Читаем Митькин долг онлайн бесплатно

Я встал. На этот раз медленнее. Тело откликнулось сразу, без скрипа. К этому, кажется, придётся привыкать. Лет тридцать.

Лапоть я подобрал. Второй не нашёл — может, потерял, когда падал, может, ещё раньше. Идти в одном лапте было невозможно по любой логике, кроме той, что нести его в руке стыдно. Я надел его, поморщился: верёвочки впивались. Сделал шаг. На правой — лапоть, на левой — голая стопа. Хорошо. Бывало хуже. Бывало, я ходил по красному ковру в чужом доме под камеры и так же чувствовал, что одна нога обута, а другая — нет.

Спустился к ручью. Умылся. Вода была холодная, чистая, пахла камнем. Я долго держал ладонь под струёй и видел, как с пальцев стекает рыжее. Кровь сходила не сразу. Потом я опустил всё лицо. Потом сел на корточки и долго разглядывал собственное отражение, дрожащее на быстрой воде.

Лицо в воде было молодое.

Скулы острые, не оплывшие. Подбородок без второго подбородка. Над верхней губой — мягкий, ещё не оформившийся пушок, как у студента-первокурсника. Глаза серые, испуганные, светлые. Не мои.

Что-то ёкнуло во мне раньше мысли. Я потянул тесёмку у горла. Рубаха разошлась. Я опустил взгляд.

Грудь была белая, гладкая, ни одного волоска посередине. Рёбра выпирали тонко, по-юношески. Ниже — живот, плоский, с тёмной загорелой полосой выше пояса. Я смотрел и не находил того, что искал.

Не было трёх белых точек по диагонали под левым ребром — следов прошлогодней лапароскопической биопсии, на которую меня уговаривал хирург и которую я в итоге сделал, потому что отказать хирургу с такими глазами было неприлично. Не было длинного, выпуклого, чуть лиловатого рубца над пупком, после операции по удалению желчного, ещё в две тысячи восьмом. Не было даже маленького шва на правом плече, где когда-то, в восемьдесят третьем, я неудачно упал на стекло.

Кожа была чистая.

Это, по сути, был самый убедительный документ. Расписку можно подделать, лицо — узнать с трудом. Старые шрамы своего тела человек знает наизусть, как подпись. Я медленно завязал тесёмку обратно.

Я разглядывал это лицо так, как, должно быть, разглядывают чужой паспорт, в котором почему-то твоя фотография. Чего-то всё-таки не сходится. То ли паспорт фальшивый, то ли я.

«Ну», — обратился я к отражению. Тихо, без выражения. — «Здравствуй, Дмитрий Тимофеевич».

Отражение моргнуло. Видимо, не очень мне обрадовалось.

Я поднялся на большак.

Дорога была пуста в той стороне, куда я шёл, и почти пуста в обратной. Та самая телега двигалась навстречу мне со скоростью, с которой движется всё, чего не торопит ни наёмный труд, ни рынок акций. Мужик на телеге сидел, свесив ноги, и жевал что-то длинное, может быть, соломинку, может быть, луковое перо. На голове у него был войлочный колпак. Лицо тёмное от загара, борода клочками, глаза — узкие, ленивые, внимательные.

Поравнявшись со мной, он не остановился, но скосил глаза.

— Здорово, — выговорил я. И тут же пожалел.

Слово вышло слишком ровное. Слишком в нос. Слишком интонация «я с вами на равных, любезный». Я услышал это и внутренне выматерился. Переговорный русский — такая же привычка тела, как дорогая обувь. Срабатывает раньше мысли.

Мужик чуть приподнял колпак. Не снял, а именно приподнял, на палец.

— Здоров, — отозвался он. И, скользнув глазами по моей рубахе, по жилету, по босой ноге, добавил тише, как бы между делом: — Ты чей будешь?

Вопрос был простой и страшный. На «чей будешь» у меня не было ни одного ответа, который бы здесь не звучал хуже, чем молчание.

Я открыл рот и закрыл. Тело за меня дёрнуло плечом. Жест получился знакомый кому-то, видимо, не мне.

Мужик хмыкнул, как будто увидел подтверждение какой-то своей мысли.

— А, — протянул он. — Полунинский, что ли?

И, не дожидаясь ответа, тронул вожжи. Лошадь его, такая же нерасторопная, как он сам, подалась вперёд. Телега заскрипела. Собака, бежавшая сзади, обнюхала мне ногу — голую, не лапоть, — чихнула и побежала дальше.

Я остался стоять. «Полунинский, что ли».

Меня узнавали. Уже на большаке, ещё до города. Меня — то есть его. Дмитрия Тимофеевича Полунина, мещанина Заречья-на-Унже, должника Тита Хохрякова на двести рублей ассигнациями, человека с разбитой головой и ушедшей кобылой. Тихого, видимо. Невезучего. Я ещё не знал, какого, но уже знал, что когда мужик в колпаке сказал «полунинский», он сказал это так, как у нас говорят «должник банка», — с сочувствием не к человеку, а к беде, в которую он влип.

Я пошёл по большаку в сторону колокольни.

Идти было километра три, не больше. Я считал шагами, потом перестал. В прежней жизни я считал всё — расстояние от парковки до подъезда, время до посадки, проценты по облигациям, кубометры в новостройке. Я считал, потому что мне казалось, что если перестать считать — провалюсь. Здесь, на большаке, считать было нечего. Цифры заканчивались на двух медных монетках и двухстах рублях минуса.

Похожие книги