно желая что‑то подчеркнуть, запомнить (а карандаша поблизости не оказалось). Почему‑то сильнее забилось сердце. Куда так спешно исчез человек, недочитавший «Идиота?» И ведь внимательно читал, о чём‑то даже размышлял, отмечал, волновался, в конце концов… И этот отпечаток как символ трагической судьбы… Почему история прервалась на середине? Где сейчас нерадивый читатель, так и не узнавший, что Рогожин в финале… Настасью Филипповну, а Мышкин…? Оставлять книгу недочитанной – то же, что уйти из семьи, бросив жену (мужа) и детей. Весьма некрасивый поступок. Так на чём же этот странный тип остановился?
–
–
–
–
Я задрожал: литературная лихорадка всё ещё била меня под ребрами, точно напоминая об университетском прошлом. Та картина… Копия с Гольбейна… Слишком натуралистичный Иисус… Смерть Иисуса как человека, а значит, сюжет о воскрешении перечёркивается… Я вдруг вспомнил изувеченные руки редактора. Вот тогда, когда я впервые понял, как беззащитна плоть, я потерял веру и в душу. Если тело недостаточно крепкое, кто даст гарантию, что душа крепче? Что, если и её облить серной кислотой? У Рогожина пропала вера в Творца, у меня – в венец творения. Что осталось нетронутым? Что ещё сохраняет статус догмы? Может быть, природа? Но ведь и её выдумал Бог…
Я щекой прислонился к странице с отпечатком чужого ногтя, чтобы быть ближе к человеку, который читал до меня, которому первому пришли в голову
– Знаешь, та девушка просто не вернулась, – сосед тщательно давил лимон в чай, чтобы уничтожить мрак хотя бы в пределах фарфоровой чашки. – У нее кое‑что случилось, она ушла, не расплатившись с хозяйкой, не забрав даже вещи. Впрочем, всё необходимое она носила с собой.
Я отодвинул остывший чай.
– Что же у неё случилось?
– Думаешь, я знаю? Никто не знает, – сосед отпил из моей чашки, как будто мы знакомы тысячелетие.
– Откуда же ты знаешь, что что‑то случилось? – начинал раздражаться я. Кажется, фиолетовый синячок между его кустистыми бровями пришелся бы кстати. Шрамы мужчину красят – стереотип. Сосед наконец‑то понял, что мои намерения не из лучших, отодвинул стул и спрятал глаза.
– Спасибо, очень вкусно, я пойду.
Он проигнорировал мой вопрос.
Я поднял с пола малиновый шарфик. Упал, пока я снимал с антресоли раскладушку. Он ещё пах фруктовыми духами и детским шампунем; я не мог перестать вдыхать, мне казалось, что это самый чистый, самый желанный кислород. Девушка, это всё‑таки девушка не прочитала Достоевского до конца и подчеркнула ногтем те страшные строки. Её шарф хранил все оттенки свежего юного запаха, и мне всё виделась фигура в белом, танцующая на носочках; хотелось позвать её, окликнуть, но в лёгких не хватало воздуха.
И вот я приближался к ней, чтобы прервать этот бесконечный танец, уговорить её впустить меня в микрокосм таинственных идей, где мы вдвоем, соединив руки, будем лежать на шершавом берегу и молчать (потому что молчание – всё‑таки дар, на этот раз прав Тютчев, а не Пушкин). Она ласковой рукой уберет чёлку с моего влажного лба и поцелуем сотрет навязчивые мысли:





