Читаем Партизаны онлайн бесплатно
Посв. Александру Оленич-Гнененко.
Костлявый, худой — похожий на сушеную рыбу — подрядчик Емолин ходил по Онгедайскому базару и каждого встречного спрашивал:
— Кубдю не видали?
— Нету.
Наконец, голубоглазый чалдон, навеселе, повидимому, затейливо улыбнулся и указал Емолину:
— Подле церкви Кубдя… Гармошку покупат… А тебе на что?
— Надо, — отрывисто ответил Емолин.
Чалдон под-ряд четыре раза икнул и отошел.
«Деньги есь… Гармошку кикиморе… Заломатся», — подумал Емолин и пожалел потраченные сутки на езду в Онгедай.
Емолина то-и-дело толкали.
К прилавкам совсем нельзя было подойти, Емолин хотел пробраться между торговыми рядами, образующими улицу, но тут гнали целые табуны лошадей и жалобно блеявших баранов. Пыль грязно-желтыми пятнами стлалась над тесовыми лавками.
— Жарынь, — сказал Емолин, вытирая вспотевшую жилистую шею.
Горло сушила духота, уши оглушал базарный шум, на прилавках резали зрение яркие пятна — бязей, шелковых тканей, китайских сарпинок.
— В эку духоту и неймется!.. Сшалел народ!..
Подле церкви толкотни было меньше. Здесь торговали горшками и у возов слышался только тонкий звон посуды да перекрики торгующихся. Кубдя, в синей дабовой рубахе и в таких же коротких, но широких штанах, в рваных опорках на босу ногу, стоял у церковной ограды, рассматривая желтого глиняного петушка.
Высокий чалдон в сером озяме скучными глазами смотрел на покупателя.
— В день много работашь? — спрашивал Кубдя.
— Как придется.
— Полсотни, поди, так работашь?
Чалдон посмотрел на опорки покупателя и нехотя ответил:
— Быват и полсотни.
— Видал ты ево, — с уважением сказал Кубдя, кладя петушка обратно. — Ты бы, брат, бросил петухов-то делать…
— А что — ворон прикажешь?
— Не ворон, а хоть бы туеса березовые, примером. Все выгодней.
— Сами знам, что делать.
— Эх ты, лепетун!
Кубдя увидел Емолина и, указывая на чолдона, сказал:
— Возьми вот ево, лепетуна, — петухов делат.
— Всякому свое, — строго сказал Емолин. — А мне тебя, Кубдя, по делу надо.
Кубдя взял опять петушка, повертел его в руках и купил, не то чтоб для надобности, а показать Емолину, что он, Кубдя, в деньгах не нуждается.
— Ну, говори!
— Пойдем, по дороге скажу, — сказал Емолин.
Кубдя сунул петушка в карман и отправился за Емолиным.
— Ты каку работу исполняшь?
— Работы по нашему рукомеслу многа.
— А все-таки?
Кубдя улыбнулся под обвислые усы:
— Народ нонче бойко умират. Будто пал по траве идет.
— Ну и что ж?
— Гробы приходится…
Емолин смочил языком обсохлые губы и пренебрежительно сказал:
— Ерунда! Гробовая работа — самая поганая… Горбулин-то с тобой?
— В селе.
— И Беспалай?
— Есть и Беспалай. Соломиных тоже тут.
— Еще ребята поди есть?
— Как не найдутся. А тебе на што, лешай?
Емолин выкроил улыбку на желтом изможденном лице.
— Что, не терпится?
Кубдя крякнул:
— Люблю артельную работу, Егорыч.
— А говоришь, у те тут есь.
— Жидомор ты, никак тебе правды не скажешь… Все надо юлить. А то живьем слопашь.
Кубдя взглянул на его кривой влево рот и подумал «сволочь». Емолин остановился и, поблескивая желтоватыми белками глаз, сказал:
— Патаму, што у вас, окромя как в себя в никово веры нету, — понял?
Кубдя крякнул.
— Крякнула утка, когда ее съели!.. А хочу я, Кубдя, вот что сказать вам. Подрядился я в Улейском монастыре амбары строить. Лес там иметса; инструменты, поди, при вас?
— Как же… Помесячно, али поденно?
— Поденно. Двадцать цалковых на моих харчах.
— Дураков нету.
— Каких дураков?
Кубдя отошел от него на шаг и свистнул:
— Хитер ты, Егорыч. Прямо бяда. Кто к тебе пойдет, когда на сенокос дадут две сороковки в день.
— Окурок ты! Сенокос — месяц, а тут и лето и осень.
— Да што мне, когда на колчаковские сейчас по сороковке в городе водку продают?
— Ладно, — сказал Емолин примиряюще, — пойдем ко мне чай пить.
— Самогонка есть?
— Не самогонка, браток, а «николаевка».
— Вот панихида! — восторженно вскрикнул, хлопнув себя по ляшкам, Кубдя.
Они прошли базар, и Емолин свернул в переулок. Подрядчик выдернул деревянную щеколду, и большие тесовые ворота, визжа в петлях, распахнулись. На цепи, подпрыгивая, хрипло залаял на них пес. Из сутунчатого пригона протяжно спросил женский голос:
— Кто тама-ка?
— Я, Матвеевна, я, — отвечал Емолин, входя на высокое крыльцо из огромных кедровых досок. — Самовар бы нам…
— Сичас.
Молодая женщина в светлом ситцевом платье и с подойником в руках вышла из пригона. Емолин, входя в сени, спросил ее:
— Чо поздно доишь-то?
— Так уж приходится, — отвечала она, громыхая самоварной трубой. — Вы где пить-то будете, в горнице, али, может, в затине?
Емолин дзвякнул посудой в ящике.
— Все равно. Можно в горнице. Там, кажись, мух мене.
— Прямо напасть с этими мухами! Уж мы их травили-травили, ни лешака на них нет… Лонись мужик поворот какой-то на них привозил, вот шибко подействовал.
— Не поворот, а водород. Сусликов травят, — поправил Емолин.
Женщина рассмеялась.
— Кучея их знат. Нонче все наоборот. Вон царя-то в Омске не русского посадили и икватерем зовут.
Емолин рассмеялся жиденьким смехом:
— Необразовщина, прямо — тайга!.. Видмеди вы! Колчак-от старого роду, бают, и ни царь, — а диктатер…
— Одна посуда-то, — сказал Кубдя.
— Посуда-то одна, да вино разно. То тебе коньяк, а то самогонка.
— А то тебе ртуть.
— Ртуть не пьют, а киргизы от дурной болезни лечутся…
Емолин сидел на деревянной крашеной скамье со спинкой. Кубдя на крашеном тоже деревянном стуле. В горнице было прохладно — сквозь маленькие окна свету пробивалось мало, да и мешали широкие, легко пахнущие, герани в глиняных глазурованных горшках. Двери и печка были разрисованы большими синими по желтому полю цветами, а на полу лежали плетеные из лоскутков половики.
Пока хозяйка доставала из шкапа посуду, ставила на стол калачи из сеянки, пироги с калиной и молотой черемухой, Емолин самоуверенно рассуждал:
— Ты возьми, Кубдя, меня. Из ково ты, скажи мне, я поднялся?..
Кубдя ждал с нетерпением, когда Емолин раскупорит бутылку с водкой, и потому с усмешкой отвечал:
— Никуды ты не поднялся.
— Врешь! Был я, скажем, лапотной пермской мужик, а теперь имею дом с железной крышой и хозяйство честь-честью и почет ото-всех.
— Ну и славу Богу.
— Известно, славу Богу, — подтвердил Емолин, выбивая пробку и наливая водку в стаканчики, — только ни черта не понимаете вы. Пей!
— Да уж пейте вы… — по обычаю отказался Кубдя.
— Пей.
— Не буду.
Емолин выпил, скривил лицо, грязными гнилыми зубами откусил кусок пирога.
— Крепка, стерва… Пей.
Кубдя выпил, тоже скривил лицо и сразу всунул в рот целый пирог.
— Да-а… — замычал он: — ничего, себе… Крепка!..
— Пей! — сказал Емолин.
Кубдя уже не отказывался.
Емолин ел плохо, копошась длинными пальцами в хлебе, отламывая и откладывая в сторону корки. Кубдя же ел, торопливо глотая полупрожеванные куски. Глядя на его быстро двигающиеся желваки челюстных мускулов, Емолин с достоинством пил кирпичный чай и с достоинством рассуждал:
— Мало вы в народе кишите… В образованном народе говорю, а потому доверие к другим плохое возбуждаете. А без доверия и курица яйца тебе не снесет, не то што в народе жить…
Кубдя хватил стаканчик и под ним мрачно закряхтел стул. Емолин продолжал:
— Ко власти стыд потеряли, одинаково с видмедями… За себя не стоите; чорт вас знат, чо вам требуется! Я вот потружусь, а потом отдыхать пожелаю. Отдыхай, брат, Емолин — и никаких!
Кубдя рыгнул и отодвинулся от стола:
— Спасибо, хозяин, за хлеб за соль.
Емолин налил еще.
— Пей, Кубдя. А не за что благодарить-то.
Кубдя размахнул рукой и удивился про себя, что жест у него такой легкий.
— Раз я благодарю, ты принимай — и никаких. А что отдыхать тебе, Емолин, то не придется.
— Почему так? Раз мы заслужим, почему так не придется?..
— А так.
— А кто мне помешать смет?
— Найдутся.
Емолин стукнул ребром ладони по столу.
— Нет, ты говори! Я знать желаю.
Кубдя густо улыбнулся и подмигнул:
— Найдутся, Егорыч, — други отдохнут за тебя… Ей-богу!..
— Сыны, что ль?
— Усе мы сыны, да не одного батьки. Во-от… Ты вот дом строишь; думашь: отдохну, поживу… Крепко, браток, строишь с железной крышей, с голанской печкой, скажем. А тут — на тебе — выкуси! Не придется. Получится заминка.
— Какая?
Кубдя широко раскрыл слипающиеся глаза и вдруг тихо и часто-часто рассмеялся:
— Хо-хо-хо-хе-е… Дерон, вы, зяленой, дерон… Хо-хо-хе-е…
Емолин тоже рассмеялся:
— Хо-хо-хо-хе-е… Темень ты стоязычняя, темень… Хо-хо-хо-хе…
Из прихожей выглянула хозяйка, посмотрела, махнула рукой:
— Ой, девоньки, уморят.
И залилась клохчущим, мелким смехом.
С похмелья голова у Кубди никогда не болела, только скверно и остро першило в горле — словно обожжено чем. Утром, проснувшись, Кубдя, задевая ногами то об ведро, то об доски, разбросанные по полу, долго искал ковш и, не найдя, охватил толстыми и широкими руками кадку с водой, поднял ее и, проливая блестящие капли в белые душистые опилки, напился. Послушал, как булькает в животе вода, и вспомнил, что вчера нанялся к Емолину.
«Своей работы будто не хватает», — неодобрительно об себе подумал Кубдя, отламывая хрустящую краюшку хлеба.
Бабка Енолиха остро взглянула и, сквозь неповоротливую дряхлость лица и голоса, крикнула ему:
— Опять пьянствовать, Кубдя? Базар-то кончился.
Кубдя потер пальцами глаза и ответил:
— Знаю.
— Робить надо.
— И то робить хочу.
— Так что в ворота-то поперся?
Кубдя, просовывая в рот кусок, заглянул в погреб. Там было прохладно и темно, а в избе мешали мухи.
Енолиха взглянула на него пристальней, взяла отпотевшую по стенкам крынку молока.
— Ешь, Кубдя. Чо в сухомятку-то? Молоко-то седнешнее.
— Не люблю молоко, — сказал Кубдя и подумал: — «ребятам надо сказать. Вот ругаться будут, лихоманки».
Енолиха отставила молоко.
— И то ведь ты не любишь.
Она спрятала руки под фартук и широкий нос ее, похожий на яйцо, отвернулся от Кубди.
— Где робить-то?
— К Емолину нанялся.
— Один?..
— Артелью думам.
Старуха, припирая тяжелую растрескавшуюся дверь погреба, тише говорила:
— Смелости у вас, у нонешних, нету — все в артель метите. Вот и царь-то потому отказался от вас.
— Прогнали его.
— Ишь ведь… — недоверчиво растянула старуха. — Сказывай!
— Плохой царь был.
— Цари-то — они все плохи. Хороша-то нам и не надо.
— Пошто?
Старуха ловко подхватила пистерь с углями. На ходу она, немного не договаривая слова, бормотала:
— Цари-то плохи должны быть. Строго надо себя держать, — ну, кто строг, тот и плох. А без хорошего человека всегда жить можно. Вот царь-то хороший попал, ну видит, дело плохо — с таким окаянным народом рази проживешь?.. Взял… Да и ушел… Плюнул…
— Темень, вы.
Обвислые щеки старухи покраснели. Она закинула пистерь на крыльцо и крикнула Кубде:
— А ты иди, лодырь!..
— Уйду. Вот Колчаком-то поди довольна?
— Что он мне?
— Строгий.
— Все не русски каки-то. Чехи, говорят, поставили из австрияков. Пленный он, што ли?
— Кто его знат.
— Я, морокую, из пленных в германску войну. Вон в Рассеи, так там царица.
Кубдя пошел было, но остановился.
— Кака царица? Ты что, Христос с тобой, баушка?
— Ну, а воюют-то пошто? Вот из-за царства и воюют. Тут-то Толчак самый, а там Кумыния… Не поделили что-то, а хресьяне отдувайся… Нашему брату не легче…
Она вынесла из сенок решето с крупой и тонким голосом зачастила:
— Ципы-ципы-ципы…
Маленькие желтенькие цыплята, похожие на кусочки масла, выкатились из-под навеса.
По улицам медленно проходили запряженные волами длинные ходки переселенцев. Скрипели ярма. Нехотя поднимали теплую и мягкую пыль копыта волов. Изредка пробегал дребезжа коробок киржака-сторожила. Киржак лениво, одним глазом, оглядывал ходки переселенцев и крупно стегал кнутом маленькую лошадь. Вдоль улицы в жирной черной тени лежали парнишки и собаки, а вокруг села из-за изб густо и сыро зеленел забор тайги.
Кубдя шел к товарищам неохотно. Вчера, попьянке, он много наговорил Емолину и о себе, и о ребятах. И сейчас он тревожно думал:
«А как, черти, не согласятся?! Вот состряпают мне».
По-утру, всегда почти, Горбулин и Беспалых сидели у Соломиных. А потом все трое шли к Кубде и здесь или работали, или, если не было работы, говорили о девках и о самогонке.
Соломиных имел свою избу. Старую еще, строенную из кедровника; огромный сутунковый забор; большие ворота, словно вытесанные из камня, и над воротами длинный шест с привязанным к нему клоком сена — зимой он пускал ночевать проезжающих.
Двор у Соломиных тоже был огромный, черный, чистый. Завозни поросли зеленью, но были еще крепкие и из них можно было построить две избы.
Сам Ганьша Соломиных сидел верхом на колоде, посреди ограды и топором рубил табак. Голова его, лохматая, густо поросшая клочковатым волосом, была непокрыта и пот вздымался чуть заметным паром. И весь он походил на выкорчеванный пень — черный, пахнущий землей и какими-то влажными соками.
На земле навзничь лежал Беспалый — веснущатый, желтоволосый, похожий на гриб рыжик, и, упираясь спиной в колоду, сидел Горбулин — широкорожий, скуластый, с тонкими прорезами глаз.
Когда Кубдя вошел во двор, они все трое обернулись в его сторону и выжидающе посмотрели на него.
«Знают, должно», — подумал Кубдя и смутился.
— Дай-ка прикурить, — сказал он, протягивая руку к табаку. Соломиных достал зеленый кисет из кармана и глубоким своим голосом проговорил:
— Ты рубленный-то не трожь. Сырой. Из кисета валяй.
Беспалый мотнул ногами и быстро поднялся.
— Ты чо, — прищипетывая, заговорил он, — в ладах, что ли, с Емолиным?
Кубдя, не понимая, развел руками.
— Счас я ево встретил. Когда, говорит, на работу пойдете? Вот тебе раз, говорю, — некуда нам идти. А в монастырь-то нанялись! Еще чище!.. Какой? спрашиваю.
— Да вот у Кубди, говорит, спросите.
Кубдя, быстро затягиваясь махоркой, стал рассказывать, что наняться он еще не нанялся, а так говорил.
— А там как хотите, — докончил он и пренебрежительно сплюнул. — По мне хоть сейчас так я скажу не пойдем, мол. Только он тридцать цалковых в день дает и харчи его…
Беспалых обшмыгивал вокруг колоды и, как только Кубдя замолчал, он мгновенно вскрикнул, словно укололся:
— Айда, паря!
Горбулин почесал спину об колоду, потом меж крыльцев руками — и все так, напрасно, без надобности. Хотел подняться, но раздумал: — успею, нахожусь еще. — Ганьша Соломиных продолжал равномерно ляскать топором табак. Колода тихо гудела. Кубдя ждал и думал: — «А коли, лешаки, спросят — зачем с Емолиным николаевку пил? Не по артельно».
На пригоне промычала корова.
— Чо в табун не пустишь? — спросил Кубдя.
Соломиных прогудел:
— Седни… отелилась…
«Будто колода гудит», — подумал Кубдя и присел на край колоды. Беспалых схватил щепку и бросил в голубя. Голубь полетел, торопливо трепыхая крылышками.
Кубдя подождал:
«Думают».
Потом спросил, не спеша:
— Ну, как вы-то?
Горбулин, с усилием подымая с днища души склизкую мысль, сказал:
— Мне-то што… Я могу… У меня хозяйство батя ведет… Вот рази мобилизация. Угонют. Вот Ганьша у нас — домовитый. Ему нельзя.
Беспалых хлопнул Кубдю по спине ладонью:
— Он молодец, ему можно доверять.
Соломиных воткнул легонько топор в колоду, собрал табак в картуз и встал.
— Пойдем, паре, чай пить.
— Ну, а робить-то пойдешь? — вкрадчиво спросил Кубдя.
Соломиных немного с натугой, как вол в ярме, пошел к крыльцу.
— Я что ж, — сказал он твердо: — от работы не в дупло. Могу.
И громко проговорил:
— Баба! Самовар-то поставила?





