Читаем Отдельный онлайн бесплатно

<p>Инна Лиснянская</p><p>Отдельный</p><p><sup>Воспоминательная повесть архив</sup></p>

Опубликовано в журнале «Знамя» 2005, № 1

<p>От автора</p>

Последнее время — особенно после ухода Семена Израилевича — я многое вспоминаю из нашей общей жизни. О других ушедших. О поэтах. Уже написала несколько воспоминательных страниц о Булате Окуджаве. Хотелось бы сказать и о Марии Петровых, и о Лидии Чуковской, и о Корнее Ивановиче. Опасно делиться своими планами, особенно в моем возрасте. ЕБЖ, как говорил Толстой, — может быть, хватит жизни написать.

<p><emphasis>До знакомства</emphasis></p>

Запоет мембрана телефона:

— Отвечает альфа Ориона.

В фойе Колонного зала я увидела высокого, статного, необыкновенно красивого человека, стоящего отдельно от всех. Тарковский! — поняла я. В афише, насколько помню, значилось трое стихотворных переводчиков с азербайджанского: Алла Ахундова, Арсений Тарковский и я. Но ведь этот, как мне тогда казалось, пожилой, стройный господин, с такой легкостью опирающийся о тяжелую трость, мог быть кем угодно. Нет, не мог. Им мог быть лишь отдельный — Тарковский, у которого, я слышала, но еще не видела, вышла, в его-то годы, первая книга стихотворений “Перед снегом”.

Уже на самом вечере, а меня усадили в президиуме между Тарковским и трибуной, я, близорукая, разглядела его лицо: ни одной грубой черты, очень четкий профиль, несколько монголоидные глаза и скулы, высокие летящие брови, все — соразмерно: лоб, нос и подбородок, заостренный ровно настолько, чтобы не быть острым. Уже обозначились морщины, но, впрочем, как и после, в 1973 году, они были столь выразительны, что лишь подчеркивали утонченную красоту лица, очень подвижного, нервного, благодаря быстроменяющемуся выражению темнолучистых глаз. Эти морщины показались мне дополнительными органами чувств, неким необходимым добавком к зрению, слуху, вкусу, обонянию и осязанию. И в этом я вскоре убедилась.

Арсений Тарковский читал отрывок из переведенной им поэмы Расула Рза “Ленин”. Читал Тарковский ровным, эмоционально не окрашенным голосом, окончания строф проглатывал, точно давясь ими. Но как изменилось его лицо! Если бы оно всего лишь побледнело! Нет, оно вдруг совершенно разгладилось. Тонкие морщины как бы вобрали в себя все внешнее время, навязавшее поэту, ненавидящему переводить, неизбежность перелагать с чужого языка на родной то, что ему и в русской советской поэзии было отвратительно.

А вечер советской азербайджанской поэзии в переполненном Колонном зале происходил на фоне неслыханного стихотворческого публицистического бума. Да и куда было ходить народу, кроме производственных, партийных и поэтических собраний, — из последних хоть можно выловить ухом некий намек на правду.

Морщины на лице Тарковского, разглаживаясь, видимо, не только вбирали в себя внешнее время, но и прятали свое собственное, внутреннее время, которого не может не быть у поэта. Несвязь лица Тарковского с лицом Колонного зала более всего выражает двустишие из стихотворения, которое он напишет в середине семидесятых на другую тему:

А если это ложь, а если это сказка,И если не лицо, а гипсовая маска…

Шутник и острослов в жизни, Тарковский не любил неоправданного, как ему казалось, остроумия в стихах. В середине семидесятых он мне скажет о Глазкове: “Он, верно, поэт, но что за остроумная бессмыслица, скрепленная преступно-неточными рифмами:

“Я на мир взираю из-под столика:Век двадцатый, век необычайный,Чем он интересней для историка,Тем для современника печальней”?..

Разве существуют “обычные” века? А поэт — с первых дней творения земли до приближающегося обитания и на других планетах — всегда — историк, современник и пророк”.

Тут я сразу оговорюсь: Тарковский резко критиковал или недолюбливал лишь тех поэтов, которых без сомнения считал поэтами. Впоследствии в течение нашего с ним трехлетнего приятельства я ни разу не услышу, чтобы Арсений Александрович о посредственном стихотворце отозвался как о посредственности, а о бездарном как о бездарности. Он их просто не брал в расчет и, подолгу живя в доме творчества, относился к ним безо всякой надменности, даже с затаенной жалостью: мол, бедняги, не за свое дело взялись.

<p><emphasis>Родные “пеналы”</emphasis></p>

Хвала тебе, мой быт, лишенный быта!

В начале семидесятых переделкинский дом творчества состоял из трех коттеджей и главного корпуса, построенного в 1955 году в стиле сталинского ампира. На каждом этаже, а их всего два — общие душевые, общие уборные (мужская и женская), однокоечные номера и двухкоечные (если писатель приезжал с женой, и наоборот). Одноместные комнаты похожи на пеналы, высокие потолки только подчеркивали пенальность, делали номер еще более узким. В пенале помещались письменный стол перед окном, полутораспальная кровать, тумбочка, платяной шкаф, кресло для отдыха — большое, плюшевое, по-домашнему уютное, и два стула. Если постараться, то между креслом и шкафом можно было втиснуть раскладушку или узенькую оттоманку, что я и делала. Рядом с дверью, с двух сторон обитой дерматином, — раковина, и над ней кран-елочка, и выше — зеркало. Увы, не всем приезжающим в дом творчества охота среди ночи ходить в уборную, и часто, когда я въезжала, от раковины подолгу несло мочой. Не помню, кто из нас, Арсений Александрович или я, так назвали наши номера, находившиеся друг против друга, но откуда бы мы ни возвращались втроем, за рулем, естественно, — его Татьяна, Тарковский неизменно с тоскливой усмешкой повторял: “Возвращаемся в родные пеналы”. Удобнее всего было жить на втором этаже, — меньше гари и шума от хлопающих дверок такси (собственными машинами обладали еще немногие), меньше пыли и больше зелени в окне. И пока у Тарковского хватало сил взбираться и спускаться по широкой мраморной лестнице, он предпочитал второй этаж. Под мраморной лестницей — закуток с диваном, двумя креслами и журнальным столиком. Там по давнему обыкновению собирались курильщики и даже “шахматисты”, хотя в конце шестидесятых к корпусу, напоминающему особняк, была сделана огромная пристройка. Она состояла из стеклянного коридора, ведущего к стеклянному холлу перед стеклянной же столовой и к крутой лестнице. Лестница вела в кинозал, бильярдную, библиотеку и буфет.

Казалось бы, располагайся в холле в окружении кадок с олеандрами, пальмами и фикусами, покуривай в кресле (тогда всюду кроме кинозала и библиотеки курить разрешалось), играй в шахматы, беседуй. Ан, нет! Традиция тесниться и клубиться вместе с табачным дымом именно под мраморной лестницей напротив входа и двух телефонных кабинок оказалась гораздо устойчивее, чем литературные традиции и привязанности. Поначалу Тарковский со мной раскланивался, и только. Я это объясняла тем, что была невольной свидетельницей его короткого увлечения поэтессой Светланой Кузнецовой. В 1966 году раза три или четыре мы в ЦДЛ обедали втроем. К тому времени я уже знала и стихи Тарковского (“Перед снегом”). Недавно вышедшую в свет книгу “Земле — земное” Арсений Александрович принес в дар Кузнецовой, приличия ради подарил и мне. О чем разговаривали — не помню. Скорее всего — ни о чем, ибо Тарковский всецело, но галантно и ненавязчиво был сосредоточен на красавице Светлане, всегда одевавшейся во все черное и красившей в то время волосы в цвет голубоватого снега. Я еще тогда подметила, что Тарковский приятно старомоден. При встрече целовал руку и мне, пододвигал закуску, наливал в мой бокал “боржоми”, запомнив с первого нашего застолья втроем, что я спиртного уже три года — ни-ни. Кстати, не проявил ни разу, я думаю, из деликатности, любопытства, свойственного цэдээловцам, то есть завсегдатаям Центрального дома литераторов: почему это вам не опрокинуть рюмочку? Надо признаться, что я тогда не прислушивалась к тому, что говорил Тарковский, и не пыталась понять, что он за человек. Мне было достаточно того, что я полюбила его поэзию и чисто инстинктивно боялась разочарования в человеке, что со мной случалось и случается поныне. И еще: во мне полностью отсутствовал и отсутствует трепет перед личностью писателя. Трепет во мне живет не к человеку, а к его твореньям. Поэтому — никакого подобострастия, никаких молитвенных восторгов, никакого ощущения дистанции, даже возрастного. Может быть, именно эта моя бестрепетность, это мое ощущение, что перед Богом все равны, и стали основой нашей почти трехлетней, домотворческой дружбы с Тарковским, которая началась, кажется, весной 1973-го и закончилась в начале весны 1976 года.

Однажды под лестницей, где мы курили, как совершенно незнакомые, Тарковский вдруг обратился ко мне:

— Инна, скажите, пожалуйста, почему вы отказались от общего вечера со мной? Что я, лицом не вышел?

— Вы — отдельный, вот почему.

Тарковский рассмеялся и подтвердил:

— Да, я отдельный!

И добавил из вежливости:

— И вы — отдельная.

А в глазах лукавые искорки. И я поняла, что он подробно знает предысторию его авторского вечера, прошедшего в ЦДЛ, как я слышала краем уха, с огромным успехом.

А предыстория такова: в 1967-м мне позвонил Смеляков, тогда председатель секции поэтов:

— В прошлом году у вас и у Тарковского вышло по книге. Я предлагаю сделать творческий вечер Тарковского и…

— Нет, — прервала я, — спасибо, Ярослав Васильевич, за ваше ко мне доброе отношение, но подумайте, разве вам не понятно, что я по сравнению с Тарковским — ну просто полная ерунда.

— Вечно вы себя хаете, это же хорошее предложение.

— Нет, нехорошее, Ярослав Васильевич! Тарковский — очень крупный поэт. И его ни с кем нельзя впрягать в одну упряжку. Он — отдельный. Да к тому же, — добавила я, — он в секции переводчиков состоит, а не в вашей.

Смешно, но именно мой последний аргумент подействовал на Смелякова:

— И в самом деле, он же в секции переводчиков, вот пусть они и организовывают. А ты, да хрен с тобой, — перешел на “ты” Смеляков и повесил трубку.

— Арсений Александрович! Я же по вашим глазам вижу — вам известен разговор Смелякова со мной. Зачем вы меня спрашиваете: “Что, рылом не вышел”?

— Я не сказал — рылом, я сказал — лицом.

И тут мы одновременно расхохотались. Отсмеявшись, Тарковский предложил:

— Пойдемте ко мне, позовем Таню, я отменно завариваю чай, прихватим полдничные булки, у меня есть конфеты, посидим, чаю попьем.

— Спасибо, но я терпеть не могу чай, только — кофе.

— То есть как не можете терпеть чаю, вы же бакинка! — И снова начал смеяться, да так заразительно, что и меня разобрал беспричинный смех. Тут кто-то из говорящих по телефону сделал нам знак: дескать, угомонитесь, ничего не слышно!

Мы зашли в столовую за полдничными булками, потом я — в свой пенал № 32 взять банку растворимого, а Тарковский, живший в 36-м, — за Татьяной в соседний с ним — 35-й. Татьяна чаевничать отказалась. Она почти без продыху трудилась над переводом с английского социально нужного произведения — для денег, а для души — над переводом романа “Унесенные ветром”, разве что с дальним прицелом — для заработка. И, как известно, она не ошиблась.

В пенале у Тарковского царил даже не беспорядок, а хаос. Вещи и книги раскиданы по всей кровати. Вперемешку с книгами и бумагами на столе чего только не было: чашки, игральные карты (за карточной игрой я его ни разу не видела), бинокль, очешники, кнопки, скрепки и всякие безделушки. В особенности меня поразила черная, с виду игрушечная, подзорная труба. Именно она для меня почему-то олицетворила не беспорядок, а хаос. “Боже мой, — подумала я, — у него в стихах микрокосмос, а на столе макрохаос”. До чего же не похож он сам и его стол на его же стихи, строгие, упорядоченные и по форме и по содержанию, написанные так, что уже сама плоть стиха становится душой, чем Тарковский отличается ото всех… На это намекает и его парадоксальная строка: “Слово только оболочка”.

Наша мысль движется быстрей речи, пера, компьютера, и я успела прокрутить в уме, кто из поэтов похож на себя в быту, а кто — нет. Пушкин — не похож, Лермонтов — похож, Фет — не похож, Есенин и Цветаева — скорее похожи… Мой мысленный, сумбурный перечень имен — похож-не-похож — прервал Тарковский, видимо, заметивший мой взгляд, упертый в подзорную трубу:

— В Марселе купил, смотреть на звезды. Так на чем мы остановились?

— На рыле или лице.

— Инна, верно, мне и пококетничать нельзя? А если честно, то все очень просто: вы без пяти минут жена Семы Липкина, а мы с ним давно в ссоре. А раз я с ним не разговариваю, подумал я, то и вы со мной не станете. А мне скучно. До вашего приезда я тут с Гришенькой Кориным в нарды играл, но люблю и в шахматы. А вы, слышал, умеете. Вот и заговорил с вами.

Похожие книги