Читаем Маленькая смерть онлайн бесплатно


Маленькая смерть

Ни сном ни духом не помышлял о судьбе литератора. Но в детстве однажды проиграл товарищу спор, элементарно не сумев написать четырех строчек в рифму. С тех пор, уже в споре с собой, он сочинял стихи, пьесы, романы. Бывало и легко, и трудно, и невыносимо. Но было – счастливо! Вот оно как получилось: проиграл спор, а выиграл Жизнь!

Семен Исаакович Злотников , Стас Кован

Фантастика / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Мистика / Фантастические рассказы
<p>Семен Злотников</p><p>Маленькая смерть</p>* * *

Как-то так отчего-то сошлось, что почти в одно время я похоронил отца, потерял собаку, поссорился с другом и ушел от жены.

Вдобавок в одном из арбатских дворов мне разули колеса, взломали машину, забрали одежду, какую имел, старый портфель с документами: паспорт, военный билет, водительские права, сберкнижку, членский билет Союза писателей СССР, дневники, подборку юношеских стихов, письма любимых друзей и женщин, хранимые мной пуще зеницы ока… плюс черновик неоконченной пьесы: «Уходил старик от старухи».

Удары судьбы, скажем так, пришлись мне под дых, ниже пояса и против ожидания.

Это походило на маленькую смерть.

Как сказал бы мой старый армейский товарищ Андрюша Ширяев: «Судьба спустила штанишки и отшлепала!»

Переходя с армейского языка на арамейский: пять тощих лет сменили пять тучных…

Пропажу болгарской дубленки, венгерских джинсов и монгольского пуленепробиваемого кожаного пиджака я пережил много легче потери писем, стихов, дневников: все же в них была моя жизнь – какая-никакая…

Я и прежде, случалось, без слез расставался с домами, машинами и прочими зримыми аксессуарами благополучия. Уходил налегке в никуда, гордо демонстрируя торжество высокого духа над косной материей.

Вообще, вероятно, в гордости что-то есть еще, кроме глупости и неудобств…

Возможной причиной моей непрактичности были удачные роды (мы с мамой долго не мучились, с ее слов!), а также трудное послевоенное детство, аскетические пятидесятые и блаженные шестидесятые.

Время великих надежд и иллюзий.

Песен, стихов и влюбленностей. Полного пренебрежения ко всему материальному. Демонстративного презрения к мещанскому уюту и благополучию. К роскоши, барству и прочему прозябанию в сытости и довольстве.

В 14 лет, подражая Рахметову из романа «Что делать?», я морил себя голодом, стужей и спал на полу, усыпанном каменной крошкой (на гвозди, признаюсь, меня не хватило!).

Казалось, я жаждал лишений. Сам их придумывал и преодолевал.

Служба в Советской армии, помню, в сравнении с рахметовской юностью мне представлялась отдыхом в санатории.

Времена изменились, и я повзрослел, а мечты и иллюзии непостижимым образом перекочевали из реальной жизни в пьесы…

И вот я стою у раздетой машины в арбатском дворе, курю одну за другой лучшие в мире сигареты «Opal» и размышляю: как мне дальше быть и что делать?

Под шквалом напастей, обрушенных разом на мою голову, я, пожалуй, впервые всерьез призадумался о хрупкости бытия и переменчивости судьбы.

О том, что не все в моей власти.

И что, в общем-то, нечем гордиться.

О ложных целях, ненужной суете и бездарно потраченном времени.

Еще вчера мне казалось, что я и есть полновластный хозяин собственной судьбы. Сегодня мне дали понять, что это не так…

Среди прочих потерь больнее всего я переживал утрату черновика неоконченной пьесы.

Смерть папы не в счет, эта боль ни с чем не сравнима.

Я, возможно, еще полюблю, и мне выпишут новый военный билет, паспорт и членский билет Союза писателей СССР.

Только пьеса, пожалуй, ко мне не вернется…

Первая запись в моем дневнике появилась давно.

«Муки совести и высота человеческих прозрений погнали Толстого прочь из дому. Вселенское чувство стыда обожгло его душу. Все сделалось стыдным: жена, дом, дети, благополучное существование, статус почти божества, всемирная слава и осознание собственного бессилия в бесчисленных попытках хоть как-то помочь этому миру. Однажды он встал и ушел. Ушел в никуда. Потому что все понял. Понял, что вся наша жизнь – стыд. И не стоит цепляться. И что лучше умереть, чем так жить. Побег для него обернулся Голгофой, крестом, смертной мукой, последним искуплением его персональной вины за все мучения человечества».

Рождение пьесы впору сравнить с рождением человека: так же болезненно, радостно и непостижимо!

Жаль, не удастся переписать.

Как невозможно войти в одну воду два раза, так нельзя повторить однажды уловленный взгляд, вздох, звук, движение персонажа…

Добрая душа, случайный прохожий с рыжей дворнягой на поводке посоветовал срочно бежать в милицию. «Найти – не найдут, зато справку дадут, что ты не верблюд!» – в рифму высказался старик, будто сошедший с картины Ильи Репина «Иван Грозный убивает своего сына».

В самом деле, подумалось мне, я-то знаю, что я не верблюд, а другие этого могут и не знать… Я и рта не раскрыл, а дежурный ефрейтор, похожий на постаревшую Надежду Константиновну Крупскую, с порога меня попросил особенно не волноваться.

– Можно жить – волноваться, а можно не волноваться – и жить! – изрек он с апломбом, предупредительно подняв указательный палец вверх.

– Да я не волнуюсь, я только хотел… – начал я и осекся, вспомнив первый и второй законы Андрюши Ширяева: 1) угодив в вытрезвитель – молчи, что не пьян! и 2) в психушке забудь про свою адекватность!

– Да тут как бы очередь, мил-человек! – произнес он стыдяще, опять не дав мне сказать.

Пустяшный укор вогнал меня в краску.

Я вспомнил отца.

Ты не лучше других, твердил он, бывало, потому что ты не лучше других. Возьми на карандаш, говорил, заруби на носу, завяжи узелок на память. Целее будешь, дольше проживешь!

Он меня умолял соблюдать колею, ходить в ногу с другими, держаться в узде, не плевать против ветра и дуть на воду, довольствоваться синицей в руке и не пялиться на журавля в небе.

– Ты понял меня? – допытывался он после очередного урока житейской мудрости.

Я, известное дело, кивал, не желая его обижать, но про себя всякий раз повторял, как клятву, что не стану ходить под уздой, дуть на воду и довольствоваться синицей в руке.

Злился и бунтовал против любых установлений и запретов и страстно желал совершить что-то… такое что-то…

Короче, не важно – что! Главное – чтоб совершить!

Например, пробежать быстрее других сто метров или марафонскую дистанцию, полететь на Луну, переплыть океан и даже, если понадобится, погибнуть во имя высокой цели.

Только тут я заметил понуро сидящих граждан под плакатом во всю стену с барельефным изображением огромного профиля Ленина и полным сводом принципов коммунистической морали, столбцами вмонтированных в циклопический череп вождя мирового пролетариата – где-то промежду выпуклыми лобными долями и впуклой затылочной частью головы.

При мысли, что я мог кого-то обидеть, меня тут же кинуло в жар, потом в дрожь. Как в детстве бывало, когда провинишься, я вяло побрел, пристыженно втянув голову в плечи, к единственному свободному стулу под знаменитой ленинской бородкой-клинышком…

Итак, размышлял я, сидя под Лениным и сосредоточенно разглядывая рваную плешь на паркете, самое время осмыслить: что, собственно, я собой представляю и где я теперь?

Лет – 37!

Еще не так много, чтоб так уж бояться…

Но уже не так мало, чтобы не бояться вообще.

Короче, пока не боюсь, но уже страшновато.

По внешнему ряду – имеются плюсы, они же и минусы.

При росте 187 см (что, говорят, хорошо!) я чересчур заметен (что плохо!).

Можно сказать, что я строен, а можно – что худ.

Долговяз и сутул.

И голову держу, по отцовой манере, не совсем прямо.

И профиль не тот.

И морщины на лбу.

И рассеянный взгляд, и растительность на лице, и даже кадык на шее – в точности как у него…

Однажды, по дружбе, меня пожалела сама Анна Борисовна Никритина, вдова замечательного поэта-имажиниста Анатолия Мариенгофа, друга Есенина.

– Семочка, – с милым прищуром сказала она, – вы не красавец, но есть и похуже. И сильно похуже. Я даже не знаю, что лучше!

Можно продолжить.

Пока ничего не болит. Чему немало, возможно, способствуют: ежедневные бег, растяжки, прыжки и бой с тенью – где бы ни находился и по любой погоде. Держу уголок. Без помощи ног лазаю по канату. Могу отжаться от пола 100 раз, присесть и подняться со штангой на плечах весом до 120 кг…

Ну, может, еще поживу – если не случится военных пожарищ, вселенского потопа, страшного землетрясения или ножа в спину.

В личном плане – тоска, по-другому не скажешь.

У меня нет жены, нет детей, нет места, где меня ждут.

Вообще никаких обязательств.

Свободен!

Так, должно быть, себя ощущает человек по выходе из тюрьмы на волю. После долгой болезни. Очнувшись от летаргического сна. Странное, одуряющее состояние – когда ты свободен от всех, и все свободны от тебя…

Наконец: что с карьерой (словечко, однако!).

Пьесы играются в лучших театрах Москвы, Ленинграда, Софии, Праги, Стокгольма, Токио, далее и везде. Кроме Антарктиды. Издаются в престижных журналах и сборниках.

Театральные критики будто бы благоволят и величают чуть ли не лидером «Новой волны».

Храню, как икону, фотографию моего кумира Сергея Юрьевича Юрского с его личным автографом: «Семену Злотникову, драматургу божьей милостью».

С самим богом сцены – Георгием Александровичем Товстоноговым – делюсь, трепеща от волнения, замыслом пьесы «Уходил старик от старухи». Ему интересно, он ждет. Он так и сказал – что он ждет!

С великим Олегом Николаевичем Ефремовым читаем и обсуждаем пьесу «На четвертые сутки после исчезновения».

Небожитель Юрий Петрович Любимов звонит мне на грешную землю и зовет почитать «Сцены у фонтана» на труппе.

Я и прочел. И Таганка проголосовала «за!».

Гениальный, гонимый и несгибаемый Петр Наумович Фоменко в Театре комедии на Невском проспекте репетирует пьесу «Все будет хорошо!».

И действительно: будто бы все хорошо.

Только тогда отчего же мне так худо?..

– Виноват… бога ради… мне тут подсказали… что вы как бы, что ли… должно быть, последний? – услышал я возле себя робкий и нервный одновременно голос существа невнятного происхождения: то ли мужского, то ли женского.

– Последний? – вяло откликнулся я, нехотя отрывая глаза от проплешины в паркете.

– Мне сказали, что вы… или – разве не так? – продолжал вопрошать мужчина с внешностью Владимира Высоцкого, голосом французской певицы Мирей Матье и манерами Акакия Акакиевича Башмачкина из повести Гоголя «Шинель».

– Но если не вы – тогда кто?.. – не унимался Владимир-Мирей-Акакий Акакиевич.

Чем, вдруг подумалось мне, не персонаж с героическим обликом всеми обожаемого секс-символа нашей советской эпохи и манерами всеми отвергнутого и глубоко несчастного титулярного советника?!

– Он, он, он последний, кто же еще! – из-под ленинской мочки откликнулась тетка – страшная, как язва двенадцатиперстной кишки.

– Я буду последний! – произнес я, решительно поднимаясь и жестом любезно приглашая занять мое место.

– Нет-нет, бога ради, вы что! – возопил шепотом мой новый герой, почему-то опять нервно озираясь по сторонам.

Все же, пока я сидел, он не выглядел таким крошечным.

Настоящий Высоцкий, с которым, случалось, мы пересекались в длинных, напоминающих катакомбы, переходах Таганки, казался огромным – аж захватывало дух.

«Последний, последний… – бормотал я, обреченно потягивая «Opal» и уныло меряя шагами внутренний дворик отделения внутренних дел, сплошь усеянный битой керамикой, развороченными рамами, початыми мешками с цементом и прочим строительным мусором. – Последний, последний…» – талдычил я тупо, в попытке восстановить ход своих размышлений.

То ли по врожденной небрежности, то ли следуя инстинкту самосохранения, я не особо задумывался о последствиях землетрясения, обрушившегося на мою голову. Как если бы я, упав со скалы, не заплакал от боли, а стал размышлять о загадках и таинствах бытия.

«Как будет – так будет, – внушал я себе (наверное, чтобы не сойти с ума). – Того, что пропало, уже не вернуть. Бесполезно стенать, рвать на себе волосы, проще забыть, перевернуть страницу и начать жить с чистого листа!»

Голова была полна аналогий – с библейским Иовом (ни меньше ни больше!) и королем Лиром. Сравнение с Лиром мне льстило, с Иовом – давало надежду, что все у меня еще будет… Курить я уже больше не мог, но и возвращаться с улицы в душный предбанник отделения милиции тоже не хотелось.

Время от времени я приоткрывал дверь и проверял движение очереди. Какие-то люди входили и выходили, но меньше их почему-то не становилось.

– Ради писания слов, – неожиданно вспомнился наш последний с отцом разговор перед моим фатальным отъездом из Ташкента, – ради этого ты покидаешь старых родителей, дом, любимую женщину, бросаешь нормальную работу на телефонной станции, дипломный курс института связи, хороших друзей и бежишь как ненормальный неизвестно куда и непонятно зачем?!

Папочка-папа на сто лет вперед пытался меня уберечь от любых возможных падений, вывихов и переломов…

– Ты же умный, представь, – рисовал он унылую картину моего прибытия в Ленинград, – ты представь, как ты вышел из поезда с двумя старыми потрепанными чемоданами. Дождь со снегом, полярная ночь и тоска! Ни жилья, ни работы, ни денег! Куда ты пойдешь? Где будешь спать? И что будешь есть? И кто тебя вдруг пожалеет?..

– Намазюкал, как этот, несколько никудышных стихотворений (папа бил прицельно и больно) и сразу решил, что ты (он при этом брезгливо поморщился) – этот?.. Ты хочешь быть этим? Ты хочешь им быть?..

Он настолько не верил в меня, что в горячке не смог вспомнить слова: поэт!

– Да что ты, червяк, о себе возомнил? – вопрошал он, с трудом удерживаясь от крика. – Что ты Господь Бог?

– Ты – никто и ничто! – папа резал правду сплеча. – У тебя нет таланта, нет денег, нет связей! Не знаешь людей и жизни – тоже не знаешь!..

– И даже если представить, что тебя там признают (он почти допустил и такое!) – мы с мамой до этого не доживем. И что будешь делать потом? Придешь на могилку и там нам расскажешь, как ты всех победил? Да все самые-самые слова этого мира, – кричал он, – не стоят одной слезинки твоей матери, чтобы ты знал!..

Так он меня убеждал, просил, требовал и умолял одуматься и не уезжать.

А я в ответ бормотал что-то, тер и прятал глаза, чтобы только не видеть, как он страдает.

Воистину, те несколько часов взаперти с ним показались мне вечностью.

Однако чем больше он уговаривал меня, тем я непреклоннее хмурился и молчал.

Вся океанская мощь отцовой мудрости не могла совладать с утлым суденышком моей фанатической веры в себя. На его стороне был нечеловеческий житейский опыт, а на моей – неуемная жажда свершений чего-то такого… такого чего-то… не важно чего!

Все отцовы предвидения и пророчества, впрочем, сбылись с поразительной точностью: меня в самом деле никто не встречал, дул холодный пронзительный ветер, и с неба валил мокрый снег, и вокруг было много людей, все куда-то спешили, и никому до меня не было дела.

Возможно, тогда, на холодном перроне, я впервые в жизни испытал чувство бесконечного одиночества…

– Виноват… бога ради… не угостите сигареткой… – послышался сзади слегка дребезжащий голос Мирей Матье (оборачиваясь, я уже знал, что увижу Владимира Высоцкого). – Возможно, что я ошибаюсь, но я… – закурив и покашляв, продолжил мужчина. – Я вижу, как вас что-то гложет… Нет-нет, ради бога, если не хочется!.. – он вдруг испугался, заметив мой взгляд.

– Я все потерял, – пояснил я спокойно.

– Все-все? – почему-то схватившись за голову, переспросил Владимир-Мирей-Акакий Акакиевич.

– Все-все! – также исчерпывающе подтвердил я.

Похожие книги