Читаем Стойкость онлайн бесплатно

БОРИС МИКУЛИЧ

СТОЙКОСТЬ

Давайте перемолвим

безмолвье синих молний,

давайте снова новое

любить начнем...

Чтоб жизнь опять сначала,

как море, закачала.

Давай! Давай!

Давай начнем!

Николай Асеев

ПРОЛОГ

Еще не утихли отголоски стрельбы, еще в глубине страны блуждали разбитые банды, еще на карте ее были обозначены фронтовые рубежи, а улицы столицы уже вскипали ра­достной и бурной жизнью, улицы заливал го­ворливый и веселый народ, вдруг ощутивший острую жажду жизни, наполненной мирным трудом, полетом мысли, любовью.

Мощным потоком красок и движения, гула и переклич­ки встретила в ту пору Бориса Кравченко столица. Устав­ший от тяжелой, суровой работы на фронте, от долгой и беспорядочной дороги почти через всю страну, от присту­пов лихорадки, он с каким-то мальчишеским задором, с непреодолимой жадностью к новым впечатлениям, свойст­венной молодым, окунулся в водоворот улиц столичного города.

Свой чемодан он оставил на Тасиной квартире. Зайдя туда, Тасю он не застал, а чернявая соседка, окинув взгля­дом его поношенную шинель, сказала:

— Вашкевич на работе, придет поздно. Чемодан мо­жете оставить, если больше негде...

И вот он очутился в уличном водовороте столицы. Вни­мание его ежеминутно переключалось то на новых людей, то на незнакомые здания, то на витрины магазинов. Все было необычно для него в этом городе. Он брел с одной улицы на другую, наслаждаясь свободой, и лишь одна мысль не давала ему покоя — чтобы болезнь, порою кру­жившая голову, не свалила его внезапно. И перед ним возникало пережитое...

...Тогда в обледенелой, заснеженной и объятой ветра­ми степи, казалось, горизонт исчез, вокруг — насколько хватало глаз — снег, снег... И кричал Кравченко изо всех сил, во весь голос, и не слышал эха, хотя бы слабенького эха,— ветер, ветер, ветер... И сказал товарищ Грай: «Про­биться! Мы должны пробиться!» — и вот напряжены мышцы, сжаты зубы, да на пределе работает мозг, и стучит в жилах кровь, горячая, живая кровь...

Чтобы отдохнуть, он, привлеченный большой очередью возле кассы, решил зайти в театр. Идти снова к Тасе на квартиру не имело смысла, она вернется поздно. И вот уже с билетом в руке он оказался в фойе, и только тут за­интересовался программой: «На что же я попал?»

Нарядная зеркальная дверь бросала в сторону Крав­ченко десятки его отражений, толпа множилась в этих зеркалах,— казалось, что движется толпа на толпу, кри­чит, машет руками и вот-вот образуется затор.

Но затора не было.

Кравченко вскоре освоился, а, глянув на себя в одно из зеркал, нашел, что шинель его не такая уж и старая, правда, помялась изрядно в вагоне, нужно было бы скатать, тогда б разгладилась.

Трижды гасли и вспыхивали вновь огромные жиран­доли — и трижды вспыхивала на потолке яркая радуга. Увлеченный людским потоком, Кравченко попал в кон­цертный зал. Отыскать место помогла молодая тоненькая билетерша, и, усевшись, Кравченко принялся читать про­грамму.

Первое отделение концерта состояло из разных соль­ных музыкальных и вокальных номеров, а под надписью «Второе отделение» был обозначен всего один номер: Эльга Райх и Станислав Даленго, артисты Государствен­ного академического театра оперы и балета.

И, прочитав это, Кравченко вспомнил, что видел по­всюду на улицах, проезжая трамваем с вокзала, большие афиши с двумя скупыми именами: Эльга Райх и Стани­слав Даленго. В немногословности этих афиш был опре­деленный смысл: город знал, чьи имена значатся на афи­ше, город из вечера в вечер плыл толпами в огромный концертный зал, чтобы восторженно впиваться глазами в фигуры этих двух артистов, а потом осыпать их цветами и рукоплесканиями.

Пока длилось первое отделение, в зале были слышны гомон, шорох шагов, время от времени прокатывался смех: чувствовалось, что люди пришли сюда для того, чтоб все свое внимание отдать второму отделению; ясно было, что его — и только его — ждали в зале.

После антракта в зале воцарилась торжественная ти­шина. Кравченко почувствовал в ней дыхание жадного интереса и, сам того не замечая, поддался общему на­строению, власти предстоящего празднества.

И, в самом деле, это было праздником.

Погас свет. Ярко вспыхнула рампа. Бархатный занавес переливался таинственными оттенками. Дирижер возник за пультом, вытянул правую руку, как бы вбирая в нее все внимание собравшихся в зале. Взмах руки — и гром, и могучий взлет звуков, и конвульсия занавеса, и глубо­кий единодушный вздох всего зала, и две фигуры, легкие и сказочные... две фигуры с поэтическими именами — Райх... Даленго.

Да, это был хмель искусства, торжество музыки и дви­жения, ставшее понятным всем присутствующим красно­речие мимики и пластики тренированного тела. Но вот сказочные фигуры исчезли, и зал неистовствует в крике и овациях. Тогда появляется традиционный конферансье:

— «В белом плену». Импровизация Станислава Да­ленго...

На этот раз не было никакой сказочной фигуры, только что возникавшей перед взором зала. Это не чарующий по­лет тренированного тела. Вот он — обыкновенный красно­армеец. Он попал в плен. Ему нужно спастись. Он хитрит. Он танцует перед теми, кто взял его в плен. Они пьянеют от танца, еще минута — и пленный победит.

С Кравченко творилось что-то непонятное. Он сильно, до боли вцепился пальцами в ручку кресла. По телу про­бежала дрожь. В глазах вспыхнул безумный блеск. Подав­шись всем телом к сцене, Кравченко сквозь сжатые губы шептал:

— Он! Он!

Опять встрепенулся зал. Опять загремел оркестр. Опять властно вытянулась правая рука дирижера...

И Кравченко не выдержал. Эльга Райх еще порхала на сцене, словно сказочная мечта, а Кравченко, пригнув го­лову, выбрался из зала.

— Он! Он! — шептали губы.

Только в пустом и просторном фойе одумался. С ми­нуту Кравченко стоял неподвижно. Потом вытер потный лоб рукавом шинели, машинально заглянул в зеркало. И лишь тогда твердым шагом двинулся к двери, ведущей в артистические уборные. Его задержал швейцар:

— Вход запрещен, товарищ.

Кравченко посмотрел куда-то выше лысой головы швейцара.

— Мне к артисту Даленго по срочному делу. Пропу­стите! — спокойно отвел он руку швейцара и толкнул дверь.

— Первая налево,— донеслись до него слова швей­цара.

И дверь комнаты открыл Кравченко тем же спокойным и властным толчком.

Вошел.

Станислав Даленго стоял перед зеркалом и снимал грим с лица. Через зеркало он увидел вошедшего человека в серой шинели, заметил и то, как этот человек уставился взглядом в его спину. Не трогаясь с места, снимая грим:

— Вам что-нибудь нужно, товарищ?

Человек в глубине зеркала усмехнулся — как-то осо­бенно таинственно.

— Мне хотелось сказать, что вы мастерски исполнили импровизацию.

Даленго вздрогнул, и рука, не дотянувшись до баноч­ки с вазелином, застыла в воздухе.

Даленго круто повернулся к вошедшему. На некоторое время две пары глаз скрестились в молчаливом поединке. Внезапная бледность разлилась по лицу Даленго — и на­пряженно, нарочито тихо:

— Что ж... усиленные тренировки...

Кравченко приблизился, взял Даленго за руку и за­смеялся ему в лицо.

— Каким ты странным стал, Юткевич!.. Ей-право, странным...

Тот вырвал руку. Отошел. Взял баночку с вазелином и сжал зубы, чтобы сдержать себя. Мелко подрагивала рука с вазелином.

— Я не понимаю вас, товарищ... Вы... пьяны, что ли?

— Не узнаешь? А я тебя узнал, и сразу, понимаешь — сразу. Помни, Стась, у Кравченко память хорошая. Он редко ошибается. И еще реже — забывает...

— Не понимаю, чего вы хотите? -

Из зала доносились чарующие мелодичные звуки. Там, под эти звуки, танцевала Эльга Райх, его, Станислава Да­ленго, партнерша. Там залита сиянием огней эстрада. Из мира этого сияния он был вырван внезапным вторжением сюда человека, который вернул Даленго в мир совершенно реальных вещей.

— Я не знаю вас,— дрожащим голосом вымолвил ар­тист.— Я вас никогда не встречал... Я... я... не помню этого...

Прервал его резко:

— Не помнишь? Тем хуже для тебя, Стась. Послушай. Так и быть. Я тебе напомню! — И Кравченко снова сжал руку Даленго, и бледность того стала заметней и болез­ненней.— Помнишь?

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

К вечеру налетели с севера тяжелые тучи, захватили все небо, с поля ворвался в городок ветер, затрепетали под его порывами полотнища, застучали ставни, застонали, роняя сухую листву, деревья. Тучи налетели и останови­лись над городком, разразившись пургою. В пурге роди­лась ночь. Ветер врывался с поля на широкие улицы, точ­но взмыленная тройка перепуганных лошадей. Снежная пыль, подхваченная ветром, поднималась над землей, ви­хрясь воронками. Росли сугробы, пухлые и сухие: был мороз минус двадцать по Реомюру. Эту цифру — минус двадцати градусов — показывал огромный термометр над витриной аптеки. Ртуть в термометре падала все ниже и ниже. Потом в окне погас свет — и улица захлебнулась густой, колкой тьмою. Низенький аптекарь, подняв во­ротник «демисезона», побежал домой, пританцовывая от холода. Снежная пыль поглощала его фигурку.

Улица осиротела.

Только ветер оставался на ней. Только снежная пыль взвивалась вихрями над землей, только пурга справляла безумное свое игрище.

И тогда, когда погас свет в витрине аптеки, Станислав почувствовал, что холод и в самом деле силен и, пожалуй, нельзя долго стоять на одном месте — окоченеешь. Вски­нул винтовку на плечо и начал расхаживать вдоль склада. Шаги все ускорялись, но крепчал и мороз. Тогда Стани­слав принялся пританцовывать, как аптекарь, неуклюже и смешно.

«Вот бы со стороны глянуть,— подумал он и громко рассмеялся.— Забавный видик!» Он догадался, что ловко изобразил сейчас продрогшего аптекаря, и ему стало ве­село. «Не так уж и страшен мороз»,— мелькнула мысль. Он представил, как аптекарь, сгибаясь, придерживая на ходу полу легкого пальто, испуганно касается рукой сво­его озябшего носа, как растирает он ладонями уши. Ста­нислав хохотал, и лицо его и все тело охватывало жаром.

Но вскоре и он выбился из сил. И тогда стал придумы­вать более сдержанные движения. Он просто танцевал вальс: раз-два-три, раз-два-три, три обычных «па» по мерзлой земле, по снежной пыли, под завывание пурги.

Он резал своим телом ветер, и ветер, казалось, люто­вал еще больше: злоба была у него на неукротимого парня. И ветер уступил, ветер, казалось, поддался Станиславову танцу. И в промежуток тишины Станислав услышал ша­ги. Он спохватился, тотчас снял с плеча винтовку, напряг зрение.

— Кто идет?

— Свои,— сквозь снежную пыль.

— Кто идет? Отвечай.

— Свои,— слабым голосом.

— Стой! Стрелять буду! — и Станислав взял винтов­ку наперевес.

В полумраке раздался смех.

— Признавайся, сукин сын, испугался, а?

— Наоборот, танцевал.

Кравченко приблизился к нему.

— Что? Танцевал?

— Ну, танцевал. Вальс «Майские грезы». Полюбуйся вот...— и Станислав, балансируя винтовкой, плавно и лег­ко поплыл по засыпанной снегом панели.

— Здорово! — хохотал Кравченко.— Ну и мастак ты, Стась!

— Дело тут не в мастаке, а в морозе! — Остановился перед Кравченко.— Ну, а ты чего, Борис, прибрел сюда? Шел бы спать.

Кравченко, стоя спиной к ветру, зажигал спичку. Ко­гда зажглась — зыбким огоньком, — посмотрел на цифер­блат: час ночи.

— Ты спать иди. Я за тебя постою.

— Но-но, иди!..— ответил Станислав и тут вспомнил, что две ночи трясся он на шатких крестьянских розваль­нях, что заблудились они в дороге и только на рассвете добрались до города.— Ну-ну...— мягко и уступчиво.

Кравченко взял из его рук винтовку, поправил ремень, сказал:

— Там в столе хлеб, иди... Я тоже «Майские грезы» могу,— последнее с доброжелательной иронией.

Свежий, с толстой, запекшейся до глянца коркой был тот хлеб. С фунт примерно. Станислав понял, что Борис не ужинал. Половину оставил ему. Лег, укрывшись ши­нелью. Стало тепло, и Станислав сладко прижмурился от удовольствия.

Думалось, вспоминалось...

...Круглое пятно света плавает по столу. Кто-то из взрослых, вставая, задел электрическую лампу, и получается: направо, налево. Отводя глаза от книжки, видишь костяной крючок в руках матери, а руки такие же, как и крючок, белые и, кажется,— твердые, костяные.

— Детям пора спать,— строго звучит в комнате.— Дети должны слушаться родителей.— Пауза на несколь­ко минут.— Нельзя злоупотреблять чтением.— Молчание снова.

В соседней комнате едва слышен рояль. Это жена брата, играя, думает все о том же — как одиноко и серо про­ходят дни молодости. Порой клавиши под ее руками ожи­вают, слышатся знакомые мелодии — ах, ведь это ж то, что поют солдаты, шагая по улице. Да, жена брата думает о муже: он на войне.

— Детям пора спать,— начинается снова.— Дети долж­ны слушаться старших.— Выдерживается пауза.— Нельзя злоупотреблять чтением, Стась...

Перед Робинзоном появляется Пятница... Возникнове­ние таинственной этой личности разжигает любопытство. Хочется читать, читать и не отрываться. Перед Робинзо­ном предстает странный Пятница...

— Ксана! — Это к жене брата.— Ксана! Какой сегодня день?

— Пятница, мамочка,— неожиданно для самого себя вставляет Стась.

Входит Оксана, поправляя шпильки в волосах.

— Сегодня понедельник.

— Нет, Ксана, я не могу больше. Стась совершенно не слушается меня. Завтра он опять будет сонный на заня­тиях. Паша и так на меня сердится...

Оксана подходит к Станиславу, из-под носа вырывает книгу, потом ласковой рукой проводит по голове.

— Иди, Стась, спать,— категорически, спокойно.

Стась поднимается из-за стола, целует мамин лоб, та крестит его тонкими пальцами. Лежа в кровати, он слы­шит, как домой приходит отец, шумно раздевается, кри­чит через все комнаты маме:

— Уморился... Ох, и уморился! Этой старой ведьме на­до в богадельню поступать, а не танцевать! Позор, позор!

— Тихо, Паша. Разбудишь Стасика.

— Давно лег?

— Давно,— обманывает мама, и Стась насильно заставляет себя сомкнуть веки.— Ты опять с Соболевской танцевал? Зря сердишься. Она культурная актриса.

— Была, была когда-то! А теперь... — видимо, отец сейчас разводит руками.— Ей пора на пенсию. Налей кофе. Спасибо.

— Ты тоже стареешь, Паша.

— Я? О, моя милая! Я еще крепок. Я буду танцевать в последний раз тогда, когда Стась дебютирует на импе­раторской сцене. Попомни мои слова. Оксана ужинала?

— Нет.

— Все тоскует?

— Тужит. По Анатолию.

Станислав засыпает.

...Снежная равнина. Это — влево от узкой дороги. А по правую сторону — темная стена диких лесов. Иногда сте­ны не видно. Это когда задует справа ветер, метет в лицо колким снегом — и нужно закрывать глаза.

— Не могу ехать, не могу!.. — в который уже раз гово­рит фурман, сидящий впереди.— Никак не выбиться на дорогу,— почему-то хитро, вполголоса.

— Езжай, езжай, дядька.

Так повторяется не один раз.

Потом фурман бросает вожжи, коротким «тпррру» оста­навливает лошадь и, стоя по колено в снегу, твердо про­износит:

— Что хочешь делай, не поеду,

— Езжай.

Лошадь сама тронула сани с места, услышав голос Станислава, но фурман не двинулся, повторяя одно и то же:

— Ну разве можно такой пургой ехать! На дорогу не выбиться.

— Что же делать? В поле стоять прикажешь?

— Вернуться...

Похожие книги

Другие книги Борис Михайлович Микулич