Читаем Гурии онлайн бесплатно

Часть вторая. Лабиринт 1 20 июня, 5:45, на выезде из Орана «Ты проснешься у врат лабиринта» Странно разговаривать с тем, кто не знает эту страну. Кто живет по другую сторону небесного свода. Кто подчинен иным правилам, следует другим временам года. Кто знает обо мне всего ничего, опознает лишь биение моего сердца, шаги, мое настроение. Кто слепо идет за мной, не чувствуя страха, в сумраке ночи, кто прислушивается ко мне, когда мир слишком громко шумит. Кто-то вроде тебя, так и не снизошедший на землю, кто не ведает, что внизу и наверху есть небо и что такое настоящий пожар. Сначала надо бы выбрать имя тебе, пока мы вдвоем, ты взаперти, я — неразумно отправившись в путь. Ты ведь знаешь, меня зовут Фаджр, Об. Тебя называю я Гурией. Но не стоит привыкать к этому имени. Тебе ведь осталось жить всего ничего. 2 11:09 «Войдем» «А ты что тут делаешь?» Он орет (кем он себя возомнил? полицейским?), стоя спиной к свету, и его обветренное лицо бледнеет. Брови сдвигаются и становятся похожими на рога. Угрожающе машет рукой. Я пячусь, отступаю, и он постепенно отходит. «Тебе нельзя здесь оставаться!» Он произносит слова, чеканя каждый слог, как обращаются к детям, и мне любопытно: так ведут себя отцы и мужья? Он замирает, в глазах застарелая тревога, это меня и смущает: ему страшнее, чем мне. Кого он боится? Я девушка двадцати шести лет, волосы растрепаны, следы побоев на щеке, в порванной блузке и, хотя лето, с тонким платком на шее. Босиком, стою на сухой земле, на краю дороги в Алжире. Оборванка, бормочу что-то под солнцем, а все в стране уже сидят по домам, в экстазе от крови зарезанного скота. После одиннадцати великий праздник отмечался везде, но не здесь. Мои лохмотья могли бы страху нагнать. И «улыбка», конечно. Но, видимо, дело не в этом: его пугает другое. Он тычет пальцем в меня, чтобы указать на вопиющую ошибку: пустынная широкая автотрасса подтверждает его негодование. Затем он замечает мою канюлю, вылезшую из-под платка. Левое веко приподнимается, любопытный взгляд впивается в рану и распахивается широко. Он видит, что я готова дать деру, и передумывает читать мне нотацию; мы тупо смотрим друг на друга, как пуганые звери. «Могу высадить тебя в ближайшем городке. Если тебя обокрали, там есть жандармы, они помогут». Самая близкая точка — Уэд-Тлелат. Я как раз оттуда. В жандармерии была. Наверняка это еще один полоумный, тоже насильник; мои ноги горят и ноют, но готовы с места сорваться. Побегу через поля, спасая тебя, моя Гурия с настороженным слухом. Прикидываю расстояние и время, которое ему понадобится, чтобы меня схватить. Мы убежим, скроемся, никто нас не найдет, ни Бог, ни Пророк, ни жандармы. Я медленно отступаю к полям, незнакомец замирает на месте. И тут с водителем происходит то, что я никогда не могла бы вообразить. Поднимается ветер, а ты, лунная моя девочка, видишь все моими глазами. Его смуглое лицо, блестящие глаза, желтые зубы, все в нем сжимается, напоминая раздавленный плод. Неожиданно у него льются слезы, он показывает на мое горло. Заходится тысячами рыданий, издает хриплый стон. Задыхается, будто нечаянно поперхнулся, неразборчивые слова тонут в слезах. Его разные глаза плачут как два отдельных человека. «Не стой тут одна, моя девочка…» Он стонет, поминает Всевышнего, вздыхает, икает, пытается успокоиться и взглядом убеждает меня остаться. «Они сожрут тебя, моя девочка. Это волки. Бог знает что они могут сделать с тобой в этих полях. Видишь, они уже тебя укусили!» Показывает на мою шею, на выжженную равнину сзади меня, со злобными колючими зарослями. Он прекращает рыдать и вновь обретает вид обычного человека. Пристально смотрит на дорогу: «Ты не можешь здесь оставаться. Тебя, наверное, Господь послал?» Господь? Незнакомец не отрывает взгляда от меня и моего платка. И уже не так строго, почти уважительно произносит: «Ты, верно, особенный знак. Скажешь мне? Хорошо?» Он оборачивается на дорогу, словно что-то увидел. Пустынные поля вокруг изучают нас. Никаких машин, лишь шоссе, безлюдное, как если б настал конец света. После нашего молчаливого противостояния водитель исчез в машине, открыл дверцу со стороны пассажирского места: «Смотри! Я не собираюсь причинять тебе зла. Садись, подвезу, здесь тебя не оставлю. Они тебя ведь сожрут». Голос у него жалобный, слабый, будто умирающий дает совет напоследок. Он показывает мне салон автомобиля. Вижу предъявленные им доказательства: правая нога короче левой, атрофированная, над педалью ортопедический ботинок, низ брюк подвернут. Это его волшебная белая лапка. Мой внутренний язык утихает, уловив в темноте нечто такое, чего он боится. «Садись, довезу, куда захочешь, если не договоримся. Меня зовут Аисса Герди; может, тебе станет лучше, если узнаешь мое имя». Разглядываю его. Одного глаза не видно под нависающим веком, другой уставился на меня и не моргает. Седые волосы, черты лица заостренные. «Похож на лошадь», — скажешь ты, вспоминая одно из немногих животных, что, согласно Корану, обитает в раю. «Ну давай, едем. Мы обе безумные!» Продолжим поездку в страну покойной сестры. Выскажем ей твои и мои аргументы и вернемся — каждая в свой мир. 3 11:22 «Налево или направо?» Я человек известный. Но мне давно уже никто не верит. Понимаешь? По правде сказать (он смотрит мне прямо в глаза, устремленные на дорогу, и на шею, с которой почти спадает зеленый платок, и тянет руку, чтобы отрегулировать кондиционер), мне не нравились книги, они все воруют. С самого детства, начала моей дурацкой жизни в Батне, я просчитался. Полагал, что женитьба — ошибка молодости, а молитва — ошибка старости. Меня ослепил Господь, вернее, мать. С этого началось мое проклятие. Знаешь, если бы я умел писать, то изложил бы на бумаге свою историю! Не рассказывал бы ее на каждом углу, как идиот, которому давным-давно никто не верит. И мне не дали бы обидное прозвище, которое не осмелюсь тебе повторить. Когда я был молод, в нашем просторном доме в Батне книги были повсюду. Знаешь, где это? В четырехстах километрах к югу от Алжира. Впрочем, это были не книги, а огромные листья большого бесплодного дерева. Белая цератония рухнула прямо в гостиной, и нам пришлось жить, перешагивая через ветки, пробираясь сквозь листву, чтобы поговорить. Дерево не засохло, ветви не обнажились, оно не заснуло. Разве что прикрыло один глаз ( левое веко еле скрывает ироничный взгляд ). Это древо Господне тянуло из нас все соки. ( Ты слушаешь, моя Гурия? В некотором роде твое дерево, верно? «Воистину, есть в раю дерево, такое большое, в тени которого всадник может проскакать сто лет, но не сможете пересечь ее», — сказал однажды имам. ) Клянусь Аллахом, именно так я представлял книги в нашем доме. Как осень, которая никогда не кончается, бледная осень с седыми волосами, и повсюду кучи листьев, вот столько ( проводит рукой по шее ). Понятно? В Батне мы жили на улице Независимости, пятьдесят шесть. Дом в колониальном стиле, две гостиных, с лимонными деревьями во дворе, большие окна на французский манер, как в старину, обычно закрывались по маминой просьбе. Она боялась сглаза, завистников и проклятий. Листы бумаги заполоняли жилое пространство подобно гостям, которых никак не удается выпроводить. Они мало-помалу распихивали нас по углам, как отребье из деревень в округе. Мы с братом росли в чаще белых и серых деревьев, мятых, с помарками. Играли с ними, искали фотографии женщин на обложках, бразильских деревьев, старинных мечей, гоночных автомобилей. Но это была не просто игра, моя девочка, это была еще и война за родителей. Листы отбирали у нас отца и соперничали с мамой, подобно второй жене, молодой и в возврате одновременно, старой и новой, подобно тысяче других жен, каждая из которых имеет собственную страницу. Книги, казалось, даже посягали на его ложе, по ночам пререкаясь с отцом — хи-хи! ( Когда он смеется, его плечи трясутся. ) Книги годами сражались за внимание отца, стремящегося стать видным ученым в наших краях. Днями напролет его глаза были прикованы к корректуре, верстке, опечаткам, которые он выправлял, кивая головой. Больше никто и ничего его не волновало. Ни лицо матери, ни ее голые плечи и шелковистые волосы цвета эбенового дерева, с их отражением мама иногда разговаривала перед зеркалом. Ни двое детей, мой старший брат Бенбадис и я, светловолосый. Книги воровали у матери взгляды мужа, его пропавшую нежность, отбирали внимание и руки мужчины. За ней осталось лишь право на несколько слов. Знаешь, сестра, мама никогда не ходила в школу, женщины ее поколения не учились, берегли время, девственность и репутацию. ( Холмы вдоль шоссе становятся выше, безмолвно мелькают в окнах фургона. Рука водителя в постоянном движении, в полете, вслед за словами, лишь на пару секунд возвращаясь на руль. Я слежу за холмами как за волнами в море. Они вздымают к небу, открывают одну-две деревни, потом проваливаются в необъятные пропасти, с проглоченными безымянными деревнями и деревьями, пришпиленными к крошечным домам. На каждом километре — ухабы. Я чувствую их тяжесть в животе. Тошнит… ) Клянусь, моя девочка, отец уважал эль-Хаджу, мою мать. Он наблюдал, как яростно она возит метлой по двору или стирает гору белья. Терла и терла, и мне казалось, будто хочет что-то стереть из своей жизни женщины, следы своей злости, унижения, или же сплетни соседей, с завистью к нам относившихся из-за великолепного дома. Мама, да упокоит Господь ее душу, вела битвы с книгами, но по-своему, как дьяволица. О, да! Понимаешь, она не сдавалась. Начинала с того, что подметала в дому, во дворе, мела в коридорах и комнатах, площадку при входе, вытирала пыль, полировала, наводила лоск в каждом углу, а потом обильно все поливала большими ведрами злобной воды, а заодно и проклятиями. Вода была заклятым врагом книг отца. Как две жены, клянусь, моя девочка. Одна умела читать и писать, другая стирала и мстила. Одна бумажная, другая — из плоти и крови. Думаю, вода была ее чернилами, она просто писала так, как могла. Разве нет? Вода размачивает бумагу, в ней тонут авторы и заголовки, книги теряют свою представительность. По-моему, она полагала, что вправе бороться за мужа. Вечерами перед зеркалом она давала отчет своей блестящей шевелюре, а мы с братом Бенбадисом потешались. Длинные прекрасные волосы спускались с небес, подобно ангелу; мама молодела, когда их расчесывала. Потрясающая была хитрюга! «Очень грязно и пыльно!» — повторяла она и устраивала книгам потоп. После того как все прибирала, вытирала и вычищала в нашем доме колониальной постройки, отцовские книги тонули в ее затаивших злобу глазах, и порой она победно улыбалась, но старалась этого не показывать. Клянусь, моя девочка! Во время уборки отец поднимал ноги или стоял на улице, дожидаясь, пока все высохнет, бормотал что-то, подчиняясь законам первой жены, или шел в наш книжный магазин-типографию на улице Независимости, очень старый, сама увидишь. Он, бедняга, хотел испортить ей жизнь, пусть и его душу помилует Бог. Рассказываю тебе об этом, потому что там история как раз и начинается. Понять это удалось годы спустя, когда меня перестали слушать, даже в нашем квартале, несмотря на уважаемое имя и талант рассказчика. Надо было выучиться читать и писать. Когда пишешь, даже ложь превращается в правду и облекается в красивые одежды. Сейчас я смог бы освободиться от своей истории, ведь она мешает мне вернуться домой, завести друзей, снискать доверие и уважение у людей, как это было с отцом. Правду говорю, валлахи! Вот уже лет двадцать никто мне не верит, потому что нет у меня доказательств. И вот, Господь милосердный! Бог послал мне тебя, причем в день Ид аль-Адха. Вечерами, после уборки, когда отец наконец добирался до кабинета у нас в доме, бесчисленные стопки книг впитывали воду снизу, разбухали и серели, точно утопленники в море Алжира. Суровым он был человеком, моя девочка. Бил мать кулаками, так что у нее носом шла кровь; она твердила, потерянная, что вернется к своей семье, но с возрастом он и его гнев ослабели, и в конце концов он сдался. Видимо, даже пророки Аллаха терпели несносных жен, думал он. Предполагаю, отец смирился с судьбой непонятого ученого. То были не книги, но пещеры, где он ожидал просветления. Заходил в них, будто в кафе, чтобы убить там время или им насладиться. ( Дорога разрезает мне голову как пила, режет меня пополам, девочка моя, ранит с другой стороны моей жизни. Сегодня под синим небом она обнажается, но мне помнится петляющий путь под зимними тучами, поглощающий путников. Я тень, что возвращается туда, где двадцать один год назад произошло преступление. Но если туда не отправиться, куда мне податься, чтобы все начать заново и явить тебе истину? ) Другим оружием моей матери было та тщательность, с которой она готовила для отца изысканные блюда по рецептам своих бабушки и мамы. Настоящие яства, что подают по торжественным случаям, например на свадьбе. Клянусь, словно готовила яды или идеальное преступление, как в кино! Фактически разговаривала с ингредиентами. Рассказывала о своей несчастной жизни второй жены, предательстве околдованного мужчины: «Семейка Герди — вся безумная!» — так она обращалась к специям, к зеркалу. ( Водитель смотрит не на дорогу, его глаза всматриваются в прошлое. Лысые желтые холмы сражаются с диким ветром. ) Вечером она подавала блюда согласно ходу сражения: мед, рыба, фисташки, сливы в сиропе, салаты, закуски, сласти, соленья, сушеные фрукты, соусы. Вздыхала, подчеркивая, как много времени и усилий было затрачено, затем ждала на пороге кухни, наблюдая, что отец предпочтет. Ее или ту, другую? Да помилует Бог его душу, и эль-Хаджи тоже! Вероятно, его забавлял, а может, и беспокоил выбор между двумя женами, однако он делал вид, что размышляет. Сначала отец всегда пробовал. Потом однообразным движением медленно водружал рукопись на столик, отодвигал тарелку и рассеянно принимался есть одной рукой, а другой листал стародавние истории. Нередко мама проигрывала сражение с книгами. Впрочем, яства являлись следствием бурных ссор, нам с братом Бенбадисом они казались грозой; у нас, как у моряков на судне, сводило живот. Мой отец эль-Хадж считал, что война рецептов блюд против рукописей, которую вела его законная жена, немного ее развлекала. Может, он представлял это как особый язык или игру, не знаю. Понимаешь, дела сердечные — нечто интимное, родители об этом не говорили. Сердце у нас большое, но безмолвное, оно становится разговорчивым только с незнакомцами или когда смерть близка. Во время таких бранных трапез мы с братом Бенбадисом сидели за столом вместе с отцом, молчали и ждали, но ничего, кроме привычной немой перебранки, не происходило. Отец и слова не произносил. Мстил молчанием. Нахмурив лоб, сжав губы и уставившись в чье-то произведение. Эль-Хадж, мой отец… (Его низкий голос окрашивается нотками почтительности, словно он снова стоит перед отцом и немного дрожит. Меня это почти забавляет: в своем животе он тоже носит кого-то, кто выкручивает все внутренности!) Мой отец эль-Хадж мечтал превратиться в книгу. Мечтал быть на нее похожим. Он обожал казаться неподвижным, как письмена, не говорить ничего лишнего. Назывался Хаджем, тем, кто совершил паломничество в Мекку и вернулся. Он производил впечатление судьи былых времен. В разгар битвы между двумя женами, одной — белой, как бумага или кожа француженок, и другой — черноволосой, он твердил одну и ту же фразу: «Вкусная еда наполняет желудок, желудок поддерживает колено, а книга подымает вашу голову и поддерживает всего человека». Нам с братом полагалось в это верить и в подтверждение не слишком налегать на изысканные блюда матери. Оценив, насколько увесист кусок мяса, Бенбадис сравнивал его с моей порцией и, разочарованный, слегка насупливался. Завидовал, да помилует Бог и его душу. А мать? Дабы наказать отца за его улыбки мнимого ученого, она часто ела на кухне в одиночку, стоя перед своими кастрюлями, отчаявшись, и пережевывала безвкусную хлебную горбушку. А в дни бурных ссор просто отказывалась принимать пищу. Обращаясь к посуде, она твердила, что отправится к своему народу, около Нгауса, и больше никогда не вернется к «бумажному безумцу». Точно не знаю, когда она стала верить, что ее семья еще жива, может под конец жизни, когда потеряла память. Говорят, под конец видишь умерших родственников, разве не так? Мать забывала, что вот уже несколько лет, как все ее родные умерли, и что после смерти трех братьев, отобравших у нее наследство, никто о ней, бедняжке, не помнил! А отец? Неизвестно, после чего он стал прятаться в своих книгах. Теперь мне кажется, с определенного момента он перестал читать и скрывался в раскрытых на столе фолиантах, как в пещере. Сейчас мне пятьдесят три года, моя девочка, то есть мне столько же, сколько ему было в то время, и я лучше его понимаю. Наверное, он воображал, что сидит рядом со своим отцом и разговаривает с ним сквозь бумагу, как через занавес. Но, думаю, в основном он молча общался со своей сестрой, тетей Аишуш, умершей до моего рождения. Она скончалась сразу после свадьбы и унесла с собой свой смех и смех моего отца. 4 11:34, на шоссе «Его рассказ — длинный коридор, моя Гурия» Отец заговорил о своей сестре Аишуш лишь однажды и рассказал, что она защищала его от мальчишек, которые его задирали и поколачивали, это было еще во времена Французского Алжира. Вспоминая, он поменялся в лице. Думаю, вот в чем заключалась его сердечная рана, та книга, какую он не написал. Именно! Настоящее воскрешение в памяти, точно говорю, моя девочка! ( Когда он перестанет обращаться ко мне «моя девочка»? ) Все случилось летом, мы были во дворе. Отец беседовал с дядей, лежа на самом роскошном ковре из Гардайи, и смачно ел виноград. Я сидел рядом на пороге гостиной, на маленьком приступочке и видел, с каким блеском в глазах он смотрел по сторонам, вглядываясь в воздух, будто рассматривал ценные манускрипты. Тогда и вспомнил сестру, словно бы оказавшуюся перед ним. Лицо его просветлело, он улыбнулся и снова превратился в смешливого и веселого ребенка. Тогда я понял, что та история правдива и в нее, как в газету, обернуто его сердце. А в книгах он искал либо эту близость, либо способ ее забыть. О, эль-Хадж, да упокоит Аллах его душу! Утром, когда мы втроем возвращались из мечети, поскольку эль-Хадж заставлял нас молиться вместе с ним, мама возобновляла битву. Нападала любимым оружием — метлой, пока не окружала сына эль-Хаджа Герди Сенусси. Так звали моего деда, открывшего книжный магазин. В начале дня мама вертелась вокруг отца, облаченного в белые одежды и мысли предков, а квартал просыпался под шум автобусов. И пока она выставляла свое оружие, из кафе «Мархаба», что в конце улицы, до нас долетал запах кофе ( ты замечала, что все алжирские кафе называются одинаково и каждый раз ты как будто оказываешься в том же самом месте? ); эль-Хадж усаживался на свою красную бархатную, украшенную золотом скамеечку и погружался в свои мысли, растворялся в рифме или красивой фразе. Представляешь, моему брату Бенбадису не разрешалось садиться на красную скамейку, хотя он научился чтению и письму много раньше, чем ожидалось. Да будет тебе известно, моего брата так назвали в честь ученого из Константины, подпирающего рукой подбородок на картинке в школьных учебниках. Целый день перепуганный отец напрасно ждал, что мать устанет и отступит подальше со своими ведрами от его сокровищ. Причем без криков и склок, моя девочка! Но нет! У нас так не принято, мы уважаемая семья. Молчаливы как книги, скупы на слова. Когда у матери спрашивали, где эль-Хадж, она указывала на дверь, тапочки или четки, если его не оказывалось дома, либо на восток, показывая, что он занят своими торговыми делами. Отец часто укрывался в нашем книжном магазине (названном «Эль-Гурия» в 1962 году в честь независимости Алжира), унаследованном им от моего деда и с тех пор нисколько не изменившемся. Нам повезло стать местной легендой, моя девочка. А как же иначе! Достопочтенная семья. Уважаемая, с ней не бывает скандалов, никто не врет, никому не придумывают обидные прозвища. К нам целый век относились с уважением, а дело, передаваемое от отца к сыну, позволяло ни в чем не нуждаться ( он останавливает качающуюся синюю шерстяную рыбку, привязанную к зеркалу заднего вида, затем кладет руку на руль ). Мы издавали книги еще во времена французов, позволяли сказать нечто ценное и важное ( какой же он все-таки болтун! Наклоняется к моему уху. Его рука покоится на подлокотнике, затем он ее поднимает и подносит к груди, вспоминая о семье ). Нам предстояло продолжить дело деда, который подхватил его у своего отца, знаменитого чтеца Корана и большого его знатока-толкователя. Ты, наверное, думаешь, что я много болтаю? Ну да, хи-хи! Но это оттого, что мне надо объяснить, почему, по-моему, тебя мне послал Всевышний! Ты снизошла с небес. Никто мне больше не верит, моя девочка, хотя семья у нас уважаемая. Нет доказательств того, о чем я рассказываю; когда говорю, люди пожимают плечами, смотрят на часы или на небо и уходят. Представляешь? Меня, представителя семьи, продававшей книги, обвиняют во лжи и клевете! Меня, внука Герди Сенусси! Единственного владельца книжного магазина-типографии, доставшегося мне после смерти моего брата Бенбадиса, его дочери и жены! Ты думает ь, я оказался на дороге, потому что сирота? Нет! Только я и верю во все то, что у меня в голове и что это истина, как в Коране, у Пророка, у Всевышнего, как у голого мертвеца в могиле. Все они мертвы: мой брат Бенбадис, его дочь, жена, мои мать и отец. Я не могу молчать ради моего прошлого, ради прошлого Алжира. Не могу, после всего того, что я пережил. Нож, заживо содравший с меня кожу, пробудил мой дар. Он в том, чтобы помнить числа, имена и места. Многие. И воспроизводить их наизусть. За одной датой встает другая, как путешественники автостопом. Фамилии, имена, места. До того как началась моя история, я таким даром не обладал. Но надо было бы научиться писать и читать, чтобы превратить все в книгу. А вместо этого я вожу машину, что помогает забыть, да и другим не надоедать. История нашей семьи корнями уходит в далекие времена, подобно книгам и деревьям; мне есть чем заняться. При чем тут я? Ох! Вот к чему я клоню ( у нас нет ничего общего, разве что язык его, струящийся, как вода, родом из другой, чуждой ему жизни, нелепой, будто украденная драгоценность )… с этого все и началось. С войны против книг. Матери против отца. По этой причине я не смог научиться писать. И когда моя история укоренилась в голове, Эмир головорезов потребовал, чтобы я везде и всюду рассказывал о том, что видел, только я ничего с собой не взял, не захватил ни одного доказательства. Двадцать лет спустя, если я принимаюсь рассказывать, никто мне больше не верит. Я встал на сторону матери, а Бенбадис — отца, и книги мне отомстили сполна. Брат стал влиятельной фигурой на социологическом факультете в Алжирском университете, а я — водителем при нашем знаменитом книжном магазине. И до сих пор не могу написать ни слова, что крутятся в моей голове. Чтобы остановить бесконечное мельтешение дат и больше не погружаться в эту сумятицу. Но я будто книга: рассказываю истории. Мне книги не нравились; стоящие рядком, как женщины, они завидовали матери. Валлахи, я ошибался! Но в то время был слишком молод, со своими светлыми волосами, уложенными по последней моде, «банан в стиле рок». Мне казалось, книги только для мертвых и стариков. Вот идиот! Отец не обманулся насчет моего будущего. Хотя вначале он надеялся. Полагал, что наша благородная кровь вернет меня к делу нашей семьи. В конечном счете он оказался прав, ведь я вожу фургон с книгами. Сидя на красной с золотом скамеечке, отец щурил глаза, следил за мной, постоянно вздыхая, и пил чай после пятничной молитвы. Временами поручал мне расставлять книги по местам, как практиковалось у нас. Критерии расположения были различные: по времени поступления, в алфавитном порядке, по дате выхода, по тематике и т. д. Также можно было сложить их стопками, высокими, как минарет, и подобное означало, что все их нужно прочесть, изучить или доложить стопку до самого неба. Но я молчал, старался не попадаться отцу на глаза, а мать всегда встревала и просила его ко мне не приставать. Словно хотела, чтобы гнев человека, видевшего, как его благородная кровь напрасно течет в жилах одного из двух сыновей, обрушился на нее. Я отсиживался в окопах на поле битвы между тарелкой и пером, специями и предисловиями. Между отказом есть и отказом говорить, между отцом и матерью. Поскольку это было сражение взрослых, мы с братом вели себя осторожно. Но Бенбадис все же научился читать вслух, чтобы отец эль-Хадж его слушал и с гордостью гладил его по голове на моих глазах. Пару раз мать одержала победу в нашем доме в Батне. Чтобы вода не попала на книги, их уложили в коробки и отправили в наш магазин. Какой он? Увидишь, ты могла бы работать в нем и… ( О чем это он? С чего бы так подумал? ) Великий день настал для нее, когда после зимнего гриппа она поняла, что победа возможна, если прибегнуть к столь несложной уловке, как дыхание. Не нужно метлы и потопа. Однажды она осознала, что выиграет в войне просто-напросто кашлем. И стала кашлять, сначала легонько, потом так, словно воздух в легкие поступал из колодца или из-под земли. Она затеяла опасную авантюру, лицо побледнело, выбивающиеся из-под платка волосы оттеняли его как саван. Она кашляла и кашляла днями напролет. По ночам слышно было, как мать отхаркивается, а днем она сохла, увядая на наших глазах от яростных приступов. Из глаз ее текли слезы, грудь, казалось, с трудом удерживала обезумевшее сердце. В нашем доме, обычно тихом, ее сухой кашель превратился в постоянный шум, нарушающий тишину моих предков; он мучил нас, мешал отцу читать, часам — отсчитывать время. И вот однажды отец, разъяренный, как белый бык, в положенном должностному лицу бурнусе, проклял свою судьбу. «Ее брат меня обманул!» — твердил он. Моего дядю Бенхамеда, брата жены, отец знал с юности. Он женился на его сестре, ненавидевшей книги, но любившей воду, кухню и красивую посуду. Мать не была плохим человеком, она просто чувствовала себя раздавленной книгами. Знаешь, когда не умеешь читать, трудно смотреть, как над тобой насмехаются ( его глаз, скрытый под тяжелым веком на мгновенье заговорщицки зажегся ). Книги лежали повсюду горами, в спальне родителей, в гостиной; их даже уже и не читали. Все эти годы отец лишь перелистывал их, печатал, тратил деньги, постигал мудрость и обретал уважение у жителей Батны. Этим делом в нашей семье занимаются издавна. Мой прадед изучал теологию в Тунисе; дед был известным ученым, но под конец жизни перестал говорить, наверное, потому, что все понял. Мой отец эль-Хадж, прежде чем замолчать — он заболел раком простаты, — рассказывал историю, смешившую маму. По его словам, мой дедушка эль-Хадж Герди Сенусси погиб под сотнями книг, на него упавших. Однажды, когда он редактировал рукопись о родословной местных святых, земля сотряслась, и он пал погребенным под многотонным Знанием, так же как Красное море поглотило врагов Мусы. Лавина книг обрушилась на голову дедушки, и он скончался самым достойным для книгопродавца образом. Отец клялся, что история эта правдива, хотя и кажется невероятной. Не волнуйся, через полчаса развернемся, если передумаешь. На ближайшей развязке в Йелеле можно повернуть обратно к Орану. Или поедем дальше в Релизан. Будем на месте через полтора часа, если ехать быстро. На чем я остановился? Ах, да! Мама пожимала плечами, молча улыбалась, аккуратно складывала посуду и расставляла большие бутылки с отбеливателем. Она слегка подсмеивалась над ним. Надо заметить, мама не настраивала нас против отца. Даже злилась, если мы втайне подтрунивали над ним. Только за собой она оставляла право сомневаться в истории своего свекра. Бенбадис в эту историю верил, но не до конца. Я же — скорее нет. Разве можно умереть под книгами, даже тяжелыми? Под двадцатью двумя томами хадисов Пророка, собранных аль-Бухари? Под грузом сотен тысяч хадисов, переданных Абу Хурайрой, так называемым сподвижником Пророка, о котором никому ничего неизвестно? Можно? Теперь думаю, что да. Особенно под грузом книг, которые не удалось написать. Да, сестра, несуществующие книги самые тяжелые. Вероятно, именно с этого и начинается моя история, все то, что со мной произошло спустя несколько лет на дороге? Если бы я тогда выучился писать, то записал бы ее. Но нет книги в подтверждение случившегося, и она разрослась у меня в голове тысячью версий, и в ряде подробностей я уже не уверен. Мне послал тебя Всевышний! Когда это все свершилось, какие у меня были волосы, светлые или темные? Это было на рассвете? Или вечером? В котором часу? Валлахи, все в тумане, ведь если рассказываешь много раз одно и то же, воспоминание разлагается, уж поверь. Мутнеет, не дает тебе жить дальше и что-нибудь еще помнить. Моя история как ревнивая болтливая жена. Выучись я писать, как Бенбадис, сидел бы сейчас дома. Зарезал бы барашка и веселился с детьми. Я так и не завел детей из-за своей истории, понимаешь? ( Кто же тогда та улыбающаяся девочка на фотографии, прикрепленной к лобовому стеклу? Я села в машину к безумцу? Нащупываю ручку дверцы. При самом плохом варианте я ведь выпрыгну, правда же? ) Книги, которые не написаны, этого не прощают. Мать кашляла три месяца. Почти перестала дышать. Дом снова покрылся пылью, повсюду ворохи нестираного и неразложенного белья, ногти она больше не красила вызывающим лаком, не использовала духи. Мы не могли ничего найти: ни рубашек, ни обуви, ни тарелок, ни пальто… Ничего. Отец понял, что может потерять мать, поскольку у нее появилась аллергия на пыль, бумаги, книги; сотни тщательно изданных томов переселились, словно разгромленная армия, на склад. Я помню это как сцену победы в фильме про войну. Когда рабочие пришли укладывать книги в картонные коробки, а затем их унесли, дом на улице Независимости помолодел! В тот день он выглядел как новый. Спустя семь дней после исхода книг мама воспряла, будто после траура. Она вооружилась ведрами, половыми тряпками, полотенцами, воском, благовониями и тут же привела дом в порядок. Он был отвоеван, отнят у второй жены, и все заблестело, как мамины глаза в зеркале. Это был радостный весенний день, начало 1992 года, мама прохаживалась по комнатам без платка, с непокрытыми блестящими черными волосами, и без стенаний. Мы снова стали обладателями дополнительного пространства. И были счастливы. В это время сторонники Исламского фронта спасения скандировали на демонстрациях воинственные лозунги: «Ради дела мы живем, ради дела мы умрем!» Узревшие, они кричали о своей любви к делу исламистов, люди из Фронта спасения возникали как из-под земли. Они маршировали в военной форме, в небе развевались непонятные флаги, взявшиеся неизвестно откуда. Ты, наверное, об этом не знаешь? Сейчас о таком в школах не рассказывают. Запрещено. Тогда в воздухе чувствовался запах войны, злоба, нечто грозное и невнятное; на лицах порой можно было прочитать страх, порой — желание просветить мир огнем и мечом. Повсюду говорилось о халяле и хараме, о дозволенном Всевышним и запрещенном Кораном: сигаретах, алкоголе, косметике, музыке, песнях, мехах, облегающих брюках, духах… Мы знали, что на выборах победили исламисты и «Братья-мусульмане» [4] , но военные эту победу не признали. Страна натянулась как тетива лука. Однажды ночью, осенью того же года, пока все спали, раздалось потрескивание в громкоговорителе на мечети, и чей-то голос произнес: «Джихад! Наш долг — джихад. Джихад!» Это был призыв к оружию. Но нам, сыновьям Герди, предстояла иная война. И было не до того. Прежде рукописи и напечатанные книги оспаривали наше право на дом. Теперь мы чувствовали себя свободнее. После этой битвы отец еще больше отдалился от матери. ( Я не отвожу взгляда с безлюдной дороги, высматривая развязку, которая все еще не показывается. Он сказал, что через полчаса можно развернуться, если я захочу. Но куда? В Оран? Зачем? Хадиджа сегодня не приедет… ) Отец искал решение. Нехорошо так думать, но полагаю, он размышлял о самоубийстве, когда водружал колонны из тысяч книг в подсобке магазина. Но напрасно ждал землетрясения. Он не простил матери ее коварной победы. С той поры его чувство собственного достоинства превратилось в старую овчину. На моих глазах он стал как намокшая бумага, появились серый и зеленый цвета плесени, его одолевали мрачные мысли. Лицо распухло от унижения, тело съежилось. Я не вру, моя девочка, и не проявляю к нему неуважения. К тому же расплата за это настигла меня позднее тем, что случилось через несколько лет. Разве это не знак Божий? Все верят в выдуманную историю его достойной кончины под тонной упавших книг, и никто не верит в мою подлинную историю о сотнях тысяч погибших, хотя она касается каждого. Понимаешь? Такая судьба. ( Его открытый глаз меня изучает, прищуренный — осуждает. Если я вернусь в Оран к вечеру, проехав через Амми Муссу и побывав в Мертвом крае, где меня зарезали, уподоблюсь этому старому безумцу. Возьму на себя два трупа. Тебя и моей сестры. А если поехать дальше? Но куда? В памяти от первоначальной дороги почти не осталось и следа, ее стерло шоссе, по ней проложенное. Меня везла машина скорой помощи. Чего искать в Мертвом крае? Землю? Знакомые лица? Тех, кто меня помнит? А если к вечеру никто не отыщется, как вернуться в Оран? Где тогда переночевать, да еще с тобой в утробе? ) Знаешь, отец был видным ученым: он постоянно читал и что-то печатал, даже во время войны 1990-х годов. Уж эта история тебе наверняка известна, так ведь? Конечно, ты знаешь ( указывает на мой шрам под платком, словно на название книги ). Была действительно другая история, отличная от той, какую описывают в официальных источниках. Настоящая! Погибли тысячи, тебе ли не знать. С 1990-го по 2000-й. Сегодня уже никто этого не помнит. Разве только дорога. ( Дорога бежит вдаль, двадцать один год назад она привела меня к жизни после смерти. Из Релизана в Оран. Мама Хадиджа рассказывала: «Я родила тебя как Марьям в Коране, ни один мужчина до меня даже не дотронулся». А теперь я качусь вспять, собирая себя по частям. ) Во время войны за независимость мой дед печатал труды великих алжирских ученых и теологов, толкования снов и трактаты о лечебных растениях. Отец издавал романы известных арабских писателей, например Нагиба Махфуза, атласы, школьные учебники. С началом войны он принялся переделывать каталог. Война! Именно, война! Не против французов, а война всех против всех. Причем такая, что никто уже ничего не понимал в этой неразберихе, которая длилась десять лет. «Братья-мусульмане» [5] , изрекающие истину вместо Всевышнего, настоящее проклятие. Ты слишком молода, чтобы это помнить, моя девочка, хотя только у тебя есть доказательство, что так было. Разве нет? Они ведь это сделали? ( Указывает на мою шею и «улыбку». ) Скажи мне ради бога, пожалуйста! Это же они сделали? Не несчастный случай? Понимаешь, я не впервые такое вижу. Узнаю след их зубов; поразительно, что ты здесь, живая и никто не подозревает о твоем существовании. Не отвечай, объяснения излишни, все и так ясно. В день Ид аль-Адха тебя мне ниспослал Господь. Я уверен. Сколько тебе лет? ( Я по-прежнему слежу за дорогой, пытаюсь прочесть на указателях названия ближайших деревень. Знаешь, моя дорогая, не хочу, чтобы он заметил твой или мой испуг.) Лет двадцать? Двадцать пять? Моей дочери было столько же, если бы она выжила. Она мне не дочь, но почти как дочь. (Показывает фотографию девочки. Та улыбается. Я кусаю губы и пытаюсь придумать, как бы мне выбраться, но дорога петляет вокруг гор, словно длинная веревка. Что бы сказала Хадиджа, увидев меня здесь, в фургоне с незнакомцем? Сегодня утром в Уэд-Тлелате она наорала бы на жандарма, ткнула бы ему в нос мои фотографии, той, кто уцелел в «черное десятилетие», как говорят в Алжире. А еще и свидетельство жертвы терроризма, удостоверение адвоката и вырезки из газет. Мама Хадиджа пригрозила бы, разгневалась, показала бы на мою шею, потом достала бы телефон и яростно начала бы в него тыкать. «А это еще что такое?» — спросил тем утром жандарм, указывая карандашом на мое горло, канюлю, «улыбку». «На вас правда напали?» И я вдруг поняла, на что он намекает. На порезы у шлюх, на шрамы у проституток, на рубцы у женщин легкого поведения, тех, у кого нет ни мужа, ни имени. Тех, из-за кого на полях страны случается засуха или землетрясение. Вот откуда его жест с карандашом. Он решил, что я сбежавшая проститутка! ) Что известно о войне 1990 года? Тут никто ее не помнит, кроме меня. А я храню и даты, и имена. Конечно, не все, не десятки тысяч, но многие пропавшие бедняги — в моей памяти. Это и есть настоящая история. ( Его голос меняется, он словно зачитывает приговор. ) Двести тысяч погибших, но ни одной книги, ни одного фильма о них, ни единого свидетеля. Молчание! Ведь ты не говоришь, правда? Вам в школе рассказывали о гражданской войне? Когда люди это видят, как объясняешь? ( Опять показывает на мою канюлю. ) В начале войны мне было двадцать пять. Клянусь, она началась в марте 1992 года в нашем книжном магазине в Батне. 5 Весна 1992 года, второе марта, понедельник. В тот день отец вернулся из магазина рано, и с его приходом наступила ночь, избавив нас от худшего. В том году насчитывались сотни погибших. Бородачей, прозванных «Танго», преследовали военные, их называли «Чарли». Однажды утром на нашей улице Независимости в мусорном баке обнаружили голову районного комиссара, похищенного за несколько дней до того. В другой раз на рассвете прихожане обнаружили на пороге мечети длинный список приговоренных к смерти во имя Всевышнего. Каждый надеялся, что там не упоминался ни он, ни его близкие. К счастью, имени отца там не было. Нашу семью знали все. Приговоренные получали посылки с туалетным мылом и саваном. Ты ведь знаешь, моя девочка, это для омовения трупов. Ах, не представляла даже! Неделями только и говорили что «о списке», но вполголоса. ( Он замолчал, посмотрел на меня и предложил. ) Назови какое-нибудь число. Давай! ( Я удивленно молчу, слышно только ворчание двигателя. Число? Какое? ) Давай же, сестра. Любое число, неважно какое. ( Его тысячелетнее левое веко приподнимается. Приоткрывшийся глаз следит за мной. И на своем птичьем языке хромой утки, стрекотом цикады летом я выговариваю: «Сто семьдесят три». ) Поехали! ( Его глаз заблестел от удовольствия, хотя скорее это был вызов. ) «4 мая 1994-го: сто семьдесят три трупа найдены в лесу Эль-Марса в районе Тенеса (Эш-Шелифф). По свидетельствам родных, все они были в группе более чем двухсот граждан, взятых военными 25 апреля 1994 года в селениях Таугрит, Улед-Будуа, Сиди Мусса и Тала-Аисса в качестве заложников в ответ на смерть пятнадцати военных, убитых в засаде около Тенеса». ( Его голос резко меняется, словно он читает газету не переводя дыхания. Затем с довольным видом смотрит на меня, как будто ждет аплодисментов. Разочарованно пожимает плечами и трогает рычаг переключения передач. Правая нога, сухая и короткая, не двигается. Он говорит как по писаному! ) Продолжим? Двадцать восемь? Вот, прошу. «28 февраля юная школьница Катя Бенгана, отказавшаяся носить хиджаб, несмотря на смертельные угрозы, была убита в Мефтахе. Двадцать девять? 29 сентября исполнитель рай Шеб Хасни застрелен двумя пулями в голову в квартале Гамбетта в Оране. Двадцать четыре? 24 декабря — захват заложников на рейсе 8969 „Эйр Франс“: четверо членов Вооруженной исламской группы взяли в заложники двести двадцать пассажиров самолета АЗОО в алжирском аэропорту». Страна пылала в огне, сестра, мы жили и дрожали, шепча мольбы. В те годы наступила тишина, все стали подозрительными, словно украли какую-то драгоценность и за нами гнались. Все чувствовали себя виновными, серыми волками, безжизненными, как проклятые дети. Я уже рассказывал тебе, как отец пришел вечером, весь дрожа, потрясенный, будто Пророк, которого в пещере в Мекке посетил ангел. Заперев на два оборота входную дверь, он уединился в своей комнате и отказался от еды. Мать встревожилась, решив, что тому причиной налоги, заем или должник, который не желает платить. Но отец проговорил с ней всю ночь, и она затихла, так задерживают дыхание под водой. Мы ждали рассвета в надежде что-либо узнать. Пытаясь понять, мы с Бенбадисом мысленно склеивали клочки бумаги, скомканные листочки, смятые страницы. Что же произошло днем? Подробности нам были неизвестны. На улице обсуждали заложенные бомбы, зарезанных людей, убитых полицейских, мучители называли себя афганцами, соратниками Пророка или брали имена по сурам Корана. Эмиров звали «аль-Афгани», поскольку из Афганистана они возвращались кровожадными палачами. Потом они решили именовать себя по названиям районов Алжира: Мох Левейи, Флиша и прочими. Затем у них появились безумные прозвища, вроде Голодных волков. Знаешь, кто главарь у этих бородачей? ( Помнишь, моя Гурия? Я тебе о нем говорила. ) Вряд ли. Ты тогда еще не родилась. Или все-таки знаешь? Сначала все происходило где-то далеко, в глубине Алжира, на дорогах, в горах, но не в наших домах. Поговаривали, что много народу погибло в Збарбарском лесу, в Блиде, Алжирской Касбе. Это не воспринималось как война, а скорее как камнепад: кто угодно мог под него попасть, но поскольку не укрылся, был неосторожным, то либо проклят, либо попросту идиот. И вот однажды беда пришла в наш город, квартал, переулок, на нашу кухню. Ты, наверное, слышала про двух сестер Фелла: обе рыженькие, их прозвали куропаточками. Одной было семнадцать, другой — двадцать. С такими же прекрасными глазами, как у тебя, сестра. Они возвращались после каникул из Алжира, и бородачи схватили их у фальшивого блокпоста. Знаешь, как это выглядит? Принцы перегораживают дорогу, чтобы убивать, грабить, уводить девушек и расправляться с остальными. Тогда этого шоссе с востока на запад не существовало. И вот во вторник бедных девушек похитили. Какие они были очаровательные! Сколько мужчин толпилось у дверей родительского дома, где жили куропаточки, с предложением руки и сердца. А они обе всё подшучивали, даже надо мной, отпрыском уважаемой семьи, но безобидно, просто им очень нравилось выглядеть как драгоценности из красного золота. Незапятнанные сердца, каку нас говорят. Бородачи похитили их 11 января 1992 года и подарили их командиру вооруженного формирования, которое свирепствовало в нашем районе Батна. Некоему Халеду Беддафу, если не ошибаюсь. Главе террористов. Но вот в чем закавыка: командир не устоял перед красотой младшей Феллы, прекрасной, как гурия ( слушай, слушай, тебя касается! ). Стоило ему увидеть ее связанной в лесу и заметить прядь рыжих волос на ветру, выбившуюся из-под платка, его сердце дрогнуло и он сложил оружие. Невероятно, правда? В тот миг, утонув в ее глазах, он отказался от всего. От автомата Калашникова, Бога, хадисов, джихада. Обезумев от желания и, вероятно, любви, а может, вожделения или торопясь завладеть своей гурией до смерти и Страшного суда, он закричал и кинулся на нее и в нее. Отринул священную войну, джихад, развернутую, чтобы установить халифат в Алжире. Знаешь, на что он осмелился? В ту же ночь сбежал вместе с младшей из сестер, решив сдаться, дабы спастись от своих же вооруженных людей, и устремился в казармы в Уэд-Шаабе. Рассказывают, будто через два дня преследования в лесу Бухмама их поймали подельники сбежавшего командира. Говорят, его резали, проделывая отверстие сантиметр за сантиметром большим тупым ножом, уложив лицом к западу в направлении, противоположном Мекке и против солнца. Прости, моя девочка! Поверь, это невероятная история, поскольку Фелла, молчаливая пленница, рыжими волосами и смехом повернула к жизни его голову. Правоверные подумали о колдовстве, а что до Феллы, расскажу тебе, ты явно не из трусливых ( он рукой показал на мой платок ), они ее мучили, потом четвертовали, она кричала, ревела, умоляла, пела, выла, взывала к Богу и родным. Люди с нашей улицы утверждали, что ее крики слышались всю ночь даже в городе Батне, далеко от леса, места преступления. Крик пронесся повсюду, как песчаная буря, лишил сотни жителей сна и разума. А что же с ее сестрой? Голодные волки собирались убить и сестру. Знаешь, моя девочка, прячась в лесах, они брали себе жен, но, если те беременели, перерезали им горло. Наверное, не хотели обременять себя в войне, становиться отцами, опасаясь за жизнь детей. Во всяком случае, непонятно как, но она сбежала. Рыжая копна волос горела в лесу, поджигая деревья, она тоже кричала целыми днями. Поэтому солдаты ее и нашли, зачищая территорию от бородачей. Бедная куропаточка! Она так и не вернулась ни в свой дом на нашей улице в Батне, ни к нормальной жизни. Рабочий из нашей типографии сказал, что видел ее рыжие грязные волосы на вокзале Ага в Алжире, по которым он ее и узнал. По крайней мере, женщина в лохмотьях была на нее похожа, она просила милостыню и плевала в тех, кто отказывался ей подать. В голове у нее, судя по всему, жила иная история, в которую никто не верил, впрочем даже она сама. Истории, если не можешь их рассказать до конца, завершить, сводят с ума. Окружающие вам не верят, поскольку у вас нет никаких доказательств. Это сносит крышу. Утром, перед тем как идти в мечеть, отец рассказал немного о случившемся накануне: к нему заявились бородачи Всевышнего, говорили с ним, взывали к памяти деда, скончавшегося под грудой книг во время французской колонизации. Вот так! Да, эта семейная история одновременно и выдуманная, и правдивая. Деда действительно нашли под грудой книг. Но до этого его убили «Братья-мусульмане» [6] , действовавшие еще во времена французского владычества. Толи он отказался выплатить дань военным, то ли стал жертвой зависти ученых, то ли оговора, никто толком не знает. Зато «другие», те головорезы, об этом знали, им нравилось заново разыгрывать войну против Франции, убеждая всех, что они вынуждены биться. Придя в книжную лавку после вечерней молитвы, они объяснили эль-Хаджу, моему отцу, что тот не может быть верующим мусульманином в Батне и одновременно продавать романы и похабные журналы с изображением накрашенных женщин, у которых не прикрыты лица, школьные учебники и книги, где ставилось под сомнение существование Всевышнего, всяческие измышления еретиков, подозрительные и непристойные книги или иностранные издания. А что же тогда продавать? Их Эмир, напыщенный юноша, постоянно почесывавший шею, будто его кусали вши, — отец прихлопнул бы его, как комара летом, — сделал отцу внушение и уточнил, указывая металлическим стволом обреза как пальцем, что ведется священная война против его врагов. «Выбирайте, на чьей вы стороне, или торгуйте кулинарными книгами», — приказал он. Мерзавец почти веселился. Отец возмущался таким неуважением, а мы с братом Бенбадисом его слушали. Ну вот, скажу тебе, малышка, той, которая выжила и которую Всевышний послал мне как свидетельницу, Эмир «освобожденного исламского региона» Батны нашел достойное решение для моего отца в марте 1992 года: торговать кулинарными книгами. Надо было просто их продавать и платить налог на новую войну. Тогда мы начали печатать и издавать такие книги. Это оказалось нетрудно, незатратно, они даже хорошо продавались. Но отец начал сдавать из-за тонны книг, которые он больше не мог ни печатать, ни издавать, ни продавать, ни выставлять в витрине. Он сжался, слонялся по дому, злился и сердито разговаривал сам с собой. Я наблюдал, как на него давили тысячи этих призрачных книг, орудия реванша. Тонны знаний, коробки с множеством страниц, которые никто не смог бы приобрести, да и раздать их он тоже не мог, и все из-за бородатого вшивого юнца, размахивающего обрезом. Поэтому, опасаясь за жизнь отца, мы затеяли капитальную уборку. Спрятали в мастерских и в книжной магазине, что могли; сожгли кучи недостойных книг, запрещенных исламистами. Издали кулинарные книги и выставили их в витрине магазина «Эль-Гурия». Прохожие останавливались, разглядывали их как холодные, несоленые, несъедобные блюда. Мы выпустили «Любимые блюда Пророка», «Кухню Аиши», его любимой супруги, «Божественную еду», «Райские яства», «Атлас магрибского кускуса». Последний быстро разошелся. «Растения древних целителей». «Тысяча способов приготовить сардины», «Пшеничная крупа и война», написанная давним другом отца, бывшим моджахедом [7] , воевавшим против французов в районе Ореса ( горного массива, откуда, как полагают, началась война с Францией, моя девочка ). Но по иронии судьбы в новой ситуации отец стал зарабатывать больше денег, чем с Кораном, хадисами или войной за независимость. Да простит меня Господь, но рабочие довольно улыбались, как грабители, которым повезло; а отец просто таял на глазах. Клянусь! Он терял нить разговора, забывал расписание молитв и путался в бухгалтерских счетах. Брат расстраивался, глядя на него, а я нет, хотя все видел. Почти не скрывал радости, хотя ночью жалел об этом. Таким было мое проклятие. Брат желал унаследовать дело отца, готовился, учился лучше всех в школе, приумножал честь семьи, а в моей жизни зрели другие планы на будущее: стать футболистом-профессионалом, моряком или отправиться во Францию и присылать оттуда фотоотчеты моих успехов. Хи-хи, я слишком надеялся на долгожданную свободу и смерть отца. Представь себе! Мне было двадцать, и я обожал играть в футбол. Мне нравилось бить по тугому мячу и наблюдать, как он под мои крики взлетает к небу. Играл я хорошо. Тебе, скорее всего, такая игра неизвестна, девочки мяч не гоняют, они не могут носить шорты, потеть при всем честном народе и громко обращаться к товарищу по команде. Орать, бегать до одурения, подпрыгивать, вращаться в воздухе… Когда играешь в футбол, такое ощущение, что весь накопившийся в жизни сухой хворост сгорает в твоих легких ( он спохватывается, вспомнив про мой шрам и канюлю ). Как же мне этого не хватает, запаха мяча и игроков, их смеха и споров, притворных падений и ругани с судьей! Я не хотел отращивать бороду, как Бенбадис, который учился принимать позы мудреца после молитвы и рассказывал, что станет преподавателем в алжирском университете. Впрочем, я перестал молиться и в мечети, и дома. Я выкраивал время для игры, стадион завораживал меня, точно ковер-самолет. По пятницам я гонял мяч, пока взрослые молились, а потом отдыхали. Признаюсь, я игрок от рождения, просто играл в футбол ради удовольствия. А еще потому, что в 1992 году никто больше не смеялся ни в Батне, ни в стране. От сражений военных с бородачами добрых воспоминаний не осталось. Кроме одного: когда тучи сгущались, всем на ум приходил матч чемпионата мира восемьдесят второго года против Германии, мы тогда победили со счетом два — один, и вся страна радовалась этому событию! В то время на импровизированных стадионах мы брали себе имена игроков нашей золотой команды. Я звался то Беллуми, то Ассадом, то Маджером, то Гендузом, ты их не знаешь, эти настоящие курчавые легенды остались лишь на черно-белых фотографиях. В ту пору у меня было две ноги, представь себе! ( Оба его глаза ненадолго затуманивает грусть, даже левый, лукавый, занавешенный тяжелым веком. Атрофированная правая нога не достает до пола машины, он, стыдясь, ее сгибает и делает вид, что смотрит в сторону. Если я не сумею выбраться из этого фургона-развалюхи или мы не развернемся, часа через два доедем до Релизана. Как он обещал. Там госпиталь, где я лежала с закрытыми глазами и разрезанным горлом. Там мне всегда будет пять лет: слышу, как меня ласково спрашивают мое имя, о сестре, родителях, близких. Оранжевый свет лампы то приближается ко мне, то удаляется. Я лежу на спине, меня везут на каталке, подпрыгивающей при переходе из одного помещения в другое. Хадиджа и увидела меня там в первый раз среди трупов после резни в Хад-Шекале… ) Отец утрачивал уважение и терял уверенность в себе. Из типографии прибывали кулинарные книги; они, казалось, насмехались над его репутацией и историей нашей семьи. На следующий год эль-Хадж заболел раком, у него отказали ноги, и он скончался. Это случилось в пятницу, да упокоит Господь его душу! Он умер 11 октября 1993 года. Не знаю почему, но снится он мне все реже и реже. Знаешь ли ты, родившаяся с этой невероятной отметиной, подлинным доказательством произошедшего, что с нами случилось за десять лет войны? С 2000-х годов, после принятия закон о «примирении», террористы, вышедшие из лесов, утверждали, будто были поварами. Само государство велело им повторять это журналистам, чтобы они могли воспользоваться амнистией, осуждавшей лишь убийц, признавшихся в тюрьме. На телевидении, на радио, в прессе они объявляли себя поварами, глядя печальным взглядом на свои белые руки. С вонючими бородами и голодными глазами они вспоминали, как варили кашу, и холодом сквозили их глаза. О, если бы отец был жив! Он бы расхохотался, хотя никогда не смеялся, это была скорее улыбка, тонкая, как месяц во время Рамадана. ( Да, моя Гурия, в этот месяц нельзя есть с рассвета до захода солнца. А лунный серп тонкий и худой. ) Вот уж он бы восторжествовал над людоедами. Глумился бы над ними, тыкал в них пальцем, поступил бы так, как они с ним, когда спустились с гор, утверждая, что они и есть Божий глас, отдающий приказы. Он бы гордился собой. ( В его голосе появляется радость. Затем он надолго замолкает. Да, моя Гурия, мы доберемся до Релизана, пусть даже босиком. Мне плохо оттого, что не могу решить: убить тебя или оставить в живых, пусть сестра решит. Мы отправимся в ее края, под землю, к останкам и молитвам. ) Знаешь, не пойми меня неправильно, но от дороги можно сойти с ума: с конца войны, той, настоящей, я наматывал по сотне километров в день. Почти никогда не останавливаюсь; и в конце концов дорога начинает со мной говорить. Она рассказывает о своей жизни, и все, что я тебе рассказываю, я обдумывал вместе с ней. ( Он шепчет, желая внушить мне, что это секрет или сноска из его воображаемой книги. ) В Алжире хорошо продаются две книги: кулинарные рецепты и Коран. По-моему, они друг другу не подходят. В Коране утверждается, что лучшая еда ожидает после смерти, а в книгах отца, наоборот, что надо есть досыта, пока жив. Наша страна колеблется между тем и другим, правоверные жуют то одно блюдо, то другое, отделенные, моя девочка, лишь великой смертью! ( Он улыбается, рад, что смог кратко изложить хотя бы часть истории Алжира. ) Дорога длинная, и порой она сама принимается говорить. ( Я вижу, как его засасывает трясина меланхолии. Фургон продолжает разматывать дорожную петлю на востоке, за горами Уарсениса. Горы накатывают, словно волны. Видны горы-матери и горы-дочери, горы-бабушки, более высокие и прозрачные в дымке. Они испаряются под лучами солнца. ) Никогда не знаешь, что уготовила нам дорога. Мы едем. Едем. А потом, может, это случится. Дорога — она как судьба. Вот почему в этот день праздника я за рулем. Назови мне другое число, сестра. Шесть. ( Он на секунду закрывает глаза, потом открывает. ) «6 января 1997 года. Убийство граждан в городе Олив в Дуауде (Типаза). Итог: двадцать три трупа. Среди погибших — трое детей и шесть женщин». ( Он замолкает, затем продолжает. ) «6 января 1995 года. Вырезана семья Лариби: Абдерахман Лариби, сорока семи лет (родился 6 июля 1948 года), его супруга Ямина Лариби, тридцати восьми лет, беременная на момент смерти (в девичестве Буамра, родилась 13 июля 1957 года), Редуан Лариби, шестнадцати лет (родился 24 апреля 1979 года), все убиты в Блиде, еще один сын выжил». 6 Что же теперь будет, когда ты им покажешь правду? Ты — другая. ( Размышляет. ) Они не посмеют пожать плечами и посмеяться, отвернуться, потребовать, чтобы ты сменила тему, или вызвать тебя в кабинеты спецслужб. «Аисса, ты бредишь», — предупреждают они еще до того, как я раскрою рот. «Аисса, прекрати выдумывать числа и истории, тебя посадят». Видишь? Моя нога не доказательство, зато у тебя… ( Указывает на мою канюлю, смотрит на нее жадными глазами, и я гневно отстраняюсь. От резкого движения платок сползает, открывая кое-как наложенную повязку после нападения двух крыс. Обнажается «улыбка» с наложенными швами — нити, плоть и рана. Заметно, как он почти дрожит и готов закричать. Я в смятении, будто другая женщина, мумия, привидение. Нет, не так. Правильнее сказать, что я словно другой человек, внезапно осознавший, что не умер и никогда не умирал и что след от ножа — это еще и след от жизни. ) Собираюсь рассказать тебе это, клянусь. Пить хочешь? ( Протягивает мне бутылку воды, я беру, потому что ты хочешь пить. ) Есть хочешь? ( Я пью, мы обе пьем, ты в качающейся темноте, где я тебя и убью, если сестра так решит. Я читаю: «Добро пожаловать в коммуну Уэд-Риу». Однако вокруг мелькают лишь бескрайние и нескончаемые холмы. Шоссе под колесами фургона вьется мимо старых деревень. Их силуэты со множеством домов, отбрасывающие тени, различимы вдалеке. Постоянно встречаются дорожные щиты, обозначающие абсурдные административные границы, которые нас приветствуют, прощаются или желают «доброго пути». Он продолжает, и в его голосе слышна молитва. ) 7 11:55 «А до Релизана далеко?» Потерпи немного, и ты поймешь, почему Всевышний послал тебя сегодня, чтобы показать этим неблагодарным, что война 1990-х годов реальная. Что все было на самом деле. Трупы, цифры, крики, убийцы, имена, катибы, Эмиры. Когда приедем в Батну ( надо же! ), я покажу тебе груды кулинарных книг в нашем большом доме; очень старые, но все еще зеленые лимонные деревья. Сейчас дом пустой и пыльный, но кулинарные книжки везде там разбросаны, вот ведь хитрюги: победили маму ее же оружием, хи-хи! Их до сих пор покупают; они у меня там ( указывает большим пальцем позади себя на фургон ), я продолжаю дело: печатаю их и продаю. Увидишь, в доме не такой уж беспорядок. Как в прежние времена, когда отец хвастался усами и щеголял в белом бурнусе, а я ходил на двух ногах. Уже много лет мне приходится колесить по дорогам. Из-за этого, моя девочка, клянусь тебе, дорога преследует меня даже дома. Она сворачивается под столом, как змея, и ждет, пока на следующий день я поеду по книжным магазинам Алжира продавать товар или забирать выручку и непроданные экземпляры. Знаешь, я занимаюсь этим с начала войны, почти не останавливаясь. Слушай! Мы сделаем остановку в Релизане, если захочешь поехать дальше, или вернемся в Оран. В Релизане купим тебе обувь и перекусим. Хорошо? После молитвы Зухр ( это полуденная молитва, девочка моя, укрывшаяся в чреве ) даже в праздник, как сегодня, работают мелкие закусочные. Мясо закажем, ты же, наверное, проголодалась? Хочешь еще воды? Перед самой смертью от рака простаты отец почти не мог ходить, кричать, бить мух или прятаться от матери. В последние дни его жизни, клянусь, она брала его в кольцо, точно армия, окружала его травяными отварами, бормотанием, заботой, чистыми полотенцами, выстиранными простынями. Мы все понимали: пробил час ее славы, когда, по нашим традициям, она являла собой истинную женщину. Конечно, она перебарщивала. Да упокоит Господь ее душу! Думаю, мать всю жизнь мечтала о той минуте, когда отец не сможет самостоятельно отправлять естественные потребности и будет ей принадлежать весь целиком, неважно, что больной. Вот такие настоящие женщины. Нет, она не желала мести, не дай бог, просто хотела быть его женой, единственной. Когда его навещали и осведомлялись о здоровье эль-Хаджи Герди, она, как и положено, в нужную минуту начинала рыдать. В те месяцы мой брат Бенбадис дома не жил. Он учился в университете Алжира и разговаривал со мной только для того, чтобы дать понять, что я не умею писать; и я уходил расставлять книги, отправлялся за кофе или сигаретами ( надо же, он курит? Может, стрельнуть у него сигаретку? ). На неделе, когда брат возвращался в город, я оставался один, замерев на пороге комнаты отца. Он лежал на кровати, словно его настигло нечто такое, чего он избегал с давних пор. И постоянно бормотал, будто старался найти общий язык с мертвецами. Я смотрел на него, не в силах что-либо произнести, поскольку мы всегда мало разговаривали. Он глядел в потолок и отвечал только кивками головы. Вероятно, снова думал о том, как струсил перед Эмиром головорезов, велевшим ему продавать кулинарные книги. Его губы презрительно и высокомерно кривились перед врагом, поселившимся внутри него. Мне кажется, он ссорился с Эмиром до последнего вздоха. Отец почти удивлялся, видя нас с мамой рядом. Трудно представить, о чем бы я мог ему поведать, ты же знаешь, у нас не принято говорить, что у нас на сердце. Так я и стоял, замерев, а он изучал меня на расстоянии, словно со дна колодца. Я приносил ему воды и обезболивающее. «Эти таблетки меня не лечат, они меня убивают», — ворчал он и снова беспрестанно кричал от бессилия. «Какая досада, какая досада!» — твердил он, а когда чуть набирался сил, хлопал себя по худым бедрам. Я же стоял там и не мог припомнить ни одной подходящей фразы из какой-нибудь известной книги. У меня были две целые и крепкие ноги, как это могло ему помочь? Ему нечем с нами делиться, кроме хлеба и печальных вздохов. За несколько месяцев до смерти отца я внезапно решил заняться делами в магазине и типографии, чтобы положить конец его вздохам. Эти запахи, особый аромат бумажного клея, мудрая тишина, старинные названия, картонные коробки, цифры и тонны книг, раздавивших моего отца, деда и предков. Подхватив семейное дело, я ничего ему не говорил, но он понял это по запаху моей кожи, когда увидел меня на пороге его комнаты. С той минуты он словно бы успокоился, повернулся к стене и деду, будто возвращая давнишний долг или в чем-то каясь. Думаю, в своем тайном мире он смог поиграть с мячом. А потом умер. ( Его голос задрожал. Но почему-то взгляд окаменел. Почему правый глаз увлажнился, а левый горит яростью и нежеланием прощать? ) Вот! Я продвигался шаг за шагом ( показывает омертвелую ногу и смеется ). Во время войны дела шли плохо. Я подвел итоги, купил фургоны и поехал по книжным магазинам страны, забирая выручку, причитающиеся деньги, непроданные экземпляры. Мы почти разорились из-за фальшивых блокпостов, сгоревших книжных магазинов, к тому же люди теперь боялись читать и признаваться в этом. Знаешь, моя девочка, в 1990-е годы многих книготорговцев убили за то, что они не торговали кулинарными книгами. Во время поездок мне попадались те, кто помнил отца; они отводили глаза, потому что не могли заплатить, или опускали жалюзи, узнав о моем приезде к ним в город. Только один, в Уаргле, в Сахаре, знавший историю моего деда, пригласил меня к себе и напоил чаем. Это было в пустыне. ( Пустыня, моя девочка, это такое место, вроде луны, где удается ощутить себя одним на всем белом свете. ) Я еще не раз его навещал. Чудесные выдавались вечера! Мы смеялись над забавными легендами того добродушного края. Думаю, жители пустыни — настоящие алжирцы. Старик был такой древний, что его не волновали ни выручка, ни счета, и это мне нравилось. Пергаментная кожа, седая волнистая борода, морщинистые руки, словно завернутые в шкуру рептилий. Мы сидели на песке в проулочке деревни, надвигались оранжево-синие сумраки, какие случаются только в Сахаре. Там мы провели ночь, разглядывая звезды, и он рассказывал о них, как умиротворенный ученый. Тогда в последний раз я был счастлив, ничего не говорил и ничего не доказывал. В этом человеке, судя по всему, того же возраста, что и мой отец, мне нравилась молчаливая улыбка. Однажды солнечным днем я приехал к нему, и он встретил меня как новорожденного. Мальчик-прислужник предложил нам умыться, принес кускус и чай; мы восхищались барханами около Сиди-Хуиледа; тишина сгущалась. Тебе надо бы там побывать. До наступления сумерек Хаджи Мимун усаживался рядом со мной, и мы хранили пылающее молчание Сахары, каждый — в своем уголке пустыни. Так происходило не от неловкости незнакомых людей, против воли оказавшихся в одном месте, или скорбящих. Это было молчание, которое разделяют настоящие братья. Истинное молчание, когда жизнь проходит через тебя и наполняет жизнью другого. И только под звездами, когда наступала ночь, Хаджи Мимун брал слово, которое пустыня ему отдавала. Казалось, он находил ее отметины повсюду, различал следы ящериц на теплом песке. Связывал, точно веревочкой, истории, названия мест, книги и смех! Я слушал его с восторгом, какого никогда не испытывал, общаясь с другими: ни мать, ни отец ни разу не сумели погрузить меня в воображаемые миры, как этот старик. Он убедил, что я могу легко научиться читать, достаточно лишь увидеть знаки. Тогда у меня ноги были еще крепкими. Брат Бенбадис преподавал в университете Алжира. Он недавно женился на одной из наших кузин, весьма противной, чьи родители переехали в Алжир, а кровь Герди надлежало хранить, подобно священным чернилам. В 1996-м брат и его жена устроились в квартале Эль-Бияр, в столице, в доме на холме, на восьмом этаже. Если выглянуть из окна, можно увидеть кусочек моря и почувствовать себя в другом месте. О море я только читал в книгах, оно напоминало девушку, с которой нельзя разговаривать, спрятавшуюся в узком окошке, в лесу добродетели. Что было потом? Когда моя невестка забеременела, я сначала подумал, что стоит назвать девочку именем моей матери, чтобы не выросла лентяйкой, как ее собственная, так я ей и сказал, смеясь. Мать скончалась за несколько месяцев до того, через три года после смерти отца; наверное, она мечтала отдохнуть от домашних забот, поскорее последовать за ним и начать все заново. Она страдала болезнью Паркинсона и Альцгеймера, потеряла память, что ее и сгубило; когда к ней обращались по имени, она с трудом отвечала. Мать умерла во сне, в своей спальне, в нашем прекрасном доме в Батне. У меня перед глазами так и стоит картинка: она плачет без причины, когда ей показывают зрелые лимоны, желтые, как лампы. Кажется, единственное мое воспоминание, оставшееся от всей ее жизни. Я несколько раз побывал в гостях у брата, прежде чем он меня выгнал. Через год, когда родилась моя племянница, я приехал снова, прихватив барана и другие подарки. Родители навали ее Кальтум, а я ее прозвал Сэндибелл, чтобы не возвращаться к злосчастной истории с именем матери, клянусь. Сэндибелл — героиня мультфильма 1980-х годов, в эпоху черно-белого телевидения, когда телевизоры были такой же редкостью, что и старинные золотые украшения из Константины. Ох, моя племянница, которая мне как дочь, позже отчаянно сражалась с болезнью. Как львица. Мы не спали ночами, теряли волосы и желание отвечать на расспросы близких. Нас не радовало их появление в Алжире, не нужны были их участие и вздохи, когда они узнавали, что у Сэндибелл в больнице выпадают волосы. Хотя у нас так не принято. «До смерти никаких погребальных церемоний!» — кричал Бенбадис, вне себя от ярости, когда при нем заговаривали о милосердии Божьем, судьбе, чудесах, опасности, то и дело возникавших фальшивых блокпостах между Алжиром и Батной, куда он возвращался на выходные, зарезанных, бомбах и угрозах университетским преподавателям. Чтобы выкинуть все это из головы, я постоянно бывал в разъездах. Пытался упорядочить разрозненные мысли в моей голове, не прибегая к книгам, написанному и мудрости напечатанного. Я колесил по дорогам, и в ту пору дни и ночи окрашивались в одинаковый серый цвет. Сэндибелл заболела раком, и мы не знали, в какую дверь стучать: генеральскую или Божью. Надо заметить, что во время войны врачи были заняты ранеными и трупами, их самих убивали, если они отказывались лечить Эмиров или военных. Смотри, это она за год до смерти ( показывает рукой на фотографию, прикрепленную к зеркалу заднего вида ). У нее глаза как у моей мамы, она была ее копией, теперь они, наверное, обсуждают что-то на небесах. Смерть мне представляется в виде большого жилого дома, куда помещают покойников соответственно их кровным узам на земле. Они обе тоже нечасто мне снятся, их вытеснила дорога, я же все время езжу. Почти ничего не читаю, книгам не доверяю, подобно моей матери, но продаю их, как отец, и вот все езжу и езжу. Видишь? ( Стучит по зеркалу. ) Я прикрепил сюда ее фото, чтобы люди за нее молились. Хочешь узнать историю о голубой рыбке, которая хотела попасть на небеса? Хи-хи! Моя Сэндибелл обожала сказку о рыбаке и золотой рыбке. Волшебная рыбка предлагала все на свете, чтобы ее отпустили, она исполняла желания старика, но старуха была всегда недовольна тем, что он приносил домой. И в один прекрасный день рыбак потерял все из-за жадной жены, которая вечно хотела больше. Когда я навещал Сэндибелл в больнице Алжира, она задавала мне сотни вопросов о рыбке, как та говорила, почему сейчас рыбки не разговаривают, угодно ли это Господу и прочее; а потом она засыпала. Эти старинные истории неинтересны такой девушке, как ты, родившейся совсем недавно. Хотя я верю, что ты доказательство того, что все происходило на самом деле. Ты когда-нибудь задумывалась, что твой шрам — знак Божий? Как письмена? Ты кривишься, думаешь, что я сумасшедший? Да, я не умею писать, но все-таки могу прочесть, что начертано на твоей коже. Это знак. Единственное доказательство, которое я видел с окончания войны. Все стерто, ничего не осталось, словно все выдумано мной, а тут в день жертвоприношения ты возникаешь на дороге, будто с неба свалилась! Если уж ты и восстала из мертвых, то наверняка чтобы подтвердить произошедшее, так ведь? Никогда не задавалась этим вопросом? Если уж ты осталась жива, хотя тебя зарезали, значит, такова твоя миссия, моя девочка, даже если ты не способна говорить, как мы, ты должна сказать самое важное; в стране миллионы болтающих людей, полно трепачей и разных голосов, но нужен именно твой, даже если ты еле шепчешь. Господь превратил тебя в шепот ради того, чтобы мы замолчали, когда ты начнешь говорить. 8 12:17 «Такая же дверь, лунная моя девочка» Ты ведь сирота? Тебя хотели убить в автобусе? Около фальшивого блокпоста? ( Моя «улыбка» его завораживает, он с трудом сдерживается, чтобы не кинуться в нее, как любители падать в пропасть. ) Тогда каждое утро в газетах публиковалось больше сообщений о смерти, чем о рождении. Например, помнится 23 декабря 1998 года, двадцать лет назад. Ты уже родилась? Наступил двадцать шестой день Рамадана. На выходе из мечети после таравих-намаза ( долгих вечерних молитв во время поста, моя Гурия ) группа террористов остановила автобус, ехавший до Тенеса. Ты же знаешь, это изумительный город на побережье. И да, моя девочка, они расстреляли водителя Амора Абделькадера, кондуктора Маамара Антара и зарезали всех двадцать пассажиров. Среди них Карбаш с женой, Айюаз Хмида с семилетним сыном. Выжили только сын Карбаша и четырнадцатилетняя девочка из семьи Айюаза. Все это здесь ( показывает свою голову ), все точно, выгравировано. Я знаю, почему храню такие истории. Потому что помню много дат, они будто выбиты в мраморе на кладбищенской земле. Пожалуйста, быстро назови какое-нибудь число! ( Я произношу с отвращением и горечью «тридцать один». Цифра из моей жизни. ) Тридцать один? «31 декабря 1998 года. Зарезаны три мальчика девяти, шести и трех лет и их сестра двадцати двух месяцев от рождения, их мать похищена, затем убита в деревне Джебабера между Хаммамом-Ригха и Хаджутом». Хочешь, я расскажу тебе историю о тридцать втором декабря? Думаешь, его нет? Ну так слушай. Дело было утром. 32 сентября 1997 года или 33 декабря, или 34-го, таких дней быть не должно. Невозможные, бесконечно длинные дни, их надо вычеркивать; в них живешь, но не можешь оттуда выбраться, заново начать нормальный отсчет. Я возвращался в сентябре из Уарглы, почти в этом уверен, и попал на блокпост военных между Уарглой и Сиди-Окбой. Солдаты выглядели совсем юнцами: безбородые, с затуманенным взглядом, они всматривались сквозь серый утренний свет, пеленой окружавший каждую машину, подъезжавшую к контрольному пункту. В тот час дорога была безлюдной и угрожающей, настоящая безголовая змея. Помню их вооружение: ружья и автоматы Калашникова, выглядевшие увесистыми в их ручках! Мрачное оружие казалось больше этих подростков, по воле случая застрявших в пустыне. Видимо, они хотели есть, но должны были изображать героев войны за освобождение, патриотов, как и происходит все время в Алжире после того, как ушли французы. «Выходи, руки за голову!» — крикнул тот, кто приказал мне встать на обочине у скалы. Я уехал от старого продавца книг из Сахары после первой молитвы, помню, он хотел, чтобы из предосторожности я остался еще на полдня. «Что везешь?» — пролаял солдат-дитя. Я проблеял тонким голоском ягненка, будто мне было десять лет: «Кулинарные книги. Везу в магазины Уарглы и Тимимуна». Клянусь тебе, он опешил от непонятных предметов, книг, совершенно неуместных в пустыне, которая ко всем прислушивалась. А может, удивился не книгам, а моему делу или ответу, или несовместимости книг и песка. Тем не менее он словно забыл значение слова «книга». Или счел странным и опасным, что человек таскается с книгами в разгар войны, когда течет кровь и отрубленные головы валяются по улицам, как оливковые косточки, смоченные слюной людоеда. Меня окружили его соратники в зеленой форме, нервные, заинтригованные, испуганные. Я осторожно, медленно открыл заднюю дверцу фургона. Меня пробирала дрожь при страшной мысли о том, что появятся «другие», бородатые головорезы. Эти несчастные мальчики в панике могли выстрелить просто при виде тени, запутавшегося в силках голубя, змеи, просто услышав шорох. Вокруг простиралась немая пустыня, а мне вдруг ужасно захотелось пить. Я испытывал мучительное желание помочиться. Не вникая в мои страдания, солдат ткнул мне в спину дулом ружья. У него было суровое лицо, его раздражали любые живые существа, собственная судьба, начальники, история страны. Вся пустыня воняла, как сейчас помню, трупом собаки, раздавленной грузовиком несколько недель назад. Они обыскали фургон, потом командир, на вид лет восемнадцати, отпустил солдат и осмотрел меня. Раскосые глаза, смуглая кожа, большие армейские ботинки. Он долго глядел на меня, затем обратился нарочито приказным тоном: «Книгу про рыб, быстро!» Я опешил, разгадать бы эти слова, пока они не заползли в голову как муравьи. «Книгу про рыб», — повторил он, указав ружьем на картонную коробку Я прикидывал, насколько медленно он двигается, чтобы его не волновать. Пустыня развернулась к нам, словно собиралась просверлить взглядом скалистых глаз. Открыв коробку, я вытащил большой иллюстрированный том с картинками рыб и сверкающих вод. Кажется, это была книга про рыбалку в Норвегии, она хорошо продавалась благодаря фотографиям. Протянул ему. Он опустил ружье на землю и, не говоря ни слова, долго листал, а я неподвижно стоял на холодном полуденном ветру, пытающемся пробрать меня до костей. Остальные солдаты вглядывались в тревожный горизонт, потирали руки, стараясь согреться. А он вдруг превратился в ребенка, все листал и листал книгу, потом отдал: «Уже несколько месяцев не видел рыб. Мы жили у моря, я сам из Тенеса». Он признался мне другим голосом, соответствующим его подлинному возрасту; потом спохватился и замолчал, смутившись от своего откровения. Я хотел было подарить ему книжку, но он резко мотнул головой, что означало «иди отсюда!». Знаешь, дорога тебе не друг, она может задушить, украсть твои вещи, перерезать горло, сбить с пути. Ты, девочка моя, единственное доказательство. Нельзя его потерять или рисковать. Понимаешь, либо ты, либо забвение. Я повидал дорогу во всех ее проявлениях. У нее тысяча лиц, но только один голос, раздающийся в твоей голове, никогда ее не слушай. Такой девушке, как ты, пережившей травму, страдающей от недуга или злящейся, не стоит стоять и покорно слушать ее нескончаемую болтовню. Она тебя оберет до нитки, украдет все твои вещи. У нее нет ни прошлого, ни будущего, ей до фонаря. Она схватит тебя за горло и потащит, уверяя, что доведет тебя до пункта назначения. В тот день я курсировал еще два часа между Уарглой и Бискрой, не переставая думать о юноше и серебристых норвежских рыбках. В том пустынном районе Алжира дорога петляет. Рыбки мирно плавали в приветливой прозрачной норвежской воде, не подозревая, что оказались в Алжире в мечтах другого рыбака, затерянного в барханах. Меня еще раз остановили у другого военного блокпоста рядом с местечком Корра. Невозмутимые, как джинны ( никто не знает, кто это такие, моя девочка, спи спокойно! ), они дрожали от злости и холода, померзшие до костей. И волновались сильнее прочих военных. Меня сразу развернули назад, поскольку на деревню впереди, где располагался их гарнизон, прошлой ночью напала «Катиба» [8] террористов ( группа армии бородачей в войне 1990-х годов, уничтожившая мою семью и мой голос ). Меня обыскали с ног до головы и прогнали как подозрительного субъекта. В пустыне слышались выстрелы. Помню, как за одну невероятную ночь я проделал обратный путь и оказался в месте, которого никогда не видел, но куда так ни разу и не смог вернуться, чтобы повнимательнее его рассмотреть. Единственная история моей жизни, которая пока не завершилась, случилась там. Настоящая история, моя девочка. Моя подлинная история, но никто сейчас не хочет больше ее слышать. 9 12:35 «Я вроде бы вижу выход, моя Гурия» Теперь, когда я стал старше, думаю, есть и другая дорога. Всегда была. Она скрыта за всеми другими. Иногда появляется в виде параллельной линии, а иногда удаляется и прячется. Не та, что исчезла в тумане после литров кофе и бесконечных разговоров долгой ночью. Ту другую дорогу-каннибала я обнаружил, убегая. Она как стервятник, который, моя девочка, прячет кости в пещере или расщелине. В котором часу это было? Да откуда мне знать! Даже по небу не определишь. Я столько раз рассказывал эту историю, что она стала пресной, подробности стерлись; но она подлинная! Напоминает ситуацию, когда слишком долго вглядываешься в лицо близкого человека и потом не узнаёшь его. Сомневаюсь ли я в том, что видел? Да, моя девочка, признаюсь. В какое-то мгновенье подумал: Аисса, начни жить заново, женись, сходи в мечеть, чтобы попасть в рай! А порой твердил про себя: если никто тебе не верит, твой мозг сгниет, как от рака. И я езжу годами в поисках ответа: надо ли прислушиваться к дороге или нет? Постоянно об этом думаю. Вначале я думал, достаточно поговорить с полицейским или кем-то еще в казарме и вернуться домой. Но не получилось: история засела тут ( показывает на голову ) и постоянно повторялась. Она то обрастала подробностями, то их теряла вместе с деталями, которые мне необходимо было упомянуть. Однажды ночью я осознал, что стучу в дверь жандармского участка Батны, в другой раз записался на прием к полковнику, отвечающему за военное положение в нашем городе, который разместился в известной Белой вилле. Щуплый начальник с пышными усами вежливо меня выслушал, моя семья ведь уважаемая здесь! Он что-то записывал и кивал головой, сидя под портретом президента на стене. Почти успокоившись, я вернулся домой и попробовал заснуть. Однако всплывали новые подробности, которые множились, как муравьи или осколки разбитой посуды: сапоги убийц, запахи. Чем же пахло? Кабаном? Дворнягами? Мускусом? Я опять сомневался. Это случилось в полдень? Или позже, к вечеру? Не упомнишь! Небо тоже не давало ответа. И еще: сколько было головорезов? Как мне удалось часами вести машину, с раненой ногой, истекая кровью, подобно зарезанному теленку? Я пытался понять, не лгу ли сам себе, не скрываю ли, кто я такой: не террорист ли или гражданское лицо либо же военный, не заснул ли я за рулем. Валлахи, трудно решить! Несколько месяцев, не выходя из дома, окруженного лимонными деревьями, я обращался к самому себе, представляя, как бы шевелились губы отца на смертном одре; не переставая твердил одни и те же реплики, те же слова, которые я уже произносил, и те, что произносили другие, когда я прибыл на место, прямо в западню. Знаешь, сегодня нам не нужно говорить о той войне, даже тогда этой темы предпочитали не касаться, ну, ты меня понимаешь. Ведь нет книг, фотографий, свидетелей, фильмов, нет никаких доказательств. Так я считал, пока сегодня не увидел тебя на дороге, пока не встретил тебя в этот священный день. Понимаешь? Со временем все размывается. У нас украли подробности войны, мы уже не различаем то, что было ясно накануне вечером перед сном. Вот так! Это не забвение. Я хочу сказать, что можно выдать ошибочную версию, усомниться в картинке, поверить, что все кончено. Но подлинная история, например моя, не позволяет выйти на улицу, побриться, одеться, никуда не пускает, понимаешь, моя девочка? Это отчасти похоже на борьбу моей матери с отцом, но таким, кто не умеет ни читать, ни писать, и матери, у которой не получается вымыть все в комнатах моей головы. В итоге даже мои служащие стали меня избегать. При встрече со мной кузены скучали либо раздражались. Многие опускали глаза, удалялись, переходили на другую сторону улицы или переставали звать меня в гости. Вот так, моя девочка. Жизнь несправедлива. У меня не осталось ни одного доказательства, все, что касалось войны, где погибли сотни тысяч человек, давно исчезло. Господь, слава Всевышнему, написал книги, чтобы о нем помнили. А я так и не выучился писать. Через несколько лет после того, что случилось по дороге в Бискру, никто больше не желал со мной разговаривать. И я снова сел за руль фургона, продолжая дело отца, продавая кулинарные книги, хадисы Пророка и толкования Корана. 10 12:45, в белом фургоне Это я, моя большеглазая Гурия. Твоя мама, мы несколько часов в этом лабиринте. Забудем на секунду об этом безумце, погруженном в свою историю. Рискованное предприятие для нас обеих! При мысли о том, что я одновременно обрекла тебя на жизнь и на смерть, сердце бьется сильнее. Мы спросим Таймушу, позволит ли она приблизиться к ее небесной ране. Возможно, будет против того, чтобы мы касались пальцами перерезанного горла. Если нам доведется войти в ее покои, таинственную разверстую могилу, в которой ее голову бросили подальше от тела, мы зададим ей множество вопросов. Голова — солнце, тело — ночь, одно обезглавливание на рассвете, другое — в сумерках. На следующий день после резни жители деревни впопыхах могли похоронить ее с чужим телом, с чужими руками, с мужскими ногами, и не исключено, что через двадцать лет после бойни она чувствует себя виноватой и жуткой. Сегодня небо окрасилось золотистой пылью, по обочинам шоссе вьются каменистые дорожки, и я уже не знаю, как назвать места, мимо которых мы проезжаем. Все и старое, и новое. Как детские сны у очень старого человека. Видишь: деревья в окне? Они приближаются, а потом быстро скрываются позади. Так и с голубями, небо подбрасывает их пригоршнями в воздух, они зависают в невесомости и отлетают к прежнему месту. Мысленно я проделала то же самое с тобой: уставилась на небо, пока верх и низ не слились воедино, таращилась на солнце, пока не потекли слезы и в живот точно лезвия вонзились. Дорога показывает какую-то деревню, строения, где укрылись те, кому жизнь не мила. Я вспомнила! Знаю, что истекала кровью в скорой помощи 31 декабря 1999 года, которая везла меня по этой дороге; да, я умирала и, да, продолжала считать, пока мое горло улыбалось. Два, двадцать, сорок четыре, потом сбивалась, но, видимо, это было важно, поскольку пятилетняя девочка цеплялась за жизнь и проговаривала эти разрозненные числа. 11 12:49 «Последняя дверь?» Сестра, ты меня слушаешь? Умоляю, не отключайся, это важно. В тот сентябрьский вторник 1996 года солнце, напоминавшее разбитое яйцо, не давало дню погаснуть. Словно первый раз открыв глаза, я обнаружил, что у дороги есть голова, рот и зубы. Когда дорога полагает, что ее никто не видит, она окутывается запахами грязной шерсти и мочи, становится тварью, пожирающей плоть, обгладывающей кости. Два часа я каждый километр внимательно присматривался, нет ли впереди фальшивого блокпоста, поставленного головорезами, пока передо мной не появилась засада из молоденьких солдатиков. Я сразу же увидел, что случилось. Казалось, проигравший перевернул шахматную доску. На земле и в небе виднелись черные пятна, на барханах — следы шин, и повсюду кровь. Казалось, ребенок опрокинул ведро с краской или испачкал ею стекло. Железом пахло на асфальте, на песке, на моей коже, в голове, в облаках. Даже сейчас, спустя двадцать лет, когда я спотыкаюсь, падаю, сбиваю собаку, эта картина накрывает меня как простыня. Набрасывается на меня и превращает в джинна, клянусь! Именно там я впервые увидел пророков. О нет, я не считал, сколько было отрезанных голов! Позже, чтобы удостовериться в увиденном, подсчитал, и все же так и сомневаюсь в точности. Я годами пытался выяснить число, однако итог менялся, как четки с бесконечной ниткой. Десять? Двенадцать? Одна? Память, ответь! Но она словно девочка, перебирающая пальчики. И что я сделал? Я, сестра, набрал скорость. Закрыл глаза, сосчитал до десяти и продолжил ехать в оранжевом свете, клянусь тебе! Мне не хотелось этого замечать, но хватило нескольких мгновений, чтобы все стало понятным по единственной детали: по лицу ребенка, мечтающего о рыбках. На этот раз он лежал со скучающим выражением, уставившись в небо, но тела не было. Как футбольный мяч странной формы. Ты когда-нибудь видела отрезанную голову? Прости, не хотел тебя ранить, просто объясняю. Если голова валяется отдельно на земле, это почти смешно. У несчастного серьезное лицо, и он кривится, раздраженный каким-то пустяком, хотя уже мертв. Ну, не знаю! Мне показалось это забавным и ужасным, особенно распухший язык, вылезший изо рта. Я посчитал голову юноши с рыбками и другие, что лежали рядом. Черные мячики, по воле случая раскатившиеся, как на бильярдном столе. Время замедлилось, но внезапно кто-то швырнул камень в дверцу со стороны пассажирского сиденья, вон туда ( показывает в мою сторону ). И я почувствовал, что меня в бедро будто цапнул скорпион. Начал петлять по безлюдной дороге и через двадцать метров въехал в песок. В эту минуту за мной пришел Эмир со своими хохочущими людьми, внезапно вылезшими из песка. Они вытащили меня из фургона, хотя я прикидывался мертвым, и пинали ногами, как дохлого пса. Они разбили мне нос прикладом, наступили ботинком на шею, что-то говорили, я смотрел на небо снизу вверх сквозь чью-то бороду. Тебе ведь это известно, правда? ( Его глаза сверкали, как у опасного заговорщика. ) Знаешь, когда близится смерть, такое ощущение, что ты оторвался от книги, в которой более нет смысла, а вокруг все говорят на иностранном языке. Назови число. Шестнадцать? ( Голос ящерицы, голос рыбы. ) «16 декабря 2000 года: вооруженная группа ворвалась в дортуар технического училища в Медеа. Шестнадцать учащихся и старший воспитатель были убиты». 12 12:59 Потом я доехал почти с закрытыми глазами до города Уаргла. Кафе только-только открылось в ранний час. Ветер с красным песком покрывал стены и лица, стучался в двери, словно нес дурные вести. День напоминал густые сумерки, скрывшееся тусклое солнце казалось больным. Я попробовал прийти в себя, прислушался к собственному дыханию. Долго сидел в автомобиле перед безлюдным кафе. Запуганный, дрожащий, боялся выйти из машины. Да, моя девочка, я обмочился и сгорал со стыда. Несколько человек скучились на автобусной остановке, застыв столбом в упорном ожидании. Клянусь, все еле дышали. В какую-то минуту ветер с красным песком унес весь город, я слышал, как он завывал, ополчившись на целый мир. Я не шевелился, моя девочка, так и сидел в мокрых штанах и боялся открыть дверцу. Дорога говорила со мной девчачьим голосом. Она твердила, что, если не ступать на землю в течение дня, его можно перезапустить снова, как двигатель, и нет ничего, на что пришлось бы смотреть, ничего не повторится. Однако, когда Эмир наступил на меня ботинком, он резко и торжествующе произнес: «Иди и расскажи им, что видел. Расскажи им все в подробностях». На голос дороги накладывался голос Эмира, в ту пору он был богом, моя девочка. Сейчас история девятнадцати солдат, зарезанных у военного блокпоста в Темасине, снова всплыла в моей голове тысячью подробностей, и я обязан продолжить, чтобы она стала столь же известной, как Коран. Командир сказал ясно: «Иди и расскажи всем, что видел! Беги, ничтожество!» — и дал очередь в воздух из своего калашникова, а остальные вокруг смеялись, и день мерцал наподобие красной свечи. «Беги!» — крикнул он, и с тех пор я езжу, бегу, но история не вышла наружу, она остается, и непонятно, что с ней делать, после того как закон запретил нам вспоминать то черное десятилетие. Мальчик-солдат утверждал, что несколько месяцев не видел рыб. Он не сводил глаз с большой картинки норвежской реки, ее серебристо-голубой воды и сотни мелких камешков на дне. Словно ангел, склонившийся над золотой книгой! Но моя память все перемешала. Такой же совет дала мне дорога, но когда: через два года после или за два года до того? Не припомню, моя девочка. Когда поздним утром я вернулся в Алжир после долгого пути из Аннабы, у меня еще был шанс, как нашептывала дорога, перемотать вспять тот день. Я также ощутил холодок между ног, в ушах слышалось то же дорожное бормотание. «Не вылезай, не ступай на землю, и все будет как прежде, ничего не случится, и она задышит, как раньше. Главное — не касайся подошвами земли. Езжай дальше, и мы вместе будем слушать и поддерживать друг друга». Когда в пять часов дня их обнаружили, в живых осталась только дочка моего брата Бенбадиса Сэндибелл. Она боролась с раком, и мы решили, что судьба удовольствуется одной бедой. Ох, может, в ту ночь мне не нужно было гнать на полной скорости. Знаешь, моя девочка, они остановили машину брата в Кадирии. Он возвращался в Батну на выходные вместе с женой и выздоравливающей дочкой, чтобы погостить в нашем доме. Сэндибелл обожала лимонные деревья, двор и старую мебель, которая, как ей чудилось, с ней говорила. К четырем часам, средь бела дня у фальшивого блокпоста выстроилась длинная очередь машин на проверку, что выглядело необычно. Головорезы обыскивали одну машину за другой, отбирали вещи у проезжавших, а потом каждого убивали. Им по очереди перерезали горло в кустах. Сэндибелл нашли в зарослях полуживую, истекшую кровью, горло ей в спешке перерезали не до конца. Представляешь? Понимаешь? ( Эта история — погружение в кислоту, шутка Бога, моя Гурия, или хохот моей сестры Таймуши в ее царстве безголовых. ) Я мчался на всей скорости из Аннабы в Алжир, но в последний момент, приехав в больницу Мустафа-паши, засомневался. Если не коснешься земли, все останется во сне, твердила дорога. Дело было в субботу, 7 сентября, на рассвете. Когда я приехал в Алжир, маленькая отважная девочка, наверное, была еще жива. А может, испустила последний вздох, как только я ногой коснулся земли. И вот теперь у меня сомнения, понимаешь, сестра? Оказался ли я у блокпоста до смерти брата, его жены и Сэндибелл? Не могу быть уверенным в таком порядке случившегося. Или это произошло после? Невозможно решить, подводит ли меня память или же предлагает мне истину, еще более глубокую. Прежде всего сложно с датами: первый блокпост — седьмого, в субботу, и второй — в субботу, седьмого. Значит, с разницей в год. Но в то время десять лет войны и убийств шли за год. Тысяча лет за день, день, длящийся тысячу лет. Ты, конечно, спросишь: «А ваша нога?» Утверждать ничего нельзя. Меня точно ранили в пустыне Эмир и его люди. Всю долгую дорогу до Уарглы я истекал кровью, как зарезанный теленок; меня нашли без сознания в фургоне и приняли за сбежавшего террориста, пока в глубине фургона не обнаружили книги, спасшие мне жизнь, — террористы не читали, и меня оправдали. Возможно, когда я мчался как сумасшедший ночью от Аннабы до Алжира в тот день, которого нет в календаре, в тот год, отовсюду вымаранный, произошел несчастный случай. Думаешь, я приукрашиваю настоящую историю? Ну если совсем чуть-чуть. Вероятно, порой присочиняю, как в книгах, чтобы важная истина была понята. Но ты же знаешь, от войны 1990-х годов не осталось следов, подсчетов, изображений, никто не помнит или не хочет помнить о том прошлом, о тебе, обо мне. Впрочем, моя короткая нога ничто по сравнению с твоим шрамом на шее. Уж точно! Это явный знак! Понимаешь? К концу войны не осталось никого: ни отца, ни матери, ни брата Бенбадиса. И даже Сэндибелл. Посмотри как следует на фотографию. 13 «Полагаю, в центре лабиринта» В то сентябрьское утро 1996 года солдат лежал как выброшенная на берег рыба, его кровь капала на дорожный асфальт и растекалась. Не лужей, яростными мазками. Девять, или десять, или девятнадцать солдат того блокпоста были убиты спустя час после того, как его проехал утром. Я не двигался, только камень в груди размалывал ребра. Ветер жаждал ощутить их дыхание, а великая Сахара отворачивалась от нас. В этих местах постоянно создается ощущение, будто кто-то издалека за вами наблюдает или тут существуют лишь сновидения и восходы солнца. Я краем глаза взглянул на тела, но ясно видел головы, разбросанные по земле. Камни, люди, лежащие в пустом месте, то ли вороны, то ли крысы — такими они мне привиделись. Что я мог тогда сделать, моя девочка? В то время у меня была только одна жизнь, собственная. Я вскочил в свой белый фургон с кулинарными книгами и норвежскими рыбками. И снова пустился в путь, повторяя, что так не бывает, что все это неправда, пока не раздался выстрел, пробивший дверцу, и скорпион меня не укусил. Пустыня, Эмир и его люди рассмеялись мне вдогонку. Моча струилась вдоль ноги, сердце колотилось, а фургон тащился на брюхе через неподвижные барханы. Но я ни о чем другом не думал. Позже вел фургон вслепую, клацая зубами. Дорога опять приняла меня в свои объятия, успокаивала, гладила по шее и шептала увещевания стариков, которым уже нечего терять. Они взяли и вытащили меня на холодный песок. Дочь моего брата Сэндибелл умерла в сентябре следующего года, но дорога нашептывает мне, что это произошло за год до того; сложно сказать наверняка, понимаешь. Не стало и ее матери, и моего брата Бенбадиса, умевшего читать и писать, который преподавал в университете Алжира и приумножил славу нашей семьи. Прошло почти двадцать лет. ( Он смотрит на фотографию. Та отвечает улыбкой. Голубая рыбка под зеркалом дергает крючок с наживкой и подскакивает на дорожных ухабах. Может, выпрыгнуть, когда он затормозит? Но куда мне идти? В Оран? В Релизан? Туда, где я лишилась голоса, к моей сестре, которая захочет узнать, почему я закрыла глаза и убедила Эмира, что умерла? ) Седьмое сентября как тридцать четвертое или сороковое ноября. Я спал в номере отеля в Аннабе, объехав местные книжные магазины. Когда телефон зазвонил так поздно вечером, я понял — какая-то плохая новость. Всякий раз, как я отвечал, со мной разговаривали крайне приветливо и ласково. Звонили соседи из Алжира и Батны. Они тяжело дышали, подбирая слова, которые хотели до меня донести. Совершенно оцепенев, я сидел на кровати, и мне казалось, будто я под водой или в пробоине и нас связывает некая нить. Они вздыхали, спрашивали о Боге и моем здоровье, уточняли, что до Алжира и до больницы Мустафа-паши дорога длинная, кто-то говорил, надо выезжать, ведь там мой брат, кто-то — что не надо, ведь уже поздно. Я поехал, и дорога длилась, тянулась, как сама жизнь. Она вынуждала меня объезжать, обрушивая камни на горных трассах. Ветер дул в лицо. Да, я плакал. ( Из его левого глаза текут слезы, а я не люблю сидеть рядом с плачущими, они считают, что я обязана им что-то сказать. ) Дорога не сдавалась, сопротивлялась, пыталась помешать мне доехать до Алжира. Сейчас я осознаю, что мы разговаривали и спорили на протяжении пятисот сорока девяти километров. «Не надо туда ехать», — твердила она голосом моей матери. «Даже не пытайся доехать. Все станет тяжкой реальностью, как только ты ступишь на землю. Ты больше не сможешь носить на спине инвалида», — и это был голос отца. Какая-то женщина позвонила, пока я перемещался в мире, отличном от нашего. Она кричала нечто невнятное. Эта родственница по линии сватов проклинала нас, «весь род Герди и страсть к книгам». Она твердила, что брат оказался мишенью из-за книг, найденных в его машине. Потом некий мужчина сдержанно представился жандармом и велел прибыть до полудня. Еще какой-то старик выразил соболезнования, я не запомнил его имени, он вроде как знал моего отца. Другая женщина все повторяла: «Благодари Всевышнего. Он вечен», а потом принялась беседовать не со мной, а с Богом. Наконец я добрался до Алжира еще до полудня, ступил на землю, и разочарованная дорога испустила последний вздох. Я направился в больницу Мустафа-паши. Грязные стены, все вокруг кажется непосильной ношей тому, кто идет там по коридору. Тяжесть гор на моем хребте. Сэндибелл уже умерла, я это понял, потому что царила абсолютная тишина, словно в уши засунули вату. Дитя положило голову на тихую постель, но голова странно наклонилась назад, на шее — толстый слой повязки, гораздо толще, чем у тебя. Брат Бенбадис и супруга тоже умерли, поскольку не пришли ее оплакать. Они навечно отправились в мир иной. В машине, где их зарезали, от них осталось совсем немного. Их сожгли вместе с книгами, которые они перевозили. В какое-то мгновенье мне привиделся отец. Мелькнул в памяти. И я понял, что остался последним из рода Герди, что не смогу написать продолжение нашей древней истории. И что все предки на меня обидятся. Видимо, наша фамилия исчезнет из-за моего нелепого поединка с отцом. Я разрыдался и покаялся перед всеми. В коридорах больницы на меня поглядывали деловито снующие врачи. Слова уже не нанизывались на нитку, как бусы на шее матери. В ту ночь в Алжире из ученого языка отца исчезли и клей, и страницы, вот так, моя девочка. Листы валялись по полу, по ним ходили, подмечая то, что прятала темнота: неплотно прикрытую дверь в палату с двумя пустыми кроватями, круги под глазами, деталь стула, перегоревшую лампочку в замызганном больничном туалете. Окна в кабинетах, где надлежало получить бумагу для отправки тела в Батну, были открыты, чтобы разглядеть ночь, не знавшую, куда деться. И я поклялся себе, моя девочка, что никогда в жизни не остановлюсь. Вот уже двадцать лет, как я захожу во все книжные магазины и жду снаружи, если они закрыты. Предлагаю кулинарные книги, книги о потустороннем мире, рае, женщинах в раю, хадисы Пророка, очерки о войне за независимость, на чем неплохо зарабатываю. Знаешь, я даже умудрился жениться; правда, это продолжалось всего несколько месяцев, моя жена вскоре меня бросила, прихватив с собой телевизор и посуду, поскольку она не выдержала присутствия второй жены — странницы, дороги, отнимавшей у нее мужа. Красавица дорога, с такими длинными черными волосами под гребнем солнца. И мне в наказание жену обуяла невероятная лень, тяжелая, как ее тело. Ей было лень расчесывать волосы, вытирать пыль в доме Герди, укладывать лишние книги в коробки, поднимать повыше балдахин в нашей спальне, когда я возвращался издалека и хотел отдохнуть. Ничего не делала. Хорошо, что она меня бросила! Когда зайдешь к нам в дом, увидишь, что все осталось, как во времена былой славы: та же мебель, те же ткани… В битве книг отца с водой матери победила пыль, но не везде. Она победила в углах, на потолке, во дворе; через трещины плиток пробились сорняки, лимонные деревья совсем заросли, богатый урожай лимонов съела тля. Там тебе и стоит пожить и передохнуть, если не знаешь, куда идти. ( Я поворачиваюсь к этому безумцу и с удивлением вижу, что левый глаз приоткрылся и обнаружил пустоту его жизни, его безумную надежду. ) Не бойся! Я только хотел сказать, что тебя с твоей отметиной послал Господь. Хорошо, что ты показала свою рану. ( Он протянул палец к моей шее, я невольно отпрянула. ) Единственное имеющееся у нас доказательство! В реальной жизни никто мне не верит, а я не умею писать. Ты возникла из ниоткуда, и теперь, кажется, у меня появится голос получше. Вот так. Не надо ничего говорить, просто смотри им в глаза и время от времени снимай платок. Между прочим, если хочешь чем-то заняться, можешь работать у нас в типографии в Батне. А теперь скажи: кто это сделал? ( Не волнуйся, моя девочка! Мы выберемся из машины и побежим. Дыши глубже и считай до десяти. Вдох, выдох. ) Если вот так и будешь ходить босиком километрами, дорога с тебя кожу сдерет ( смотрит исподтишка на блузку, разорвавшуюся на плече, и брюки, запачканные на коленях после падения ). Ты ведь женщина; она отдаст тебя мужчинам, погубит, предаст, закопает в пустыне. Осторожно! Пусть я и в проигрыше, как и в выигрыше, я спасу тебя, клянусь. Мы поедем в Батну, там ты будешь в безопасности. Не надо ходить долго под солнцем. В июне от него можно сойти с ума. Конечно, сегодня никого нет; мужчины заняты скотом. Но потом придет твоя очередь, малышка. Выслушай меня. Мы перекусим в Релизане и поедем дальше. Вот, возьми мои сандалии для омовения ( поворачивается, тянет руку назад и вытаскивает пару красных резиновых мужских тапочек ). С дорогой приходится хитрить, держать ее на поводке, как дурную собаку, заставлять ее поверить, что ты не существуешь, тебе надо спрятаться в моем доме. Ну? Ты меня слушаешь? (Господи, надо бежать! С его ногой он меня не догонит.) В Батне у тебя всего будет вдоволь, и дорога закончится. Я мог бы больше не водить. За руль сядет кто-нибудь из моих служащих. Ты ничего такого не думай, бога ради, мне нужна не жена, а дочь… Назови еще число. ( На этот раз не колеблюсь. Надо подыграть. На указателе надпись: «Добро пожаловать в Релизан». ) Двадцать один. Ну, вот: 21 июня 1996 года в Байнемском лесу неподалеку от Алжира были найдены три женских трупа. Одна из убитых была парикмахершей. 14 Около 13:00, в его белом фургоне Как долго он погружен в свою беспрерывную болтовню? Уже целых два часа, лунная моя девочка, цветок из плоти. Почти два часа слежу за его руками. Особенно за правой, которой он размахивает у моего лица. Слежу за рычагом передач, за его различающимися глазами: одним, что прикрыт угрюмым веком, и другим — тем, что не закрывается, замученным и зажатым. Нужно безумно много времени, чтобы разделить ветер, слепоту и внутренний язык в его долгом рассказе. Взглянув на фотографию племянницы или дочери, я сразу поняла, что его внутренний язык взял верх над словами всех других людей. Поверь мне, он никогда не осмелится замолчать. Если и отважится на секунду, то окажется связанным по рукам и ногам в своем тяжком, тревожном молчании. Однажды он потерял голос на несколько часов, и больше ни за что на свете не хочет, чтобы это повторилось. Надеется спасти свою шкуру, рассказывая о своем прошлом. Желтая равнина, холмы, на которых больше нет молока, коз, собак, пляшущие столбы, столбы за столбами, провода, бесконечно длящаяся дорога накатывает волнами в моем животе, и меня тошнит. Пока этот незнакомец вываливал все наружу, я подумала, не стоит ли открыть дверцу, выпрыгнуть в пустоту, покатиться по земле, разбиться на мелкие осколки, как посуда с нарисованной птичкой райского зеленого цвета. Чем не решение — умереть обеим так, у сестры на глазах? 15 13:11 «Еще один коридор и стены, жемчужина в моем чреве» Почему они пощадили меня? Почему именно меня? ( Он поворачивается ко мне, делая вид, что ждет моего ответа, потом нетерпеливо продолжает, страшась его получить. Я потеряла нить его рассказа, совсем растеряна, в ногах просыпается боль, словно меня бросили в колючий кустарник. Сколько же я шла вдоль шоссе, пока не оказалась в белом фургоне? Два или три километра, все босиком, не помню точно. ) Утром я ехал по этой дороге, будучи безрассудным юным водителем. Тогда все меня предупреждали, что не надо ездить до рассвета и после заката, однако никто не обращал на это внимания, поскольку с трудом верилось, что идет война. Она уже была в разгаре, с бомбами, отрезанными головами, похищенными и изнасилованными женщинами, трупами, но мы хотели жить как прежде, ничего не замечать, перешагивать через тела, продолжать беседовать о разной ерунде, прежде всего о женщинах и редких дождях. Дороги казались безопасными, свободными и спокойными, если не наткнешься на Эддиба эль-Джиаана ( Голодного волка, намоем тайном языке ). И все равно не понимаю: почему именно я? А? Почему не другой водитель следом? Ведь многие колесили тогда под красным небом, слушали музыку, болтали с друзьями, заснувшими в машине. Это было не главное шоссе, а всего лишь основная дорога в той пустынной местности. Тогда еще не построили западно-восточную магистраль, появившуюся в 2000-е и зачеркнувшую ее. Знаешь город Бискру? Он на юге. Разумеется, в то время ( он пристально смотрит на меня, и я разделяю его опасение: его пугает, что я не поверю ему, просто перестану слушать. Я почти и перестала. День расплывается как бумага от влаги, точно газета на ветру, с датой вверху страницы и… ) я и представить не мог, что на обочине выставят в ряд головы, чтобы поймать добычу вроде меня. Вот ведь идиот! В глазах стало темно, я ни о чем не мог думать, пока мое тело волочили по песку. А может, представлял отца, его белый бурнус, лимонное дерево, книги, но молчал и почти не дышал. Террористы пинали меня ногами, хохотали, я упорно притворялся трупом, это их особенно веселило, они прыскали со смеху и хлопали себя по бедрам. Мысленно перебирал имена Всевышнего и суры, путавшиеся в моей безумной молитве. ( Аисса периодически следит, насколько внимательно я слушаю, обеспокоенный мертвенностью моего лица. Чувствую, как он задыхается, боится, опасаясь, не отдалюсь ли я мысленно еще сильнее. Оценивает мое молчание. ) Может, все и впрямь замерло, даже кровь не поступала в сердце. Кажется, я ничего не ощущал, окаменел, хотя это не была зима, Страшный суд, и даже не бессонница. И ждал, когда меня прирежут, как барана, наблюдая все как бы со стороны. Когда они вытащили меня из увязшего в песке фургона, я ничего не чувствовал, ни ног, ни головы, ни языка, только глаза, и закрыл их. Молодой человек, каким я был, думал, что война — кино времен французского владычества или досужие разговоры в кафе. Представляешь? Газет я не читал. Я не читал и не умел писать. Крупный просчет одного из Герди. В то утро с уткнувшимися в меня черными дулами обрезов моя жизнь разбилась пополам. Одна часть — вечная, с подброшенным в воздух футбольным мячом. Это прошлая жизнь. Она умерла как поношенная рубашка, ставшая кухонной тряпкой, как моя нога. Другая часть — дорога, тысячи километров на спидометре, та, что ищет, кому бы рассказать историю, которая так и не заканчивается в моей голове. Разве я тебе не сказал? Когда долго едешь один, дорога с тобой начинает разговаривать. Передает историю твоей жизни, а столбы, деревья и холмы убегают, как те, кому надоело тебя слушать, и, главное, открывает тебе нечто новое. Со временем я вдруг стал сомневаться в собственной версии событий, в том, что наблюдал своими глазами в течение двух часов. И поскольку у меня не было ни отца, ни сына, ни дома, прислушался к голосу дороги и вернулся к началу моей истории. Когда я намотал миллион километров, то осознал, что не стоило сомневаться. И то, что история, когда Голодный волк и его люди оставили меня в живых, уничтожив девятнадцать солдат на дороге в Бискру, уникальная, с тысячами смыслов. Если хорошенько подумать, она серьезнее, чем простой случай. Ведь если головорезы выбрали меня, чтобы поведать кровавое предание о седьмом сентября, значит, я был избран. И кем? Богом, отцом, дедом, книгами, кем же? Знаешь, ты не обязана мне верить, просто послушай ( он пристально смотрит на меня, а за ним мелькают десятки деревьев ), и, если долго смотреть на дорогу, она и с тобой заговорит. О да! Но ты девушка, совсем юная. Что ты делала в праздник на безлюдной дороге? У тебя нет семьи? И даже обуви нет! ( Он замолкает и погружается в свои мысли, пытаясь выудить что-то оттуда, из глубины, потом снова оказывается в своем саду безумия. ) Знаешь, женщинам дорога приносит беду, отнимает честь и репутацию; хуже для женщины не придумать, чем довериться дороге. Поверь, это полный кошмар! Ты же не хочешь, чтобы я развернулся и отвез тебя обратно? Откуда ты пришла? Знаешь, куда идешь? Нет? Не хочешь ничего мне рассказать? Клянусь, ты пожалеешь. ( Осознав зловещий смысл своей угрозы, он поскорее хочет это исправить и смеется. ) Нет, я просто имею в виду… то, что ты очень пожалеешь, позволив мне заговорить первым. Все об этом жалеют! Тебе захочется выбежать на улицу, или заткнуть уши, или умолять меня передохнуть. Каждый, кого я встречаю, в конце концов уносит от меня ноги как ненормальный. Моим собеседникам часто бывает неловко, словно они столкнулись с каким-то уродством. ( Он косится на мою канюлю. ) Они смотрят направо-налево, пожимают плечами, как Всевышний, когда даже после молитв не может помочь, чтобы не было засухи в этой проклятой стране. Они расплачиваются за кофе, желают мне попасть в рай или всего наилучшего и сматываются. А все потому, что я сажусь и начинаю рассказывать свою историю, которую они не желают слышать уже много лет. Стоит мне завести разговор, дорога начинает говорить моими устами. Всплывает эта история, и я в очередной раз ее рассказываю, стараясь быть точным. Твержу себе, что видел что-то невероятное, о чем никто не знает, помню многое, Алжиру это необходимо. Мне называют число, и я привожу дату бойни, место, иногда имена погибших. Кто еще так умеет? А? Но люди убегают, не желая ничего знать о том, что случилось во время войны. Они закутываются в свою джеллабу, спешат отойти подальше от оврага и не оборачиваются, чтобы проверить, не преследую ли я их в своем фургоне. И что мне остается? Продолжать рассказывать. Я не виноват, меня избрали, я посланник. Эмир Голодный волк обращался ко мне как к ребенку. Он склонился над моим лицом, будто намеревался съесть, заслонив небо, точно людоед, и зубы его воняли плесенью. Съежившись наподобие крошечного насекомого, я видел только его шевелящиеся губы и волосатые ноздри: «Ты будешь ходить повсюду и рассказывать, что ты видел. Каждую подробность, понял? Я — гнев Божий, Его кара. У тебя получится лучше, чем у газет, телевидения и слухов: ты расскажешь обо всем каждому и повсюду, начиная с военных, полицейских, в мэрии, кафе, на свадьбах, похоронах, вокзалах. Повсюду, понял? Все должны знать, чего я хочу и что делаю во имя Аллаха. Мы победим террором и правдой. Повтори!» Я повторил, не понимая, что истекаю кровью, но чувствовал, что умираю. Смирился, как мертвец, которого омывают. «Вы Голодный волк, Эмир этого края. Вы убиваете нечестивцев, отступников, предателей Аллаха, французов, неверных, вы — гнев Божий. Вы в ярости от выборов, разврата, наготы, полуобнаженных женщин, вина, евреев, вы — меч Божий и суд Божий на Его земле». Повторяя, я стонал, из глаз катились слезы, штаны намокли от трусости. Он терпеливо выслушал произнесенные мной его слова, взглянул на меня глазами, похожими на раскаленные угли. Потом добавил то, что изменило мою судьбу: «Иди и расскажи все, что видел и узнал о нас, во имя нашей славы и во славу Аллаха». Видишь ли, моя судьба предрешена. После десяти лет войны все Эмиры и исламистские группировки были побеждены, уничтожены или превратились в лживых поваров; позабыли преступления, зеленоглазых куропаточек, изнасилованных женщин, отрезанные головы. А я нет. История со всеми цифрами, фамилиями, именами — в моей голове, но никто не верит, понимаешь? Ни одного доказательства. Затем Эмир ударил по моей ноге тяжелым прикладом, отчего кости треснули, приподнял и бросил меня в фургон. И я пустился повторять по всему Алжиру эту историю. 16 13:15, в белом фургоне «Мы вернулись на то же место, моя Гурия, мы заблудились, давай повернем налево!» Около двух часов назад я оказалась на обочине дороги и с трудом могла вспомнить свое имя. Не знаю, запомнила ли ты, но прежде, чем убежать от жандармов, мне удалось забрать то, что я обнаружила в своей машине, поставленной на каменные блоки. Ключи от дома и примерно три тысячи динаров мелкими купюрами. Двое мерзавцев из грузовика забрали остальное. Раздраженный и равнодушный жандарм из Уэд-Тлелата показал мне мою машину со сломанным бардачком, разорванным подлокотником и без двух украденных шин. Я шла, качаясь, словно пьяная, под июньским солнцем, желудок сжимался от приступов тошноты, и тут рядом затормозил белый фургон. С утра голодная, босые ноги стали ныть. А ты, моя Гурия, по-прежнему лежала с закрытыми глазами, сомкнув веки от предстоящего решения. «Пойдем к твоей сестре и спросим у нее. Зададим ей вопрос». А я твердила: «Успокойся и сосчитай до десяти». Ты отвечала: «До рождения мы не способны считать, все кажется мгновенным, бесконечным и новым. Река вина, река времени. Я должна прожить первый день моей жизни, чтобы начать считать». Белый фургон затормозил, водитель опустил стекло и высунулся. «Проблемы, сестра? Что ты тут делаешь?»; так обращаются к женщине, когда хотят подчеркнуть, что не интересуются полом и телом, что та под защитой, словно родственница, которую нельзя трогать. Я не ответила. Продолжала идти, с кепкой в руке, босиком, с глупым видом, какой у меня бывает, когда хочу показать, что в гневе, который не вырывается через мою канюлю. В метрах четырех от себя я заприметила внизу большой камень. Если подбежать, можно его схватить. Не дамся просто так, проломлю голову, глаз выколю. Но очень скоро я поняла, что у него нет ни ножа, ни когтей, ни ненависти в глазах. Мой взгляд задержался на суровых чертах его лица, которое каждое утро высушивало солнце. Он опять помахал рукой, а потом протянул ее ладонью вверх. «Садись, не стоять же тебе тут на обочине, люди злые. Куда именно ты направляешься?» Он разглядывал мои босые ноги. Жандармы нашли меня, спрятавшуюся в кустах на краю дороги, далеко от моей машины, разграбленной рано утром. «Садись!» Потом он замолчал, дав безлюдной дороге со всеми ее опасностями проникнуть в мои мысли. Она была долгой и тихой, как конец света. На этой дороге я родилась двадцать лет назад. Она ведет из Релизана в Оран. Сегодня — из Орана в Релизан. Он везет меня к истокам своей истории и началу моей. Ты еще спала, когда тем утром мы уехали из Орана. Ты спала до того, как по дороге на меня напали. Теперь это я мечтаю уснуть в твоей утробе и отдохнуть. 17 «Где мы, моя Гурия?» Зачем ты постоянно смотришь на часы? Следи за дорогой. На дорогу смотри. Нельзя быть доверчивой, моя девочка, нельзя. Вон там, видишь? ( Ничего не вижу. Магистраль с востока на запад, извивающаяся, словно тысячи женщин, которые укладываются спать, у нее ни начала, ни конца. У нее нет лиц, кроме тех, что забирают путешественники в свои сны. Она ведет к горе, и мы садимся той на спину, как на старого верблюда. Проглатывает барханы. И никого вокруг… ) Думаешь, она пустая, но это не так, в кустах прячутся улыбающиеся, обходительные волки. Это сейчас она мирная и опытная, а в 1990-е годы такой не была. Во время войны, чтобы добраться из Орана в Алжир, надо было петлять окольными путями часов семь. Сельчане, способные лишь считать и завидовать, провожали нас ничего не выражающими взглядами. Бедняги. Когда в тысяча девятьсот девяносто третьем году умер отец, я унаследовал его дело. Дорога тогда была никудышная, в рытвинах, местами выжженная. Ехать приходилось медленно, отъезжать стремительно и мчаться мимо городов и деревень. Особенно на востоке и в Кабилии. Чтобы выжить в те годы, моя девочка, требовались крылья. Фальшивые блокпосты стояли повсюду, там хватали за затылок, резали не моргнув глазом. Назови число! Четырнадцать. 14 января 1994 года. «В ночь на праздник Аид-эль-Кебир террористы напали на расквартированных в Телаге (Сиди-Бель-Аббесе) военных. Убито более шестидесяти человек; среди жертв двое призывников, Мохтар Фехаджи (из Типазы) и Али Сиафе (из Маскары). Террористы захватили много оружия. Это нападение стало возможным из-за пособничества одного офицера из Айн-Дефли». По некоторым свидетельствам, этот офицер все еще жив, он воспользовался правом на гражданское согласие. Понимаешь? Никогда не ходи одна. В ту пору террористы могли выскочить из-за поворота, развилки, спуститься с вершины холма. И тогда ( я помню про одиннадцать учительниц, моя Гурия, у меня дома в Оране есть их молчаливая пожелтевшая фотография ) тени, воняющие кабаном, делали знак остановиться и задавали вопросы. «Ты молишься? Сколько поклонов совершаешь во время утренней молитвы? Прочти два стиха из суры „аль-Бакара“…» А ты ее не знаешь, что-то лепечешь в ответ. Тебя валят на землю, ставят на колени и просят подобрать с земли что-нибудь. Ты подставляешь затылок, и тебе отрезают голову. Ты уже видела отрезанные головы? А я видел. Много раз. Запах этих кабанов, моя девочка, этих «Танго», как их называли в армии, я чуял издалека. Как удавалось? Дорога, прячущая фальшивый блокпост, как-то особенно молчит. Она маскируется в лесах, кустах или расщелинах. Надо ехать за какой-нибудь машиной, освещающей тебе путь. И если в течение пятнадцати минут не встречаешь никого едущего навстречу, это не к добру. Дорога делает тебе знаки. Что тогда, ездить только днем? Конечно, нет! Даже днем можешь наткнуться на фальшивый блокпост. Все длится пятнадцать минут: они останавливают людей, перерезают горло, сразу прячутся в укрытиях и горах Шреа с алжирской стороны. Вас не спасет ни день, ни луна, ни солнце. Только дорога, но при условии, что понимаешь ее язык. Вот смотри: она кажется новой, свободной, как женщина без обязательств, но это не так. Кабаны могут вернуться. Теперь, после «примирения» и амнистии, за которую проголосовали, они спокойно разгуливают средь бела дня, молятся и даже презрительно на тебя глядят. Они выиграли войну, моя девочка. И военные тоже выиграли. Проиграли только погибшие. Двести тысяч убитых ни за что ни про что! Сколько всего километров я намотал в жизни? Наверное, объехал страну дюжину раз. Я знаю все кафе везде. Если сложить эти расстояния, полагаю, получится путь до Мекки и обратно. Минимум раза два добрался бы и вернулся. Главное, понимать, что говорит тебе дорога: обходить засады, вслушиваться в ее мычание, когда она считает, что никого рядом нет, распознавать ловушки, расставленные кабанами Бога. Осторожно, моя девочка, задремлешь, и что-нибудь случится! Впрочем, во время войны от этих кабанов погибло больше, чем от неисправных тормозов, сломанного диска сцепления или из-за того, что водители засыпали за рулем. Дорога как лошадь. Любишь лошадей? Пока на них просто смотришь, их не поймешь, их надо оседлать. Назови еще число, моя девочка. Один. Первого ноября 1994 года на кладбище в Мостаганеме взорвалась бомба, погибли шестеро детей, семнадцать человек ранены. В поселке Сиди-Али. Скауты, моя девочка. Они пришли туда отметить сороковую годовщину другой войны. На могилы других мучеников. Мохамед Шауки Айяши (семь лет), Мехди Буалем (девять лет), Мохамед Хашелаф (восемь лет) и Абдалла Шуарфиа (двенадцать лет). 18 13:25, недалеко от Релизана «Направляемся к выезду…» Пока он замолчал, я вглядываюсь в горы прямо передо мной, они сгущаются, тяжелеют, запахивают коричневые одежды. «Я не смогу тебе помочь, если ты ничего мне не скажешь. Можешь пожить в Батне, у меня там друзья в разных ассоциациях. Дорога длинная, но можно и остановиться, если ты мне не доверяешь». Слышала, лунная моя девочка? И он показывает на свою увечную ногу, словно убеждая, что не собирается бежать, нападать на меня, бить. Рукой он ловко справляется с переключением передач, фургон разгоняется. Вдруг неизвестно почему посреди пустыни меня обуревает жалость к нам двоим, инвалидам. У него тоже своеобразно кровоточит нога; он колесит годами, чтобы не выходить из машины, не хромать на глазах у всех и не выставлять напоказ ногу, распухшую от увечья. И вот, моя нефритовая крошка, я безрассудно, всецело устремляюсь навстречу судьбе. Развязываю свой платок, протягиваю ему, чтобы он увидел семнадцатисантиметровую кривую «улыбку» во всей красе. Чтобы ему в глаза бросился весь ужас канюли, разверстая дыра моего внутреннего языка. До него доходит не сразу. «Да, инвалиду трудно водить такую машину. Она дорогая, и единственная мастерская, где их прилаживают к таким людям, недавно закрылась. Она стоит дороже моих обеих ног!» Он смеется, смотрит на дорогу. Я вижу его желтые зубы, но различаю еще и детские черты, как бы наложенные на сухое дерево. Он поворачивается ко мне и видит открытый шрам, обнаженный, бесстыдно вызывающий, будто волосатый член призрака смерти. На мгновенье Аисса отстраняется, делает вид, что моя рана его не испугала, старается одолеть свое вынужденное молчание и принять то, что он увидел у меня на шее. А потом он, казалось, впал в экстаз, его губы задрожали, лицо покрылось потом, какой проступает на холодной коже под лучами солнца. Впервые моя «улыбка» произвела такой эффект. Обычно мужчины удивленно ее рассматривали, с ужасом, отшатывались, показывали всем своим видом, что ее не замечают, замолкали или принимались болтать без умолку. Сейчас все оказалось по-другому. Будто вспыхнул слепящий свет и перед тобой возник призрак любимого исчезнувшего человека, чего ты так боялся и ждал. Честно говоря, моя Гурия с золотыми гребнями, жизнь моя, я и сама содрогаюсь, видя свое отражение в его разных глазах. Оттого, что он в восторге от моей раны, я испытываю дикую, полнокровную, бурную радость. В кои веки мной восхищаются, при моем-то уродстве! Затем Аисса сливается с дорогой. У съезда, на развилке к Мостаганему, он вопросительно смотрит на меня. Я не отвечаю, и он принимает решение за нас двоих: «Едем в Батну». Его голос крепнет, как у того, кто хочет спасти тонущего в открытом море. Что творится со мной после этого утра в пустыне? Что ты со мной делаешь, кровная незнакомка со своими капризами? Я аккуратно повязываю зеленый платок на шею. 19 5:49, на выезде из Орана «И вот мы снова у входа в лабиринт» Помнит ли кто-нибудь из нас первый день своей жизни? Кровь? Крики? Живот напряжен, схватки выталкивают? А вот я помню. И еще представь себе, секретный нефрит моего застывшего чрева, мне посчастливилось помнить последний час моей жизни. Я соприкоснулась с обеими тайнами Аллаха, ведь только он знает их. Не живая, не мертвая, я перевернутое существо, таинственная рыбка. Я родилась ровнехонько 1 января 2000 года. А умерла накануне, 31 декабря. Клянусь, малышка, ни один упомянутый в Коране пророк не способен похвастаться тем, что помнит обе даты. Все в моей памяти сохранилось благодаря глазам мамы. Каждое мгновенье. С минуты, как я появилась на свет, пытаясь обнаружить начало своей истории в запечатанном сундуке. Мама Хадиджа, застывшая в молчании рядом со мной в машине скорой помощи, корчилась от боли, которую я и представить не могла. Ее глаза источали ярость и то ледяное самообладание, которое она демонстрировала клиентам и судьям на заседании трибунала в Оране, но на сей раз она не победила. В предсмертном полузабытьи мне казалось, что Хадиджа переговаривается с кем-то рядом, кто испытывал беспокойство. Скорая помощь выла, производя один и тот же назойливый звук, мигая красным и синим. Меня доставили в больницу Релизана после чудовищной резни. Я не знала, что меня везут в Оран, чтобы попробовать пришить меня к остальному телу. Хадиджа была вся в крови, словно после побоища, испачканная, с всклокоченными волосами. Уже несколько дней она не меняла одежду. Мы обе возвращались с Мертвого края. Может, именно так и рождаются или рожают. Моя мама сидела залитая кровью и молчала, подобно цветам на могиле, а я ощущала тяжесть и скованность, пыталась сесть, но не получалось. Мои руки привязали к кровати, чтобы я не касалась ими горла. Предполагаю, в скорой помощи все ожидали услышать спасительный первый крик новорожденного. Этот вопль заставляет смеяться от счастья, но мне тогда было пять лет. «Я добровольно пошла помогать в больницу», — рассказывала мама спустя годы. В моих воспоминаниях, реющих флагом над безгласной войной, всплывают большущие засохшие пятна на белом помятом платье, усталые стоны и чьи-то руки, помогающие меня перенести. «Слышишь меня? Слышишь меня?» — звучит одноголосая партия в том бесплотном месте. Мы катили по той же дороге, но в противоположном направлении. Из Релизана в Оран. Ночью. Зимой. Помню, носилки бешено тряслись, подлетали вверх, вертелись, их неудержимо подбрасывало, как на необузданных волнах. Чья-то рука сжимала мне горло, а тем временем моя старшая сестра Таймуша угасала и молила о моем спасении в большой комнате нашего дома, отделанной цинком и обожженной глиной. Ночь давала знать о себе нестерпимыми вспышками. Кажется, я подыскивала слова. Они трепыхались, точно чайки на ветру. Я родилась с широко раскрытыми глазами, но кричать не могла. 20 6:00, на шоссе «Ты опять засыпаешь» Под небом — голая земля, пустынная и сухая. На обочине виднеется какая-то тощая скотина, то ли коза, то ли овца. В горах никто ее не съел, не сделал из нее памятный праздничный ужин; она там бродит, кожа да кости, уткнувшись головой в свой предел. Отныне она живет и умирает на клочке выжженной земли, утоптанной, местами почерневшей. Видимо, здесь прошли люди. Повсюду разбросаны солома и сено. Накануне все горело, осталось только еще одно дымящееся полено. Поднимающийся дым указывает, куда направляются души умерших. Слышала, красавица, о знаменитой Ночи предопределения? Это когда Всевышний нисходит на нижнее небо, чтобы выслушать всех людей по очереди, верят ли они, ревностны ли по-прежнему. Эта ночь соответствует двадцать седьмому дню месяца Рамадана. Для меня же она пришлась на 31 декабря 1999 года. Моя ночь предопределения. Было темно, иначе как объяснить, что столь немногое я помню наверняка? Я оказалась здесь, что бы найти дом из обожженной глины с дверью, обитой цинковыми листами. Стены, наверное, увиты старым виноградом. Две пасшиеся неподалеку овцы были связаны и погибли лишь из желания доказать, что смерть вездесуща, как массовый исход. В глубине двора — загон для скота. Он еще там, хотя обгорел. Слева, насколько я помню, росло засохшее, но крепкое дерево, которое, замерзая, казалось, испытывало ко всем неприязнь и раздражение. В моих воспоминаниях о Мертвом крае проступает лишь ее часть. Она без зелени, словно бездетная, тонкие ветки ускользают от взгляда. Небо еще ясное, несмотря на случившееся накануне. Некоторые облака образуют расплывчатые острова. И оно уже так далеко, что его не трогает судьба нашей фермы. А еще какой-то человек стоит и смотрит на пепелище. В моей памяти он застыл навеки. Вижу лишь его спину, поэтому мой голос, слова, которые мне хотелось к нему обратить, вопросы становятся бессмысленными. Правая рука его замерла приподнятой. Он кого-то останавливает таким жестом? Или защищается от удара? Рубашка белая, то есть, наверное, должна быть такой при более ярком освещении. Помню, на ногах этого мужчины резиновые сандалии или потертые ботинки, но рассмотреть ясно такую важную деталь не получается. Почему важную? Потому что, моя Гурия, мне надо понять, почему он не оставил никаких следов на пепелище. Нужно уяснить, бежал ли он, вмешался ли, боролся или стоял, застыв, как на фотографии, пока резали маму, сестру и меня. Возможно, он оказался настолько потерян еще накануне, на рассвете или после того, как солнце взошло. К вечеру 1 января жители Хад-Шекалы поднялись сюда, чтобы собрать останки тел и понять, как их похоронить, поскольку после резни мертвецов разрубили топорами на куски. Решили сделать наугад. На каждую голову — по две руки и две ноги. Соответствием полу и размеру не заморачивались. Требовалось побыстрее собрать тела, пусть и не столь тщательно. Головорезы могли вернуться в любой момент. Я смотрю вновь, и все кажется мне напрасным, даже сами убийства. Разве есть смысл в этих жертвах на той земле, где дышится тяжко зимой и летом? Сцена эта на фотографии. Ее я увидела в одной газете, после того как террористы подожгли ферму около Алжира в 1990-е годы. Название места не упоминалось. Я же никогда там не была, но все же порой туда возвращаюсь, как ощупывают онемевшую часть своего тела, трогают старый шрам со вздутыми краями. Я назвала то место Мертвым краем, моя Гурия, спустившаяся из изумрудножемчужных чертогов. Место неподалеку от Релизана в горах, где я родилась и почти умерла; по моим воспоминаниям, именно такой была наша ферма. Стоит зажмурить глаза, и все увидишь. Признаюсь, ни я, ни Хадиджа, моя вторая мама, за двадцать лет ни разу туда не ездили. Мы не хотим возвращаться. И не потому, что больно, скорее это напоминает высохшую на солнце баранью тушу. Видишь ли, кроме этой найденной фотографии, у меня нет других точных воспоминаний о жизни до моего рождения, но мне кажется, что Мертвый край (ферма отца, где нас зарезали, вместе с тысячами других, разбросанных по Уарсенису) должен выглядеть именно так. Пока я не наткнулась на эту фотографию, мне не удавалось определить место. В Оране люди выслушивали рассказ мамы о моем происхождении и несчастье, и я знала не больше, чем они; мне было неловко, словно я украла жизнь, а не обрела ее естественным образом, как прочие. Слишком любопытным или нескромным Хадиджа говорила «Тсс!», приложив указательный палец к губам, воцарялась тишина, и внимание моих серо-зеленых огромных глаз давило на всех мертвым грузом. Гости, собравшиеся в нашей квартире, застывали, и неважно, продолжали они разговор или молчали, все думали об этом месте, ощущая его мнимую тяжесть. А я шла в свою комнату и доставала ту фотографию. Туда мы и едем, ветер свистит в ушах, и мне сдается, что я еду быстрее, чем он. Никогда не забиралась так далеко, лунная моя девочка. Сейчас обгоним чертов грузовик, виляющий, как мальчишка на велике, и прибудем в край моей сестры. И правда встанет на место, ты увидишь ее своими неморгающими глазами. То, что ты слышишь, это урчание моей машины, она дергается из-за идиота, какой ведет грузовик перед нами. Вильну-ка налево и поднажму по полосе обгона. Грузовик несется слишком быстро. Перегораживает дорогу, козел! Мужики полагают, что, если пропустить вперед женщину, это пятнает их честь. Перевозчики скота меня бесят. Толкнув животину, в эти часы едут обратно в свою алжирскую глубинку. Город Оран вскоре совсем опустеет. Старцы произнесут положенные слова, тот, кто должен зарезать, преисполнится важностью, даст обет Богу и до того, как совершить приношение жертвы, в экстазе отданного обета, пробормочет «Басмала» и «Аллах акбар». Город затаит дыхание, и животные издадут стон вместо людей, изображающих свою смерть и воскрешение. Повсюду лежат связанные немые бараны. Пока Всевышний будет считать жертвы, смешаются внутренние и внешние языки. Освободи дорогу! Просто невероятно, моя голубая райская сардинка! Невероятные мужики в этой стране! Козел, дорогу мне загородил! А, их двое, ржут, словно клоуны. Я так не сдамся! Время поджимает, мама вернется, самое позднее, послезавтра, и тогда это путешествие не состоится. И ведь она никогда не соглашалась возвращаться в Мертвый край… Мы годами о ней не говорили. Мне придется через нее переступить, чтобы обрести себя. Я так хочу. Хочу, чтобы ты прикоснулась к истории, после которой появилась эта улыбка от уха до уха. Хочу, чтобы ты побеседовала с моей сестрой, чтобы ты обговорила наше с тобой право на жизнь или неизбежную смерть. 21 6:10, солнце отрывается от горного лабиринта на востоке Солнце поднимается, брат, которого у меня нет. Так хочется танцевать. Зажечь землю движением бедер и моей энергией. Слышишь, как я смеюсь? Вы же в раю тоже смеетесь, девственные гурии, миллион лет? Ты ведь хотела поехать в край моей сестры. Широкая магистраль, с востока на запад. Она ведет к Алжиру, сейчас пустынна. Посмотри направо: разрушенные фермы, коровы с раздутыми боками, подчеркивающие деревенский колорит. Признаюсь, я не осмелилась. Решила поехать дальше. Не проглотила три таблетки. Одна, с тремя таблетками в руке, я твердила себе: почему бы нет? Моя Гурия хочет жить, желает знать. Требует, чтобы я ей показала. Хорошо, покажу. Призыв муэдзина дал тебе отсрочку на последней заре твоей жизни. Не потому, что верю в Бога (это Он в меня не верит), а потому, что вдруг возникли сомнения: «А почему бы туда не поехать? И почему бы Таймуше не рассудить нас?» И тогда подумала: Мертвый край существует, и жители нашей деревни Хад-Шекалы еще там. Вероятно, они иногда пересказывают друг другу события страшной ночи и стонут, что не смогли похоронить близких. И ты увидишь своими, то есть моими, глазами и сама угаснешь. Как свеча на восходе дня. 22 8:10 «Как выйти из лабиринта?» Существуют ясные предписания и четкие правила, чтобы тебя убить. Нужно произнести: «Басмала, Аллах акбар», «Во имя Аллаха, Аллах велик». Затем, важен инструмент: не кухонный нож, пила или топор, а стальное лезвие, оточенное, как старинная мудрость, утонченное, как юность, и блестящая, как вторая жизнь. Пророк изрек бы: «Всевышний предписал безупречность во всем. И если вы собрались убить, сделайте это как положено (без жестокости); если приносите в жертву животное, поступайте так же. Хорошо наточите лезвие и обращайтесь с животным осторожно». Я не из тех, кто ищет объяснений в тысячелетнем прошлом, но, видишь ли, так повелось издавна. Кого приносили в жертву ради веры? Крупный и мелкий рогатый скот, людей; нежеланных детей; несогласных; тех, кто оказался в эпицентре войны; тех, кто не молится, не постится и не считает вас Богом. Убивать надо одним движением, не мучайте скотину, Господь настаивает на том, чтобы жест был выверенным; надо правильно перерезать одним ударом ножа горло повыше гортани, пищевод и большие кровеносные сосуды. Гортань обязательно должна остаться со стороны головы. Вот что я прочла: «Глубокий и мгновенный разрез горла заточенным ножом, так, чтобы быстро перерезать яремную вену и сонную артерию, но не трогать спинной мозг, чтобы конвульсии способствовали пульсации крови. При подобной технике кровь быстрее выходит из тела животного, а мясо становится чище. Кровь должна вылиться из животного». Запрещается убивать животное жестоким образом или ради забавы. Однако, если я закрываю глаза, передо мной в темноте возникают его глаза, мой убийца торопится. Они сверкают, словно он насилует женщину, то ли от спешки, то ли от бешеного удовольствия, что он нравится Господу; я по-прежнему в нерешительности. Не знаю, кто лежал с открытыми глазами — я или сестра. Помню содрогание, затаенное дыхание, бессмысленный и размеренный праздник для сомнительных верующих. Кем был тот мужчина? Не знаю; в то время его бородатые собратья носили древние имена, псевдонимы эпохи сподвижников Пророка. Судя по пожелтевшим газетным вырезкам, хранящимся дома, в нашем районе самым известным считался Хромой. Бывшего колченогого парикмахера, работавшего поблизости от города Айн-Темушент, убил его же помощник, выбравший себе странное имя Голодный волк, клянусь, моя девочка! Голодный волк — мужчина, это первое условие, чтобы стать головорезом. Тот, кто совершает заклание, должен достичь возраста половой зрелости (мой таким и был, я поняла это по тому, как он держал меня за шею). А еще сказано: «Животное, принесенное в жертву сумасшедшим, пьяницей, наркоманом, несовершеннолетним ребенком (не достигшим половой зрелости) или человеком, имеющим умственные расстройства, не считается дозволенным по закону». Тогда непонятен мой статус: кто же я, нареченная Биа, пятилетняя, — жертва, дозволенная законом, промашка, женщина, скотина или призрак? Также говорится: «Приносящий в жертву должен быть чист телом и безупречно одет. Облачен согласно санитарным нормам». Но мой убийца вонял, от него исходил затхлый прогорклый запах гнилого мяса. Ботинки покрывала грязь, а шмотки, рванье, казалось, отняты у животных. Притом мама рассказывала: «Первого января, после ужасной резни, повсюду на тропах и дорожках валялось тряпье головорезов, потому что они переодевались в одежду жертв, если та не была слишком запачкана кровью или экскрементами — следами страха». Эдакая костюмерная на могилах. И наконец, сказано, что нужно следить за тем, чтобы «никогда не приносить в жертву животное на глазах у другого, не показывать животному нож до самого жертвоприношения, чтобы избежать видимого стресса до ритуального убоя». Сестра Таймуша наблюдала за мной и шептала разные слова. А может, она произносила мое имя? Или хотела передать мне какую-то мысль, или панический ужас в своих глазах, или образ своего лица, искаженного смертью, а я зажмуривалась, повинуясь Богу в ботинках, измазанных дерьмом. Я так и не разгадала тайну произнесенных тогда ею слов. Повторяла мысленно числа, чтобы отступила эта ночь и вернулась прошлая, когда мы с сестрой дышали и смеялись. Тогда мы так тихо переговаривались, будто два сердца перешептывались внутри единого тела. Опять этот водитель грузовика, ну все, терпение на исходе; если так тащиться, моя машина перегреется, надо обгонять. На следующем подъеме попробую. Вот тебе. Вот так. Два негодяя в отрепьях уставились на мой средний палец. Вот вам! Они прибавляют газа, но никак не могут меня догнать. Я трепещу от радости, что сделала этих уродов! Отомстила; мелочь, а приятно, как струйка прохладной воды в разгар лета. Так вот, я рассказывала тебе о ремесле головореза и увязла в деталях ритуала. Заметь, утром я тщательно вымылась, поскольку приносящий жертву должен быть чистым. Это перед тем, как проглотить три таблетки, моя Гурия, пришедшая из рая, в котором земля, согласно хадису, «это белая мука, чистый мускус». Последнее предписание: животному надо дать подергаться, чтобы кровь вылилась, застыла, пусть оно думает, что бежит вниз к деревне Хад-Шекала, перебирая ногами над горной речкой Уарсениса. «Судороги конечностей, продолжающиеся после кровотечения, не являются признаком страданий, это лишь естественный нервный рефлекс, объясняемый недостаточным кровоснабжением мозга и отсутствием доступа кислорода к мозгу». Мы проехали больше шестидесяти километров. Местность пустынна, словно ее жители собрались в загробном мире на театральное представление. На востоке дорога отрывается от земли. Я никогда не заезжала так далеко одна. Никогда. 23 8:30, между Ораном и Уэд-Тлелатом Не думай, что в праздник так просто ехать по безлюдной дороге, когда ты одна под солнцем, которое светит прямо в глаза, но не проясняет все мои мысли. В Алжире женщина не ездит в одиночку, тем более в День жертвоприношения. Существует нечто такое, чего ты никогда не сможешь сделать, если появишься на свет. Например, прогуливаться одной в ливень, сесть на скамейку в городском парке напротив горы, которая отказывается с тобой разговаривать. Или одеваться, как тебе хочется, смеяться на улице, послать подальше приставучего незнакомца, решившего, что ты проститутка, потому что ты была очаровательна, как комнатный цветок. Гулять ты будешь в компании (и только в городе, а в деревне и это невозможно), когда мужчины в мечети, сможешь сходить на кладбище или побывать на свадьбе родственницы. Всевышний запрещает нам много чего: хоронить мертвых, плакать над могилой, резать жертвенное животное, наследовать наравне с мужчиной, делать эпиляцию во время поста, выставлять напоказ голые руки, повышать голос, петь на улице, курить сигареты, пить вино, сопротивляться, если тебя бьют ногами. Дорога длинная, и этот список велик. Никто не поверит моей истории. Как объяснить, что я еду в горы показать тебе край, где меня убили, убить тебя, чтобы так спасти тебе жизнь? Это очень странно, как любовь или ненависть. Дорога прямая, я погружаюсь в воспоминания. 24 «…Меня зовут Мимун. Видела, как я шикарно плаваю?» — прошептал он. На пустынном зимой пляже, точно забытые души, бродили несколько человек, персонал прибрежного отеля. Меня удивил его слабый голос, приглушаемый шумом моря, оно совсем рядом. Я, моя Гурия, я уехала тогда из Орана и отмахала километров тридцать. Для того, чтобы посидеть здесь одной, слушая море и представляя, что оно скажет. С тех пор как у меня появилась машина, я часто сюда приезжала сама. Я не обращала на незнакомца никакого внимания, но он все же широко мне улыбнулся. В какой-то момент он застыл с весьма глупым видом. Лицо у него красивое, по крайней мере на первый взгляд. Он сидел в двух метрах и не отводил от меня ясных глаз. Каштановые волосы, потемневшие от воды. Мне не понравилась его дерзость, я передернула плечами, потом решительно отвернулась, глядя на горизонт. Другой бы в итоге отстал. Одинокая женщина, сидящая на пляже, привлекает внимание, но я ведь не женщина: достаточно посмотреть на канюлю. И оказалась здесь, чтобы дать передохнуть двум моим языкам. Подходила к морю — мой способ плавать, ведь плавать иначе так и не научилась. «Меня зовут Мимун», — повторил он высоким голосом, пытаясь завязать беседу. Я не отреагировала. Наблюдала за морем, откуда он только что появился, дрожа от холода, день был морозный. Он опять широко улыбнулся, желтые шорты прилипли к его недлинным ногам. Несоответствие казалось странным: красивый обнаженный торс и кривые короткие ноги. Сначала я смотрела, как его тело грациозно боролось с серыми волнами. Затем из воды показалась голова, он плыл в мою сторону. Потом сказал вслух: «Вон там моя». Он показал пальцем на одну из лодок, стоящих на песке. У него получилось: я повернула голову и увидела четыре баркаса, вытащенных на берег. Три лежали на боку, как мертвые животные. А его лодка держалась прямо, большими белыми буквами на ней начертано по-арабски название — «Бурак». «Знаешь, кто это?» Интонации казались почти детскими. Я высокомерно скривилась. Когда живешь рядом с мечетью, о пророках тебе известно больше, чем о соседях. Бурак — крылатый конь пророка Мухаммеда, вот кто, моя Гурия. Он доставил его в мечеть Аль-Акса, а после за одну ночь на небеса. Мимун позволил себе сесть рядом, но не осмелился придвинуться ближе. Это было проявлением вежливости. Вдруг я подумала о его коротких ногах и чуть было не расплылась в злобной усмешке. Над чем тут смеяться? Мне показалось, что его самого забавляло показывать их, его это не трогало. Я ведь так же поступаю с моей канюлей. И я сидела молча. Ты хотела узнать, кто твой отец? Изображу его голос, ты ведь слышишь его во мне. Ну вот: «Ублюдок! Ублюдок!» Плохо изображаю? А он твердит, как попугай, склонив голову набок, сощурив смеющиеся глаза. Он рассказывал, как плавал зимой против волн, на западе рыбу ловил. Советовал потерпеть. И был терпелив. Я вернулась в конце следующей недели, он стоял и ждал меня около лодки «Бурак». Мы поздоровались, он продолжал свой рассказ, словно и не было перерыва. В тот день угостил меня кофе из помятого кофейника и поведал, как научился плавать в раннем детстве. Описал в подробностях: как прятался в море от ребят из ферм по соседству с Лез-Андалузом, потому что они его преследовали. «Ты туда ныряешь и ничего больше не слышишь. Слушаешь воду, как будто спишь. Море проникает в уши, и все исчезает». К чему эта глупая история? В следующие приезды, ни разу не спросив про канюлю, он попробовал научить меня плавать, поскольку заметил, что я боюсь воды. «Никогда не барахтайся, погрузись и не паникуй. Дыши спокойно! Всегда!» Вот, ты пытаешься это понять, мой комочек из жизни и крови. Как же так вышло, что мужчина, с торсом вымышленного героя и двумя конечностями как у краба, мог дотронуться до моих татуировок? Как получилось, что он привел меня в крошечную лачугу за пустующим зимой туристическим комплексом и я уснула в его объятиях? В одну из пятниц я очнулась в старом панельном доме с сигаретой в руке, а его голова лежит на моем животе. Я стала постоянно приходить на пляж в час еженедельной большой молитвы, пока Хадиджа целый месяц оставалась в Алжире. Мы напоминали сирот: я, он, море и лодки. В его комнате, отапливаемой электрическим обогревателем, тишина обостряла желание. С потолка свисала одинокая голая лампочка. За старыми окнами виднелась высокая трава, а гигантские эвкалипты осуждающе нас разглядывали. Я почти не говорила, а Мимуну хватало моих зеленых глаз, он называл меня «моя немая». «Так почему ты согласилась?» — спрашиваешь ты меня, любопытная, как только воссиявшая звезда. Не знаю. Мой внутренний язык не может найти ответ. Может, из жалости. Или из любопытства. Или от усталости. Уже тогда меня терзала надежда Хадиджи на восстановление голосовых связок. К тому же я всегда питала слабость к брошенным мужчинам. А еще добавлялась уморительная мечта Мимуна добраться до Испании, пусть даже вплавь. «Совсем недалеко! — уверял он. — Если у тебя мощный мотор на лодке, всего полдня пути. При хорошей погоде, если всмотреться, прищурив глаза, можно ее разглядеть». И добавлял: «Мне не хватает всего двадцати миллионов сантимов для аванса перевозчику. Остальное заплачу после прибытия». После объятий он клал голову мне на живот и мечтал об этой стране. Подсчитывал вслух деньги, что надо платить перевозчику, количество рыбы, которое нужно продать, чтобы собрать необходимую сумму. А потом, в третью пятницу, так далеко от мечетей, что море заставляло о них забыть, Мимун рассказал свою историю. Она и тебе принадлежит, моя Гурия. Его мать умерла пять лет назад. Он был рыбаком, все, кроме меня, ощущали исходящий от него стойкий рыбный запах. Мне же был заказан вход в царство запахов, и он мог подойти и спокойно лечь на меня. «Правда? Ничего не чувствуешь? Клянешься?» — допытывался он. Я клялась хриплым голосом и смеялась. Вероятно, из кокетства я старалась походить на море: быть гладкой, беспокойной, бурной в зимнюю пору. Впрочем, он относился к нам одинаково, погружаясь в нас, чтобы забыть оскорбления или собственную историю. Отец у него был военным. Его убили в 1999-м в горах у Шлефа, к востоку от Орана. Мимун показал мне его фотографию, на этот раз голос звучал серьезно. Снимок защищал его от сглаза, клеветы, голода и угрозы быть вышвырнутым из лачуги за отелем. «Никто даже думать об этом не смеет, когда я им ее показываю», — заявлял он театрально. Даже жандармы из соседнего городка, подозревавшие всех парней, остерегались меня. «Они со мной здороваются, кивают почтительно. С самых ранних лет я отдаю им честь», — уточнил Мимун. На фотографии запечатлены военные с серьезными лицами, пожарные и шесть жандармов с золотыми погонами, они несут гроб, покрытый флагом, на который возложен букетик цветов. Собравшиеся словно застыли на фоне далекого яркосинего неба рядом с военным самолетом. «Там всё. Надо только внимательнее всмотреться, и откроешь тысячу разных вещей. Прямо как в воду нырнуть, когда замечаешь массу деталей». Я с любопытством склонилась. «Не надо вылезать за деревянную рамку или пытаться смотреть куда-то еще. Тут вся история. Мама всегда это твердила. Она говорила, что на прощании собралась вся страна. Все проявили уважение, люди важные и высокопоставленные; гимн, флаг на гробе». Его мать постоянно доставала эту фотографию. Она показывала ее, когда обивала пороги учреждений, чтобы подать прошение о помощи, о предоставлении жилища, чтобы сохранить лачугу за комплексом, хотя соседей оттуда выселили. Я представляла вдову с ребенком на иждивении. «Она была несчастной?» — «Нет!» — возражал Мимун на мой немой вопрос, комично выпячивая грудь. «Мама была счастлива ровно тридцать дней, до конца жизни она мне подробно рассказывала все, что произошло в эти тридцать дней совместной жизни с моим отцом. Тридцать священных дней, как Рамадан». Этот безумный пловец знал подробности того медового месяца, как если бы кто-то знал наизусть десяток справочников о насекомых в лесных массивах. «Но почему только тридцать дней?» — с любопытством шепчешь ты в своей укачивающей темноте. Тогда слушай его историю. В голосе Мимуна я слышу голос его матери. «Меня зовут Захра. Я жила около Ашааши, в ста километрах к западу от Орана. Мы поселились в дуаре берберов, прямо на склоне горы. В горном районе с камнями и виноградниками, примостившимися далеко от моря, раскинувшегося внизу. Там, между небом и землей, несмотря на нищету, мы чувствовали себя счастливыми. Я обитала в тени отца, матери и старшей сестры. Отец был феллахом на нашем клочке земли. Он выращивал все, что мог продать внизу дуара на обочине дороги. В начале моей истории мы ничего не знали о войне, только то, что повторяли по телевизору. Однако ощущали ее приближение. Особенно когда мужчины начали обсуждать ее между собой вполголоса и велели нам, девушкам из дуара, не выходить днем и не говорить громко в домах из обожженной глины. А потом, в один прекрасный день мы их увидели. Мы набирали воду из общего крана посреди деревни. В этом месте, когда стемнело, они и показались. В грязных джеллабах и тюрбанах, все вооружены ножами и ружьями, лица скрыты бородами, глаза колючие и сулящие опасность. Они скопились вокруг крана и мыли руки. Вода, текущая по склону, окрасилась красным, потом розовым, потом черным. Они отмывали одежду и руки, запятнанные кровью. У их ног на земле мы увидели три мешка. В каждом кривлялась мужская голова с опухшими, как после сна, веками. И тогда все перевернулось в нас и нашем маленьком дуаре. Мы оказались в какой-то мутной стране. Тишина стала давящей, море — коричневым, как засохшая рана, громкий крик был равен смерти, глаза бегали в панике при малейшем шорохе, деревенские мужчины бродили точно сомнамбулы. У матерей дрожал голос, когда мы, девственницы, исчезали из их поля зрения. Головорезы часто проходили через наш дуар, мыли окровавленные руки, а мы больше уже не пили воду из того крана. С каждым разом их требования разрастались: им нужны были хлеб, мясо, одежда, потом они принялись угрожать нашим мужчинам. Пялились на закрытые окна голодными глазами. После их привалов вода приобретала противный вкус, словно ее отравили. Никто не заявлял в открытую, но и не отваживался ею пользоваться, мыться, пить и готовить. Потом однажды к нам пришли военные и приказали покинуть дуар, потому что, предупредили они, в нашем районе будут бомбить в горах Дахра. И куда нам идти? Мы были слишком бедны, чтобы заново начать где-то в другом месте. Чем питаться, если нет земли? „Уходите отсюда!“ — кричали военные. „Оставайтесь тут и не шевелитесь“, — твердили головорезы, как только спускалась ночь. И мы не двигались. От стыда отец потерял дар речи и сгорбился. Каждое утро разгневанные испуганные военные возвращались, настаивали, а мама стонала: „Куда же идти? Нам идти некуда!“ На самом деле война шла повсюду. Как-то я заметила, что командир солдат — высокий мрачный брюнет с суровым и одновременно красивым лицом. Как гора на фоне неба. Нежные глаза желали рассказать свою историю той, кого он еще не избрал. Мне, Захре, исполнилось уже семнадцать лет, я превращалась в красивую девушку. Мать боялась, что меня похитят, поскольку головорезы хватали девственниц и уносили их в горы. Однажды, проверив наш дуар, командир военных, а он никогда не улыбался, дольше задержал на мне свой особенный взгляд, и когда он ушел, в моей груди образовалась пустота. В его глазах я была изящной девушкой с серебристой кожей, словно появилась из рая. Летом мои волосы выглядели еще светлее, а глаза были голубыми, как у всех женщин нашего племени. Его черные сверкающие глаза, наполненные заветными словами, точно в кино, запали мне в сердце. Я влюбилась, подобно героине телесериала! Подчиненные звали его полковник Мимун. Понимаешь, сынок, он окружил меня вниманием, а потом предложил моему отцу: „Возьми свою семью и отправляйся к подножию горы в деревню Сиди-Али. Там дом моего отца, он давно умер. Дом пустует, моя мать живет со мной в Бусфере около Орана“. Голос звучал настойчиво, но в нем слышалось другое послание. Когда мой отец увидел, как он не сводит с меня глаз, будто солнце, которое ищет, куда бы опуститься, он понял. Мы сменили гору на равнину и там поселились. Спустя два месяца в пятницу к вечеру он постучал в нашу дверь и попросил моей руки. По-прежнему не улыбался и не говорил со мной, но в глазах его я почувствовала обещание, что обрету счастье, и я возрождалась и хорошела. И мы поженились! Меня не было видно в машине, наполненной цветами и музыкой, но и то, и другое не дозволялось головорезами. Под радостные женские возгласы меня в белом платье проводили в дом твоего отца». Мимун остановился, моя Гурия, внимательно посмотрел на меня и рассмеялся. «Ублюдок! Ублюдок!» — передразнил он насмешливым тонким голосом. Я аж подпрыгнула. Его неожиданные выходки меня пугали. «Знаешь, моя немая, что так я и научился плавать? — объяснил он. — Клянусь, сейчас смогу добраться до Испании вплавь! Я бегу, а все пацаны с ферм в Лез-Андалузе гонятся за мной и вопят: „Ублюдок! Ублюдок!“, а я бросаюсь в море. Вода затекает мне в уши, и я не слышу ничего, кроме биения сердца, укрывшегося в волнах. Никто так не плавает, как Мимун! Ты меня слышишь?» Нет, в сказанном я слышала через него его мать, которая поведала о неизведанном медовом месяце, тех тридцати днях. Мимун продолжал. «И мы отправились жить в Бусфер, под Оран, в поселок, где стояли казармы военных. Мать уверяла, что это настал самый чудесный месяц в ее жизни. Каждая ночь была точно праздник. Годами мама Захра делилась со мной тысячами подробностей. Она рассказывала, как мой отец возвращался по вечерам, улыбался ей и похищал ее сердце. Как шептал ей по ночам, чтобы моя бабушка не услышала звуки их любовных утех. Как ласкал в темноте ее обжигающие волосы, всматривался в глаза, чей взгляд порхал все лето. Она поделилась со мной, каким он видел светлое будущее своей семьи. Представляешь, моя немая? Мне точно известно, что делает в раю мой отец. И как он чистил свои ботинки. Как говорил, или молчал, или почесывал голову. Все о нем знаю, моя немая. Мама пристально смотрела на меня, словно однажды мне предстояло привести его домой живым». И Мимун показывал мне фотографию невидимого Мимуна в гробу и жандармов с золотыми погонами. «Все здесь, никуда больше смотреть не надо! — настаивал он. — Не вздумай смотреть куда-то еще, не слушай того, что они о тебе говорят. Все здесь, на фотографии. Остальное — вранье», — повторяла мама Захра устами Мимуна. Через месяц после свадьбы Захра почувствовала, что беременна, и попросила супруга навестить своих родных. «Она хотела принести им благую весть, — объяснил Мимун. — В пятницу вечером она приехала к моим бабушке и дедушке. Тогда же соседки пришли ее повидать и издали радостные возгласы, узнав о том, что она ждет ребенка. И в тот же вечер нагрянули террористы и всех зарезали. „Голос женщины — нагота, грех, зов к прегрешению. Как вы посмели“, — в ярости кричал Эмир ножей. В руках у него были мешки и топоры. Они зарезали всю нашу семью и соседок, кроме моей матери Захры и моей тети, которых увели в леса около Шлефа. Думаешь, это все? Военные провели зачистку и через месяц освободили из плена мать. Ее сестра, моя тетя, девственница, погибла в бою. Чудом спасшаяся, мама Захра встретилась с мужем, и тот отвез ее в Бусфер в сопровождении кортежа машин, как новобрачную. Он был без ума от радости и ярости, но моя бабушка видеть не желала невестку с уже раздувшимся животом. „Ублюдок! Ублюдок!“ Так кричали ребята мне вслед, а я бежал навстречу волнам. Я ждал своего часа в чреве матери, но уже был ублюдком. Понимаешь, моя зеленоглазая немая? Бабушка вопила, что я — плод разврата. Она требовала развода, но отец отказался. Его жизнь продлилась еще неделю, а потом его убили во время зачистки, как раз в районе Шлефа. Его тело на самолете переправили в Бусфер, где с почестями похоронили. Понимаешь? Через сорок дней бабушка нас выгнала, и мы оказались здесь, поскольку, пока шла война, комплекс пустовал: не было ни пловцов, ни отдыхающих. Мы показали фотографию, и нам дали ключи от этой лачуги. И здесь многие годы мать рассказывала мне о медовом месяце, тех тридцати днях, и как бабушка выкинула наши вещи на улицу в Бусфере, крича: „Ублюдок! Ублюдок!“. И вот когда мне исполнилось десять лет, мама повела ей меня показать. Бабушка являлась мне в страшных снах. Но когда мы постучались в дверь и она увидела меня, то зарыдала, принялась рвать на себе волосы и царапать щеки. Дотронулась до моего лица и сразу меня узнала. Я был копией отца. Такие же подбородок, плечи, торс пловца, зубы, улыбка, манера говорить, ямочки. Мама дала мне его имя, Мимун. Может, так он восстал из гроба». Потом Мимун вздохнул и признался: «Знаешь, моя немая, история-то совсем не веселая. В детстве я даже ею гордился и, когда мне кричали „Ублюдок! Ублюдок“, лишь пожимал плечами и заплывал подальше. У меня ведь и имени не было, моя жизнь находилась в деревянном гробу, что несли на плечах жандармы. Понимаешь? Я был горд. А теперь, когда их обеих уже нет в живых, ни мамы, ни бабушки, я хочу переехать в Испанию». Наконец, моя Гурия, когда он добрался до последней татуировки на моих бедрах, мне все стало понятно: этого человека не существовало. «Тут нет ничего моего. Даже „Бурак“ — это лодка одного оранского судовладельца. Он отдал ее мне, увидев фотографию». Мы лежали бок о бок. Я укрывшаяся в своем внутреннем языке, он — в гробу Мимуна. Представляешь, моя золотая кровавая рыбка, мы до того дошутились, что поженились! Вот так! В мэрии. Когда чиновник потребовал, чтобы присутствовал мой отец, я протянула ему удостоверение жертвы терроризма и сироты. И развязала платок, он, опустив голову, нас расписал. Потом мы прогуливались по Орану, печальные, но чувствующие одновременно и легкость. Как к этому отнесется Хадиджа, которая тогда оставалась в Алжире? Это как решить загадку. А может, моя Гурия, наплевать на те или иные законы. Твой отец казался подавленным оттого, что повзрослел, и больше не улыбался. На тридцатый день нашего знакомства он повел меня плавать. Я ухватилась за его плечи и впервые в жизни болталась в ледяной воде, не опираясь о дно. «Ублюдок! Ублюдок!» — твердили чайки. В нерешительности я провела в Оране несколько дней, мы не виделись. Произошедшее показалось мне глупостью, дурным советом моря, но все же я вернулась в Лез-Андалуз. Мимуна не было ни в лачуге, ни около сетей на пляже. Рыбаки с насмешкой в конце концов сообщили, что «бедный Мимун», как они его называли, уплыл с контрабандистами. Море имеет привычку не отвечать на вопросы. 25 9.07 «Это тупик» Хлопок, второй. Резина лопнула от прокола металлом. Хриплый вздох, полный опасности. Неожиданно как-то я растерялась, дорога сместилась и смялась, как ковер, под моей машиной. Оказаться на шоссе без колеса. Ты тоже почувствовала, как нас тряхануло и раздался резкий крик шины, разлетевшейся на куски? Разумеется. В тревожных снах мне представлялось подобное, но не здесь, не тем утром. Проколоть шину под палящим солнцем, и поблизости никого! С трудом останавливаюсь на обочине, переводя дыхание. Молчаливое небо окружает меня. Выхожу из машины, вижу, что шина — в клочья. Оборачиваюсь и вижу куски черной плоти за моей спиной. Шину разорвало на тысячу волокон. Диск еще дымится. Автомобилю словно выбили зубы, поранили лапу. В городе нужны деньги, в путешествии нам важны знаки. Это знак? Так и не научилась менять колесо. Понятия не имею, что делать. Прислушиваюсь, вдруг кто-нибудь да и проедет. Где-то вдали лает собака, усиливая ощущение пустоты. Никакого шума двигателя — ни туда, ни обратно. Видимо, даже Всевышний занят пересчетом принесенных жертв. Эта поездка не для меня, это столь очевидно, как и реальность моей канюли. Мертвый край и моя сестра нас отвергают. Зачем ты меня на это подвигла, моя девочка? Что мне теперь делать? Может, стоит вернуться? И каждая отправится туда, откуда явилась: ты — на небо, я — в свою парикмахерскую. 26 9:20 Мне не хотелось, чтобы ты его видела, поэтому я закрыла глаза. Большие острые черные зубы лезут изо рта, дыхание мутно-желтое. Сколько ему, лет тридцать? Тысяча? Рубаха красная. Он пытается схватить меня за горло, его рука нащупывает канюлю, и лицо корчится в гримасе отвращения. Я, не задумываясь, тщетно машу ногами, стараясь ударить. От страха чувствую себя невесомой и слабой. Его подельник шарит в машине и вопит: «Шлюха!» Размахивает передо мной пачкой сигарет. «Где прячешь деньги? Где они?» Он толкает меня к дверце со стороны водительского сиденья, я ударяюсь затылком о жесткий металл машины. Как в колодец упасть. Мама. Таймуша смеется и протягивает мне совершенно круглый камень. Не реветь. Стиснуть зубы. Я отстаиваю право кричать, подобно каждому из живых. Но оказываю молчаливое сопротивление, когда его рука хватает меня за воротник рубашки. «Как ты смеешь оскорблять мужчину? Ты?» Голос завоевателя заполонил мою голову. Мое сердце колотится за двоих, чтобы тебя уберечь от внезапной смерти. Мое сердце стремится оградить тебя от падения в мир пустоты. Ты свернулась калачиком в темноте, и я скоро присоединюсь к тебе, закрыв глаза. Затем, движимая гневом и возмущением, я поднимаюсь и выпрямляюсь, словно копье. Раз я женщина, со мной можно обращаться как со скотиной? Я защищаю тебя, царапаясь и пинаясь отчаянно. Правая рука напавшего ослабевает, он ее опускает. Но левой все еще держит меня за шиворот, с мужской яростью впиваясь мне в шею. Вижу желтый ноготь. Этот гад смотрит на меня, пытаясь понять, что я собираюсь сказать. Слышу, как его сообщник орет, ржет, изображая плачущую в машине женщину. Холодная рука ползет к моей груди, нащупывает бюстгальтер. Возвращается к шее и дотрагивается до платка. Мое лицо опрокинуто к небу, которое бездействует, мужское дыхание проникает мне в ухо. Я издаю громкий жалобный звук: «Ммм…» Дверца распахивается, хлопает, открывается снова и снова захлопывается, сообщник страшно сердится, беснуется, что ему не удалось заполучить желаемое. Это именно он сидел на водительском месте, когда грузовик обогнал меня в первый раз. Ему я показала средний палец. В его взгляде ненависть, что у крыс, шмыгающих по утрам в Оране. Бегают, скачут, спешат спрятаться в земляных норах. Их глазенки зловеще горят, они не позволяют застать их врасплох. Рука спускается, пробирается к паху, пуговица на брюках мешает крысиной лапище, крысе со щербатым ртом и черными зубами. Полагаю, крысы никак не могут простить, что мы живем на их месте в Оране. Отсюда их сверлящий взгляд, поспешность и эта рука. Я кричу, но спохватываюсь, ведь не умею орать, внутреннему языку не под силу такое. Зубы впиваются мне в щеку, он поворачивает мое лицо к себе. Я уже не надеюсь уйти оттуда живой и невредимой. Жизнь — джутовый мешок, в который я зашита, он не дает мне дышать. Мне хочется располосовать крысу ногтями и мыслями. Он притягивает мое лицо к своим потрескавшимся губам. Платок сползает, падает, повязка обнажает то, что он искал во мне, пока его сообщник кричит, катит мое запасное колесо и, смеясь, забирает его к себе. Крыса обнаруживает дыру в моем горле. И вдруг резко останавливается. Глаза вдавливаются в увиденное, и от накатившего отвращения его уродство становится еще страшнее. Невероятно! Он застывает с перекошенным лицом, обнаруживая кошмар моей жизни. Замирает в нерешительности. Хотел женщину, а перед ним — зарезанный баран. Я — чудовище, картина резко меняется. Я — чудовище, искажающее черты его лица. Хотела бы я стать маленькой, погрузиться в себя, спрятаться там, где ты. Прокусить бы себе руку до крови, чтобы не чувствовать рядом зимы и трупов. Я ощущаю, как по ногам что-то течет. Лысый насильник грубо меня отталкивает, словно его оскорбили, очернили. Вытирает руки о штаны. Сплевывает, никак не решаясь поверить в то, что увидел. Показывает мое горло сообщнику, который прерывает свою пляску, подбегает, тоже смотрит на меня, снова склоняется надо мной, распахнутой, неприкрытой. Затем здоровенный камень сваливается на меня с неба и продавливает спину. А потом колючки хлещут меня по лицу. Лысый вытолкал меня ногами, как бездомного пса. Навзничь падаю в небеса. Его сообщник все еще силится что-то понять, он прихватил мой рюкзак и что-то еще, непонятное. Башмаки скользят по камням. Я стискиваю зубы, чтобы ты не выпала из меня, как косточка, чтобы не потерять тебя, чтобы ты осталась на месте и ничто тебя не задело в твоем убежище. Я сжимаю ноги, живот, челюсти, руки и принимаюсь считать. Один, два, три, четыре… Подошвы хрустят по дороге, а небо тяжело давит на мои красные веки. Крысы что-то обсуждают, я слышу их голоса среди созданной мною ночи. Они разбивают стекло. Оскорбляют какого-то бога или кого-то из предков, краснеющих от стыда. Через несколько минут поганый грузовик уезжает. Я не двигалась в своей ночи, а день вокруг пробирался мне в уши. Я больше ничего не слышала, мокрые ноги замерзали. Идиотка! Пыталась распознать шорох насекомых в кустах, считала и пересчитывала, подставляла щеку солнцу и проверяла на слух, насколько велик этот мир. Заливалась слезами, поскольку ты шевелилась. Так мы и лежали минуту, или две, или тысячу, приходя в себя. В горле ничего не текло, крови не было. Ты не умерла, ты вцепилась, как клубок шерсти, как рыбка, жизнь, противостоящая Мертвому краю. И за одну минуту надвинулось нечто, напоминающее таинственный мрак: нежная, смягченная оранжевым светом необъятная ночь, напоминающая кровь, стучавшую в ушах. Да, я почувствовала, как меня окатила волна нашего оживания, солнечная и мощная. Солнце подождало, пока я приму решение. Я погрузилась в полудрему, попав в другой мир, без дорог, мир прибытий на место и оправдательных решений. По-моему, ты охраняла мой сон, пока я не проснулась. Зеленый платок зацепился за желтый куст. Ощупав лицо, я определила, что на пальцах кровь. На груди — царапины. Ноги босые. Спортивная обувь украдена. Они все у меня украли. Даже шины задних колес. Дорога пустынна. Она ничего не видела. 27 «В этом лабиринте я потеряла счет времени» Пока я была без сознания, они украли все; изнасиловать женское тело не получилось, тогда хоть что-то. Спи, светлая моя луна. Как идти босиком, не пойму, прихрамываю; небо спускается на Оран, чтобы успеть на праздник Ид аль-Адха. А я направляюсь в противоположную сторону, к деревне. Она должна быть в трех километрах, не дальше. Я теперь бродяжка, странница. Идеальная добыча для местных мужчин, мечтающих о девственницах и постоянных дефлорациях. Сказано, что, если женщина не принадлежит никакому мужчине, ни отцу, ни брату, ни мужу, ни даже сыну, ее называют странницей. Мужчины говорят о ней, как о пустыре, как о хозяйстве, кровоточащем раз в месяц, как о монетке, выкопанной из земли, о добыче. Это моя сестра Таймуша. Наверняка. Она ветром дует в лицо, выгибается всем своим небытием, не желает видеть нас на ферме, в логове останков. Шагаю к деревне. На указателе надпись: «Уэд-Тлелат». Там я смогу попросить погрузить мою машину на эвакуатор или отвезти меня домой. Но телефон я тоже потеряла. Теперь убедилась, монетка в моем чреве, что больше ничего нельзя сделать? Надо вернуться. Явно неверная дорога. Безумная, губительная, нехорошая идея повернуть время вспять. Отправиться искать какие-то доказательства, чтобы поторговаться с умершей. Мы вернемся, из Уэд-Тлелата возьмем такси. Вместе проглотим те три таблетки, и ты босиком удалишься в ту страну и избежишь участи странницы. Станешь гурией и будешь поджидать сподвижников Пророка в день Страшного суда. Я прихрамываю, но, если двигаться по обочине, появятся первые дома, а прежде и брюки высохнут. Клянусь, я безумно хотела совершить с тобой это путешествие к правде. Но ты же видишь, это невозможно и даже опасно. От крыс меня спас не крик, а «улыбка». Разрез на шее. Скоро доберемся и возьмем такси, если получится. Ни звука. Хотя нет, что-то слышно. Звук моих шагов в воздухе через канюлю. 28 10:17 на часах жандармерии в Уэд-Тлелате А имя? Фаджр. Говорю ему, а он склоняется надо мной — так обычно делают, когда видят меня впервые. Он явно раздосадован и не понимает, что с этим делать в священный день. «Ты ехала по дороге одна, так ведь?» Он настойчиво повторяет; понимаешь, моя стрекоза, его недомолвки? Хочет сказать, что женщина не должна ездить одна, без сопровождения, не в тени круга мужчин, в безлюдной местности, в тот тихий час, что следует за рассечением горла. Он стучит по грязной клавиатуре, где не хватает нескольких клавиш. Мужчина подыскивает слова, смотрит в экран своего телефона, словно следит за приготовлением блюда. Затем нерешительно подходит ко мне. Кажется молодым, хотя уже намечается лысина, как выжженная поляна; он чешет голову, словно школьник, задумавшийся над сложным вопросом. Думаю, он так размышляет о жизни. Вероятно, женатые жандармы постарше сидят все в казарме, по квартирам в семейном кругу. Слышны глухие звуки шагов, голоса детей, крики женщин, разделывающих мясо и успокаивающих ребятню, растревоженных видом крови. Скучающий жандарм придумывает, что бы еще у меня спросить, бросая взгляды на мою канюлю и шрам на горле, «улыбку», выглядывающую из-под платка. Пусть строит догадки. Во дворе видно большое окно кабинета, белая лампа освещает некий посторонний мир. Лужи почерневшей крови на месте рассечения горла. На парапете выставлены три бараньи головы. Две другие лежат друг на друге в большом тазу. Под листовым навесом припаркован джип. В этой машине меня привезли в казарму той деревни. Я бродила по краю дороги, где меня в полуобморочном состоянии оставили мои насильники, а потом скрылись, забрав мои вещи, шины, телефон и обувь. Полчаса я шла к деревне, затем услышала сирену, и на противоположной стороне трассы остановился внедорожник жандармов. Мне крикнули, чтобы стояла на месте, пока они разворачиваются. В джипе маялись четверо патрулирующих жандармов. Я не вызвала у них большого любопытства. Через десять минуте безразличным хмурым видом они посадили меня с собой, молчаливую, босую, виноватую. Не знаю, несло ли от меня мочой. Машину трясло, водитель прибавил скорость, и мы прибыли в распоряжение бригады Уэд-Тлелата. Четыре жандарма, хохоча будто от розыгрыша, долго совещались в кабинете. Я сидела на деревянной скамейке у входа и ждала. Потом кто-то крикнул: «Аниса?» («Девушка» на моем внутреннем языке.) Я осмотрелась, желая подобрать краткий разумный ответ, чтобы поскорее вернуться в Оран: металлический стол, неплотно закрытые шкафы, набитые папками, под пыльной копировальной машиной — листы бумаги, неудобное сиденье для заявителей. Единственный звук издавала клавиатура жандарма, записывающего мои показания. В Тлелате было так тихо, словно все укрывалось за гигантским кустом. Наступило, похоже, десять утра. У меня больше не было ни часов, ни мобильника, два насильника отобрали все, мстя за облом. У старшего не хватало зубов, а обгоревшие неизвестно как волосы придавали ему вид каменщика, который изнемог от тяжкого труда. Но мне особенно запомнились пеньки во рту и хохот. Другой аж подпрыгивал от возбуждения. «Женщина? Эта женщина осмеливается тут оскорблять мужчин?» Я задрожала. По-моему, ты это почувствовала, поскольку съежилась и слилась с моим сердцем. Все мои мысли были только о тебе, твоем, моя крошка, присутствии, о твоих смеющихся глазах, твоей хрупкости. Разве так становятся матерью? «Вы из Орана? — спросил молодой жандарм, оторвавшись от своего экрана. — Путешествуете?» Он старался найти меня в своей вселенной административных документов и удостоверений, притом что у меня больше ничего не было. Смех, да и только: как в день моего рождения. Являюсь почти голая, в крови. Называю ему имя и фамилию Хадиджи Аз, наш адрес в квартале Мирамар. Как объяснить ему, что это не настоящая моя фамилия? Он мнет в руках зеленую фуражку, придумывая очередной вопрос, но я замечаю, что ему надоело и он поглядывает на часы. «Достаточно: по вашим словам, на вас напали и всё украли. Вы не знаете нападавших, опять же по вашим словам. Они уехали на грузовике, номер которого вы не запомнили». И добавил: «А что вы делали тем утром на трассе, куда вы ехали в одиночку?» 29 Почти 14:00, въезжаем в Релизам «Это выход из лабиринта, моя Гурия» Меня нашли в собственном фургоне без сознания, раненого, с окровавленной ногой. Предупредили жандармов, военные из казармы Уарглы подобрали меня и везли в грузовике как барана, со связанными за спиной руками. Я думал, умру, оказавшись в подземной камере какого-то военного подразделения, в наручниках, голодный, потерянный. Меня продержали там несколько часов, потому что перепутали, подумав, что я Эмир или сбежавший бородач. Знаешь, сестра, кто спас мне жизнь? Они. ( Большим пальцем он показал назад. Книги? ) Да, книги, поскольку в фургоне была наша семья, родословная, репутация. Понимаешь? В каплях моей крови отыскали следы уважаемого рода. Ногу не лечили несколько часов, началась гангрена, я ее едва не потерял. В Батне, куда меня отвезли, чтобы избежать ампутации, врачи сотворили чудо. Семь месяцев я лежал с грузами на растяжке, чтобы срослись тазобедренные кости. Потом я прошел реабилитацию, а еще было всякое: пролежни, поскольку не двигался, рвота из-за лекарств, хотелось чесаться, отвязать грузы, да умереть, чего уж там, молил Бога и посетителей. В Алжире в больницу не носят цветы, как в кино, а только еду: супы, протертые овощи, чаще всего бананы. Раньше в Алжире они были редкостью, их привозили только летом, когда после каникул к нам возвращались иммигранты. Представляешь? Банан — летний фрукт, произраставший в чемоданах, портах, аэропортах ( он смеется, обнажая торчащие зубы, лицо невинное, но решительное ). И мне приносили много бананов, супы, арбузы, соки, однако постепенно бананы все реже появлялись на прикроватной тумбочке в нашей городской больнице. Нашим людям, сестра, надоедает добродетель и преданность. Но уж если кто и не давал мне спать и скучать, так это военные. Их командир, из военной разведки, жил в Батне. Когда я только попал в больницу, он не ленился приходить каждый день и интересоваться моим самочувствием. Высокий, очень худой, с желтыми пальцами заядлого курильщика и очень умными глазами, он, казалось, с рождения умел читать и писать. Меня всегда обескураживала его худоба: как можно быть столь могущественным, таким грозным в жизни, если ты не крупный и не мускулистый? У меня сразу возникала эта мысль, когда он входил в палату с бананами, а после, за беседой, терял ее. Иногда приходил неулыбчивый, в форме, сшитой на заказ, точно поднятый флаг, иногда навещал в гражданской одежде, улыбаясь. Надо отметить, он блестяще умел распознавать паузы, сомнения, взгляды, ложь, да все! Он постоянно расспрашивал меня о том, как мне удалось избежать смерти, когда убили девятнадцать военных, и моя история обретала прочность, становясь более подробной, точной, насыщенной, словно книга, сказочной, как старинный ковер; сосредоточившись, я извлекал оттуда детали, до той поры существовавшие в моих снах или обидах. Обнаруживал подробности, которые не успел запечатлеть, когда меня чуть не зарезали: черные зубы во рту Эмира Голодного волка, волосы у него в носу, клыки, когда он вопил мне прямо в ухо, число погибших — я мог пересчитать их с закрытыми глазами, цвет одежды бородачей, их форму, оружие, температуру Сахары, которая настораживается при любом чужом шаге по своему огромному телу. Да, полковник Шахид… (его так звали, но это был псевдоним, потому что все высшие офицеры служб нашей армии имели псевдонимы, поэтому их путают с исполнителями рай). «Шеб Шахид», — обратился я однажды к полковнику, он замолчал и холодно на меня посмотрел. Мне показалось, что он сейчас заберет свои бананы и больше никогда не придет. Было неосмотрительно произнести его имя в полный голос, моя девочка, даже в шутку. «Что произошло в тот день? Расскажи мне снова!» — потребовал он, куря у окна, откуда он бросил мне два банана, которые я поймал налету; я был прикован к кровати со своим грузом. Он желал знать, как меня остановили, ранили, били, почему меня выбрал злосчастный Эмир Голодный волк, отдавший мне приказ Бога повторять каждую подробность той резни, дабы внушать страх мертвым и живым. Пока я лежал у ног Эмира как в могиле, он повторял своим людям, что «эта религия увековечивается памятью и мечом», а его тяжелый башмак стоял на моей козлиной шее. И мало-помалу в этой больничной палате, хотя их разделяли сотни километров, желание полковника Шахида слушать наталкивалось на его же неизбывное желание поговорить о себе с Эмиром Голодным волком, и в моей одуревшей от лекарств голове они обнимались как закадычные враги, сжимали друг друга в братских объятиях, а я, Аисса Герди, продавец книг в нескольких поколениях, стонал, не двигаясь, у их ног, ничтожный, крошечный. Я сообщал полковнику мельчайшие подробности того исключительного дня, каждую интонацию и оттенок за оттенком, а может, сама история постепенно возвращала мою личность и восстанавливала мое разрубленное тело. Пальцы ног потихоньку теплели и шевелились, спина выпрямлялась в продавленной кровати, во рту ощущался вкус фруктов. Я внимательно рассматривал в зеркало свое лицо, губы снова обрели способность улыбаться. В результате этой невероятной истории неудавшегося убийства я потерял только правую ногу и волосы. Остальное мне вернули, как возвращают заключенному его одежду на выходе из тюрьмы после отбывания срока. Полковник был доброжелателен, внимателен, ободрял меня, все записывал, излагал события в подробностях, делал пометы в своих тетрадях, исправлял неточности, зачеркивал, следил за стилем, уточнял даты и время; и поскольку мне выпало счастье обрести вторую жизнь, более удачную, чем предыдущая, он представал в моем сознании и как реинкарнация моего отца. Вместе с тем Эмир, видимо, был доволен моей памятью: его ужасные наказы выполнялись: отныне из-за него, благодаря ему, его ножу, его автоматам, его смеху, зубам, волосам в носу и бороде, я уже не мог ничего забыть. Все отпечаталось во мне каленым железом угрозы, и я не мог больше скрывать многочисленные истории этой войны. Полковник все зафиксировал, тщательно оформил свой рапорт для начальства, поблагодарил меня, а потом удалился решительным шагом, высокий, худой как флагшток. И однажды он больше не пришел в больницу, где я уверенно поправлялся, с тех пор как моя история стала столь ясной в моей голове. Позже я получил от него две картонные коробки бананов, упаковки абрикосового сока, красный пиджак и парфюм. Еще пару раз я видел его в кабинете казармы, потом он исчез, и его перевели в Алжир. Он унес с собой мою историю истребления девятнадцати солдат между Бискрой и Уарглой, а также тайну удачной ликвидации Голодного волка спустя несколько месяцев. А я? Я вернулся домой в смятении, размышляя о дальнейшей жизни. 30 Без моего деда в памяти отца и отца в моей, их обоих, книжный магазин загнулся бы, точно, клянусь тебе! Даже если книги и напоминают людей, которые не умирают, без нас, продавцов, они бы пропали. У них нет ни рук, ни ног, ни рта. Вода способна их уничтожить, мама об этом догадалась, да упокоит Господь ее душу, а еще их уничтожают пыль, забвение и огонь. Когда я вернулся к семейному делу на улице Независимости, наше традиционное дело продавцов книг напоминало дерево, постепенно умирающее в агонии вместе с лимонным садом у дома. Мою историю почти полностью записал полковник Шахид. Но в нашей семье и среди моих знакомых в нашем квартале она не оставила приметных следов. Не моя в том вина, что я начал ее рассказывать. И читать попадавшиеся мне отчеты об убийствах в период гражданской войны. А тогда, доложу я тебе, в течение последующих десяти лет газеты наперебой спорили о точном количестве погибших, расписывая бойни, фальшивые блокпосты, капитуляции или ликвидации террористов, а я сидел на пороге нашего магазина «Эль-Гурия», и — о, чудо! — все укладывалось во мне, словно я был книгой! Понимаешь? Из-за Эмира, его ружья и мясницкого ножа во мне проснулся талант, а полковник развил этот дивный дар. Эмир поплатился жизнью: и я поспособствовал тому, рассказав все, что мне было известно, и даже более, пока его не схватили и не расстреляли, благодаря тысяче моих наводок, описанию одежды, черт лица, оружия и манеры речи. Я вспомнил номер его ружья, его обувь, форму, что позволило вычислить казарму, откуда было украдено обмундирование, задержать его сообщников, добраться до его логова и застрелить Эмира как кабана. Смерти, бойни, обезглавливания происходили во всех районах Алжира, докатываясь понемногу и до меня, моих глаз и памяти, она поглощала написанное быстрее, чем я сам, распухала, крепла, словно толстая книга в десять тысяч страниц, подлинное собрание фактов и речей Эмиров. Я был вроде двадцатидвухтомника священных изречений новой эпохи чудовищных пророков. Рассказывал, поглаживая больную ногу за неимением домашнего животного, да простит мне Всевышний такое святотатство. Знаешь Абу Хурайру? Это тот, кто записал хадисы Пророка и кого много веков назад назвали так потому, что он любил кошек. Сказано, что Абу Хурайра передал слова Пророка о… Но кто он такой, вроде как сирота, принадлежал к какому-то племени в Йемене, провел вместе с Пророком несколько месяцев, но запомнил миллион его изречений. Я вроде него: я не забыл, передавал, излагал подробности, сочинял. Поначалу все было великолепно, это переполняло меня, как любовь, доставляло удовольствие, как сладчайшее миндальное яство. В кафе «Мархаба» нашего квартала меня слушали серьезно, с почтением. Мы люди уважаемые. В ту пору, сестра, истории о бойнях были правдивы. Назови мне число! Шесть. «6 января 1997 года: убийство граждан в поселке Олив в Дуауде (в Типазе). Итог: двадцать три погибших. Среди жертв трое детей и шесть женщин». Еще число? Семнадцать. «17 февраля: в пятидесяти километрах от Алжира в селе Керраш исламистские террористы Антара Зуабри уничтожили тридцать одного человека». В своем заявлении он взял на себя ответственность за резню и уточнил число жертв, которых было не тридцать один, как сообщалось в прессе, а сорок один человек. Видишь… Еще число? Двадцать четыре. «24 декабря 1994 года: захват заложников рейса „Эйр Франс“ в аэропорту Алжира. Три жертвы: Камель Беркан, инспектор полиции — он был в отпуске, летел как гражданской лицо; Янник Бенье, двадцати восьми лет, повар в посольстве Франции в Алжире; Буй Жанг То, торговый советник посольства Вьетнама». Вот, понимаешь? Я выказывал неслыханное знание, люди окружали меня, относясь с уважением и серьезностью. Я возвращался к жизни, заново ощущая цвета, вкус чашки чая, небо окрашивалось в оттенки старинной бумаги, звук моего собственного голоса напоминал чтеца Корана, способного своим пением заставить камни плакать. Понимаешь, сестра? Я передавал все, что случилось за десять лет войны: имена и фамилии жертв, места, обстоятельства. Распознавал вооруженные группировки по их преступному почерку, по опасным лесным укрытиям, по поворотам кровавых дорог. Каждый день я, хромая, приходил в кафе и открывал несуществующую книгу, а люди выражали почтение, кивая и замолкая, слушая единственную в мире книгу в двадцать два тома, хранящуюся в моей голове и моей душе. Так продолжалось достаточно долго. Я чуть не прославился как Абу Хурайра, но так уж бывает в романах, возникает недоразумение: однажды избрали нового президента республики, часто кричавшего и бьющего кулаком по столу, он решил, что все надо забыть, стереть, что всем надо двигаться вперед, убийцам и убитым. Его избрали 15 апреля 1999 года. Следом был День знаний, и новый президент повторил, что нам ничего не известно и что надо обо всем забыть. 31 Все началось в «Мархаба». Я понял это по лицам, по насмешливым выражениям, по росту числу тех, кто перестал приходить и отправлялся в кафе по соседству. С 2005 года меня уже слушали меньше, иногда кое-кто пожимал плечами и бесцеремонно прерывали дурацкими вопросами. «Откуда вы это знаете?» — спрашивал один. «А может, убивали переодетые военные?» — шептал другой. Под конец кто-то, передразнивая, добавил: «Все это байки и слухи, чтобы развязать войну, происки французов и евреев». Начали поднимать руку и перебивать, потом уже невежливо и неуважительно, и от моей ауры не осталось ничего, кроме мятых бумаг. Таким образом, знание затерялось в шуме отодвигаемых стульев и насмешек, моя уверенность растворилась, а потом засомневались в моих цифрах и моей честности. Всякий раз, как я появлялся в кафе, радио включали громче, и я понял, что это было проявлением не сомнения, а раздражения, желания уйти и послушать что-то другое. Моим цифрам предпочли длинные проповеди нашего нового имама и его описание гурий в раю. Настоящий Абу Хурайра, собравший всевозможные хадисы, победил меня еще тысячу лет назад. Моей истории предпочли телевизор, кино, призыв к молитве или исполнителя рай, вот так, сестра. Дьявол в тысяче деталей, говорил порой мой отец. Жителям Батны не нужна была больше моя воображаемая книга, моя память, мой талант, открывшийся после несчастного случая. Они ожидали другую удивительную насыщенную историю, но про женщин, секс, Мекку или евреев. Может быть, Абу Хурайра понял именно это много веков назад: рассказывать надо то, что люди желают услышать! «А вы могли бы вспомнить о войне с Францией? А хадисы Пророка?» — спрашивали меня, затем и это им надоедало, и они отходили от моего стола. Разве мне по силам одолеть нового имама нашей местной мечети, хотя он даже не знал, как звали имама, обезглавленного при жизни моего отца? Могли я замолчать? Ничего не писать, шевеля языком? Не собирать мысли, как книга? Что, встать со стула и просто уйти? И я отвечал: «А как же погибшие, убитые дети, разрезанные шеи? Изнасилованные, а потом казненные женщины? Засады? Бомбы? Рэкет? А списки тех, кого надо убить на воротах мечети? А взрывы? Крики среди ночи? А? И что мне делать с цифрами?» Как-то раз владелец кафе отвел меня в сторону и объяснил, что раздражен и обеспокоен: ведь мы же известные люди, семья Герди, понимаешь, сестра. Он чесал лысую голову, вспоминал моего отца, смягчая несправедливость настоящего времени, и сказал, что в его кафе не хотят приходить из-за моих историй. «Вы продаете книги, а не истории!» — твердил он, радуясь удачному объяснению. Тогда мне пришлось уйти, мне, внуку эль-Хаджа Герди Сенусси! Пришлось укрыться в своем доме, где моя нога оставалась единственным доказательством произошедшего и единственной собеседницей. Я возмущался, негодовал, сопротивлялся, едва не рыдал. Боялся? Пожалуй. Эмир еще не исчез из моей головы, со своими ноздрями и зловонным дыханием, он все повторял: «Иди и расскажи всем, что видел!» А полковник Шахид? Что он подумает о моем предательстве? И молодой солдат-дитя, мечтавший о норвежских рыбах посреди алжирской Сахары? Как и мать, я решил больше не есть и отправиться к отцу, брату и Сэндибелл. Когда меня вызвали к новому полковнику из военной разведки Батны, я осознал, что ветер слишком быстро перелистывает страницы моей книги, что придется рассеять слова, поменять тему бесед и стать как все. Пришлось поверить, что десять лет бойни были ужасом, затем сном, слухами, потом опавшими листьями цератонии в какой-то деревне. Увы, сестра, моя уникальная история, страницы моей потрясающей, грандиозной книги памяти оказались ненужными! Невероятно, правда? Я, один из Герди, вынужден был замолчать и издавать кулинарные книги. 32 Новый полковник не принял меня в час, назначенный им по телефону тягучим голосом. Он продержал меня в обшарпанной серой приемной, украшенной старомодными отколотыми изразцами; я с волнением листал старые журналы и газеты, которые здесь уже никто не читал. Молодой офицер, который тем утром открыл мне дверь всем известной Белой виллы в Батне, ничего не произнес, даже не поинтересовался, кто я такой. Он не утруждал себя формулами вежливости, не задался вопросом о цели моего присутствия на входе в здание, наводившего страх на многих, особенно невиновных. Молодой сотрудник в спортивной обуви и с золотой цепочкой был в курсе, и я понимал, что он в курсе, и мы молча поднялись по лестнице. Напитков мне не предложили, в отличие от заведенного правила в бытность полковника Шахида. Так я там и торчал, моя укороченная мерзкая нога елозила, дергалась, желая, чтобы я ушел как можно скорее и как можно дальше. Другая не двигалась. Правым глазом я оглядывал комнату с неизменными потемневшими от пыли часами на серо-бежевой крашеной стене, как во всех алжирских общественных заведениях. На некоторое время меня отвлек рисунок на кафельной плитке — изображение Белой виллы, территориального центра военной разведки, поскольку заняться было нечем. Левый глаз, скрытый под веком, с тех пор как меня чуть не зарезали, вглядывался в будущее, которое в нашей стране являет собой прошлое. Кто теперь станет читать мою книгу? Как ее написать мне? Как сотворить шедевр памяти точности, способный поразить даже моего покойного отца? Что сделал бы Абу Хурайра на моем месте, если бы вспыльчивый халиф предложил ему замолчать и убрать подальше пятьсот тысяч хадисов? Так я и стоял, раздираемый надвое, как разрубленный вдоль, затем дверь открылась, и импозантный полковник в сером костюме пригласил меня войти. Он продолжал говорить по телефону, кивал, издавал долгие «ммм!», смотрел на папки, раскрытые на письменном столе, глядел в окно, на пепельницу, экран, красивые золотые часы, но только не на меня, хотя я сидел прямо напротив на низком стуле. В какой-то момент он указал на меня пальцем, и только я приготовился открыть рот и объясниться, как он грозно зыркнул большими глазами и улыбнулся своему собеседнику на другом конце провода. Так продолжалось несколько минут, потом он резко положил трубку и обратился ко мне, прервав мои бараньи мечтания: «Вы тот самый книготорговец, рассказывающий ерунду в кафе на улице Независимости?» Его голос звучал устало, и я понял, что моего ответа и не ожидалось, тогда я закрыл рот и сел прямее. «Вы сын уважаемого человека, из известной семьи, господин Аисса Герди. Я не располагаю временем, но должен с вами поговорить. Я тоже почтенный человек, известный своей прямотой. И вот что я вам скажу: отныне вы прекращаете разговоры!» И посланный им приказ проник в мою голову, пробрался глубже, попал прямиком мне в сердце. Он прицелился в мою историю. Мишенью стали ее корни, его приказ напомнил слова Эмира Голодного волка, убитого несколько лет назад, в том числе благодаря моим точным подробностям. Полковник хотел вырвать мой дар, выдернуть его, раздавить своим башмаком, набросить на него чадру, засунуть оружие в рот или даже лишить меня рта! Мне он стал понятен, как ювелир сразу узнает бандита с большой дороги, еще до того, как тот что-то успеет сказать. Его глазки требовали, чтобы сдался я, не убийцы. Потому что закон о примирении сулил им по всей стране распростертые объятия, молоко и финики, если они сложат оружие и поведают, как их наняли исключительно в качестве безобидных поваров, как теперь уже мертвые Эмиры взяли их в заложники в горной местности и лесах. «Ну, понятно тебе?» Я кивнул. А что я мог? Ветер переменился, однако полковник явно не удовлетворился моим бараньим молчанием, поскольку видел, как я на него смотрю. «Видишь ли, мой маленький книготорговец, мы служим делу мира, а то, что ты рассказываешь в кафе своего квартала, не способствует миру, к которому стремится президент республики. Твои слова подогревают умы, подталкивая их к мести, и вообще, это не всегда правдиво. Какие у тебя доказательства? А? Никаких». Мои руки слегка дрожали, а атрофированная нога подергивалась. Это его задело. Глазки смотрели еще агрессивнее. Он стоял совсем близко ко мне, чтобы подчеркнуть мою ничтожность, я ощутил его дыхание. Зловонное, спертое и тяжелое, как после жирной еды. Он будто бы вывернул челюсти и проглотил все трупы недавней войны, останки, которые еще валялись на улицах и дорогах, будто стер оставшиеся следы преступлений последнего десятилетия. Знаешь, так у нас поступают мелкие торговцы гашишем, когда попадаются: они глотают товар. Полковник и его коллеги решили все проглотить и не оставить ни единого доказательства, ни одной цифры, никакой возможности поведать эту историю нашим потомкам. «У тебя есть доказательства того, что ты говоришь об этих так называемых бойнях? Нет. Сотрясаешь воздух словами, враньем и опасными для стабильности страны байками. Как в твоих книжках. Кстати, хорошо бы их все поочередно проверить, как считаешь? Глянуть, что ты издаешь и продаешь в своем магазине? Кулинарные книги и книги о Пророке, как утверждают. Это славно, но не более того. Ты способен снова стать добрым гражданином, уважаемым человеком в Батне». Потом он насмешливо добавил кое-что к составленному протоколу: «Мне сказали, что ногу ты повредил в аварии на мотоцикле. Лечишься? Можешь получить крупную страховку. Я позабочусь об этом. По доброте душевной» — и показал подбородком на один из стационарных телефонов. Было понятно, что ему все известно. Я уставился на его наручные золотые часы, и его большая рука указала мне на дверь кабинета. В ту ночь нога ужасно разболелась. Она мучила меня, как гнилой зуб, и мне пришлось мысленно сражаться с ее версией произошедшего. На рассвете она согласилась с моими аргументами. Я больше не рассказывал свою историю, наполненную точными цифрами и сводками того, что происходило с 1990-го по 2000-й, ни в кафе, ни на улице, ни на похоронах и свадьбах, ни на празднике обрезания, ни во время бодрствования в Рамадан, ни в книжном магазине. Возможно, если бы все начать пораньше и встать на сторону отца, а не матери, выбрать чернила, а не воду, я стал бы великим писателем. В Алжире моя «книга», записанная полковником Шахидом, скорее всего, исчезла, да, видимо, и сам полковник вместе с ней. Запрещается преподавать, вспоминать, рисовать, снимать кино и говорить о войне 1990-х. Ничего и никак. Поэтому я снова поехал по дороге с картонными коробками раздавать книги. Лучше так, чем быть арестованным. Ты знаешь, что по закону тому, кто открывал рот в этот период, грозило от трех до пяти лет тюрьмы? Я осознал, книги-то круто мне отомстили! Проклятие отца меня преследует… Никаких доказательств. А после, пока я молил Всевышнего простить мне в тот день Ид аль-Адха, а дорога твердила, что не надо больше разговаривать с людьми, я увидел тебя, сестра, на обочине! Увидел тебя и остановился, меня вела рука отца, он взял меня за нее, и вот ты здесь. ( Его голос дрожит: взволнованный, неповторимый, почти с рыданием и интонациями омраченного детства. ) Понимаешь, сестра? Не надо мне ни жены, ни любовницы, у меня в мыслях нет тебя похищать или насиловать. Я лишь прошу тебя поехать со мной в Батну, снять свой платок и показать эту отметину. Понимаешь? Это чрезвычайно важно для меня и всех тех, у кого сегодня нет никого, кроме меня, кто произнес бы имена и фамилии, от кого остались только пожелтевшие газетные вырезки как напоминание о них. Ты спустилась с неба в день жертвоприношения не для того, чтобы тебя зарезали, а чтобы свидетельствовать. Поедем со мной: у нас в Батне ты ни в чем не будешь нуждаться, клянусь могилой отца. Я стану твоим голосом, а ты — моим доказательством. По рукам? Назови последнее число. ( Подавленная, чуть не плача, я произнесла: «Тысяча». ) «Вчера на конференции в алжирской резиденции Дженан эль-Митхак премьер-министр заявил, что во время резни в Рамке и Хад-Шекале (Релизан) в 1998 году погибли тысяча человек». Вырезаны целиком три деревни! Официально власти озвучили цифру в сто пятьдесят погибших. ( Он повернулся ко мне и долго на меня смотрел. )

Похожие книги