Читаем Der Kamerad онлайн бесплатно
Der Kamerad
Это своего рода сиквел ремарковских «Трех товарищей» («Drei Kameraden»); к тому же название и переводится с немецкого именно как «Товарищ». Тема та же – потерянное поколение. Но если герои Ремарка были потеряны в силу объективных причин (результаты войны), то герой «Товарища» пропал в своем внешне благополучном государстве. Евгений не смог найти себя в новом времени. В «Трех товарищах» главный герой на какое-то время оказывается сильнее прочих благодаря любимой женщине. А вот в «Товарище» все происходит иначе…
Проза / Проза прочееМоему камраду Эдуарду Сырчину, понимающего меня не с полуслова, а вовсе без слов.
1.
«Мы попали в артиллерийскую вилку: самый страшный удар времени пришелся именно по нам.»
2.
«– Ты кто? Человек?
– Что вы, Сэр… я просто дерьмо на палочке.»
3.
«Конечно, сорок восемь лет еще не ахти какая старость.»
4.
«– Во что же ты веришь?
– В то, что с каждым днем становится хуже.»
Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом.
Впрочем, особого дыма тут не наблюдалось; вероятно бензин в Турции все-таки был не таким дрянным, как в России.
Да и машины оставались в лучшем состоянии. Впрочем, машинам здесь вообще жилось не пример легче: они не имели необходимости переживать зиму, их не мучили солью на дорогах, их даже не гноили бесконечные дожди…
Наверное, то же самое можно было сказать и о людях.
И все-таки небо над городом…
Оно, конечно, не походило на латунь.
Да и вообще не было желтым.
Желтым оно станет вечером. Когда я, еще совершенно трезвый после дневного сна и вечернего купания, буду подниматься на ужин – в ресторан на пятом этаже.
Будучи человеком по натуре военным, приду, как всегда, ровно в восемнадцать тридцать. Как указано на большом красивом расписании, что висит на первом этаже около выхода из ресепшн. Но турки, как обычно, не успеют по расписанию.
Что-то у них застопорится – и к моменту открытия ресторана они еще будут поспешно раскладывать приборы по столам и возиться с кондиционером, который почему-то всегда включался ненадолго, только в начале ужина. А ближе к концу атмосфера в зале разогревалась до уровня парной, и почти все, с недоеденными тарелками, старались выбраться наружу, на площадку в торце фасада, едва там освобождались места.
Но я к тому времени бывал уже пьян… Нет, конечно, по-настоящему пьяным я не бывал тут практически никогда – просто во мне к тому моменту плескались уже два или даже три двухсотграммовых стакана бренди, градус внутри сильно поднимался, и я становился невосприимчивым к внешней температуре.
Так вот, когда вечером, ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени… То есть в двадцать один тридцать моего города, оставшегося отсюда за две тысячи километров… города который я изо всех сил старался вычеркнуть из мыслей на эти четырнадцать дней…
Ровно в восемнадцать часов тридцать минут восточноевропейского времени я поднимусь к ресторану. Пренебрегая лифтом, преодолею пять этажей по довольно опасной из-за скользкого характера винтовой лестнице со мраморными ступенями, среди которых не находилось двух равных ни по высоте, ни по ширины. Поднимусь, шагая свободной походкой, с прямой спиной и устремленным вперед нагловатым взглядом… Напевая тихонько какой-нибудь немецкий марш… Именно напевая вполголоса, поскольку насвистывать я не умею…
Поднимусь, прямой и подтянутый, как штандартенфюрер СС, в черных шортах и черной, как ночь, футболке, на веранду шестого этажа. Да, шестого по нашим меркам, поскольку у турок согласно западной традиции первый считался нулевым. Взгляну безразлично на столь же голодных соотечественников. Сидящих за круглым столом под круглой ротондой в римском стиле, увенчанной довольно красивым куполом с летящей Нике на вершине и грудастыми, как Валькирии, кариатидами, поддерживающими карниз.
Небрежно, но приветливо скажу:
– Abend!..– в ответ на поклон турка, который раскладывает салфетки с вилками, и вскину правую руку, изображая нечто среднее между «все ОК» и элементарным «Хайль»…
И после этого подойду к западному краю балюстрады. Который смотрит на улицу, вьющуюся вдоль моря и тающую между нависшими справа горами материка и поднявшимся слева высоким гористым островом, на котором находятся остатки турецкой крепости и очень дорогие, насколько я слышал, виллы для отдыхающих. Увижу солнце, которое падает в эту расселину ярко красным ломтем, уже обрезанное снизу темной полосой туч, всегда висящих над морем у горизонта. Правда, не здесь; где-нибудь над Кипром или еще дальше.
И вот тогда, в этот довольно короткий момент: как-то раз я заметил, что за время, которое требуется мне, чтобы подняться со своего первого – то есть второго – этажа в ресторан, солнце успевает погрузиться в тучи ровно наполовину – в этот момент небо, меняющееся столь же быстро, будет именно желтым, как латунь.
Сияющим, блестящим, словно отполированным пастой ГОИ, зеленой окисью хрома, применяемой в точном приборостроении…
И блеском своим напомнит латунь авиационной детали…
А сейчас небо было обычным, каким и подобает быть небу Средиземноморского побережья. Голубым, чуть более светлым, нежели более темное море. И затянутым по краям полупрозрачными облаками. И вообще полным утренней дымки, которая обволакивала окружающие предметы.
Горы, по которым карабкался вверх курортный город. И остров турецкой крепости, казавшийся на первый взгляд очень близким. Хотя я еще в первый день визуально определил, что даже по прямой до него как минимум двадцать километров.
И солнце, поднявшееся за моей спиной, еще не жарило, а ласкало своими нежными, как девичья рука, лучами.
Я глянул на часы. До восьми оставалось пятнадцать минут. Я пришел раньше обычного.
Да, я всегда приходил сюда рано, являясь на завтрак так же по-военному, как на обед и ужин. Сегодня турки не мешкали с открытием. Поэтому и я спустился к морю рано.
Пляж, заставленный выровненными в линейку, как койки в казарме, еще не растащенными в разные стороны лежаками, был безлюден.
Я сидел на прохладном пластике, еще без матраса, и бездумно смотрел вдаль. Где море казалось ровным и гладким, как застывшее стекло. Хотя у берега – как всегда в этих местах – шумел довольно высокий накат, время от времени бросая брызги белой пены.
– …Morgen!
Я поднял голову.
Надо мной стоял турок в белой футболке. С пластмассовой метлой, мешком для мусора и еще каким-то приспособлением. Пляжный уборщик Шариф, который по утрам устранял следы, оставленные любителями ночного бдения.
Пляжных турков здесь имелось два. Шариф говорил по-немецки. Второй, Хабибулло появлялся позже. И с ним мне приходилось общаться по-английски: он был совсем молоденьким парнишкой и немецкого не знал.
– Морген, Шариф-бей, – кивнул я.
Турок был симпатичным. И кроме того, хорошо ко мне относился.
Выдавая пляжные зонтики: а они именно выдавались в руки, поскольку наш отель был четырехзвездным и не имел закрытого пляжа – он всегда выбирал лучший из отдельной кучки. А другим русским, я видел это точно, старался подсунуть сломанный.
– Wie geht's? – следуя вежливым европейским традициям, закончил приветствие Шариф.
Как я поживаю…
Я зачем-то взглянул на часы.
И отметил дату.
Двадцать второго июля две тысячи седьмого года.
– Gut, – ответил я.
22 июля 2007 года…
Я откинулся на лежак. Лучи утреннего, совсем еще бледного солнца падали на мои руки, живот и ноги, вытянутые к морю.
Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе в общем безразличен. Сорок восемь лет… Было время, когда мне казалось, что уже после двадцати я буду старым… Потом тридцать лет виделись рубежом. А сорок вставали, как выщербленная бетонная стена для расстрела. Или как край свежевырытой могилы.
Но вот сегодня мне исполнилось сорок восемь.
Край пройден – значит, я уже лечу в эту могилу… Бездонную, как пропасть жизни.
Если б сейчас под руками нашелся лист бумаги, я бы отметил даты моей жизни.
Начертил бы столбик.
Или, еще лучше – график. По оси X отложил годы, а по оси Y – жизнь. То есть ее успех.
Точнее, ощущение счастья, которое должно составлять смысл жизни любого человека. Будь он хоть пляжным турком, хоть президентом шестой… Нет, наверное, теперь всего лишь седьмой или даже восьмой части света.
И тут же подумал, что мне не хватило бы обычного листа формата А4. Падение моей жизни было столь глубоким, что ось X пришлось бы сдвигать на верхний край. А ось Y сжалась бы так, что годы бы полностью слились. Стоило чертить в логарифмическом масштабе. Но я напрочь забыл, что это такое. Помню лишь – этот масштаб позволяет сжимать и растягивать оси, чтобы график оказался удобочитаемым…
Да и черт с ним, с этим логарифмическим масштабом. Тем более, бумаги нет.
И ручки тоже.
А главное – нет желания травмировать себя не несущими удовольствия воспоминаниями.
«Сир, в минувшем сражении наша артиллерия не стреляла по десяти причинам. Во-первых, кончились снаряды…»
В отеле, конечно, есть и ручка и бумага… Однако в номер я поднимусь только к обеду. Слегка пьяный от стакана бренди, принятого после купания. И день рождения мне будет уже совершенно безразличен. В моей жизни случались гораздо большие неприятности.
Но сейчас я был трезв.
И мысль о проклятом дне рождения сверлила голову. Точно хотела добавить к перманентному состоянию еще более яркий черный свет.
1959. Я родился. То есть, конечно, помнить этого я не могу. Но я знаю свою точку отсчета. Которую можно оценить по-всякому. 1959 – 14 лет от Победы над Германией. Или 6 от смерти Сталина. 3 года после одиозного ХХ съезда КПСС, развенчавшего культ Вождя. Съезда, делегатом которого был мой дед по маме, партийный работник. Давший все лучшее, если оно у меня есть. И до конца жизни тайно вспоминавший Сталина… с которым, ему кажется, довелось однажды говорить по ВЧ. То есть по высокочастотной связи – некоему подобию скремблированной линии для защиты от прослушивания врагом. 1959… 2 года до полета в космос, казавшегося простым людям переворотом, обещавшим черт знает какие – и не сбывшиеся даже в малой доле – перемены к абстрактно лучшему. 7 лет до… А можно сказать и так. 1959 – год смерти моего отца, который попал под трамвай, спеша в роддом, где лежали мама и я, 4 дней от роду. Ужасно и чудовищно. И мелодраматично, если бы было литературным вымыслом. Но еще более ужасно, что вымыслом это не было, а так в самом подстроила судьба. По сути, сменив одну жизнь другой. Хотя теперь ясно, что лучше бы я не рождался, лучше бы отец никуда не спешил и остался жив. И дожил бы до сегодняшнего дня. Ему исполнилось бы… Семьдесят семь лет. Он вполне бы мог дожить. По рассказам, отец был очень хорошим, добрым и веселым человеком. Замечательным – несмотря на то, что успел проработать всего четыре года… замечательным хирургом. Любил свою профессию и она любила его. И останься он жив, люди получили бы неизмеримо больше пользы, нежели им дал я, сменивший его на пути к Голгофе. Ведь всю жизнь борясь с жизнью, я не сделал счастливым ни одного человека. И потому, если бы… Но ничего уже нельзя исправить. Меня, кстати, назвали в честь отца, даже еще не похоронив его. Евгений Евгеньевич Воронов… Звучит. Много позже я узнал, что такая «квадратность» – то есть одинаковые имя и отчество – есть печать проклятия, омрачающая судьбу. Будучи полнейшим атеистом – следовательно, страшно суеверным человеком – я поверил в это сразу. Посмотрев на свою жизнь и оценив ее объективно. Наверное, мне стоило сменить имя, едва это представилось возможным. И все сложилось бы иначе. Но теперь уже поздно. Хотя сейчас можно поменять имя, отчество, фамилию, цвет кожи – если найдутся деньги – и даже пол. И все равно это уже ничем не поможет в моем нынешнем состоянии.
1961. Тот самый полет в космос. Когда я рассказывал друзьям – в недавнем прошлом у меня еще были друзья, которым можно было что-то рассказать о себе… Когда я рассказывал, надо мной смеялись и никто не верил. 12 апреля 1961 года мой возраст составлял… один год и восемь с половиной месяцев. И считается, что помнить я не могу ничего. А я помню, назло им всем помню, как шел по улице… Точнее, бежал впереди деда, который со мной гулял. А встречные показывали на меня пальцами и повторяли одно слово: «космонавт»!!! Позже мама показывала фотографию; она часто меня фотографировала в те годы, еще не потеряв полностью ощущение жизни. На старой, но четкой ФЭДовской черно-белой карточке я иду в сером – мама говорила, на самом деле серебристом – комбинезоне. И мое круглое, улыбчивое лицо действительно чем-то напоминало Юрия Гагарина… Сейчас я напоминаю… Нет, лучше не буду говорить, кого. А фотография до сих пор лежит где-то в коробках, которые я забрал по минимуму, расставаясь навсегда с квартирой своего детства.
1966. Я пошел в школу. Многие вспоминают соответствующий период своей жизни с придыханием и слезой на выдохе. Сейчас это модно, об этом день и ночь пилят по ТВ и в Интернете. «Школьные годы чудесные, мать вашу за ноги с песнею…» Да, впрочем, и раньше случалось подобное. Например, моя мама, эвакуированная из Ленинграда, в 1943 году познакомилась со своей подругой. С тетей Люсей, как я называл и называю ее всю жизнь – она считалась мне второй мамой, а сейчас осталась единственной. Так вот моя мама дружила с тетей Люсей пятьдесят восемь лет, до своей смерти. И не просто дружила. Они не могли жить друг без друга, перезванивались каждый день, каждую неделю ходили в гости или просто погулять. Мне трудно приложить подобную дружбу к себе. Лично я после школы не оставил никаких связей. Все десять лет меня уважали, но не любили: я был круглым отличником, учился в заочных физико-математических школах, изучал английский язык – на котором сейчас говорю, пишу и думаю практически так же, как на русском – и готовился к будущему. Вместо того, чтобы пить в подворотнях портвейн и щупать на танцах подрастающие груди одноклассниц. То есть делать то, что является атрибутом возраста. Через много лет бывший школьный товарищ, с которым мы восемь лет просидели за одной партой, подделал документы с моей подписью и взыскал с меня по суду 400 тысяч рублей. Которые пришлось отдавать, продав джип, заняв денег где только можно и так далее… После того случая одно воспоминание о школе вызывает желание разбомбить ее до основания, не оставив камня на камне. И мне глубоко плевать, что сама школа ни в чем не виновата.





