Читаем Снайпер онлайн бесплатно
Снайпер
В мирную жизнь обитателей некоего дома вторгается поддерживаемый госструктурами трест, который способен в попрание всех норм поставить новый дом окно в окно, лишив прежних жителей элементарных жизненных благ. И обычный индивидуум – еврейский скрипач Айзик Фридман – под давлением обстоятельств превращается в совершенно иного человека… Роман стоит прочитать каждому россиянину, ощущающему над собой гнет государства. Проблемы не решатся, но на душе станет легче.
Проза / Проза прочееСкорбной памяти отчаянных героев, поднявших восстание в Варшавском гетто 19 апреля 1943 года.
1.
«И предал Господь и ее в руки Израиля, и царя ее, и истребил ее Иисус мечем и все дышущее, что находилось в ней; никого не оставил в ней, кто бы уцелел.»
2.
«Когда подумаешь о том, к каким бесчисленным жертвам привело преступное легкомыслие ‹…› горсточки бессовестных карьеристов, добивавшихся министерских портфелей, – тогда всех этих субъектов не назовешь иначе, как мошенниками, негодяями и преступниками. ‹…› Ведь по сравнению с этими ‹…› любой сутенер ‹…› является человеком чести.»
2.
«Равнодушие бога может породить антимессию в любом из нас.»
Фридман не спеша прикрепил черный гребешок сурдинки. Положил на левое плечо сложенную вчетверо бархатную тряпицу. Опустил скрипку, слегка поерзал, удобнее прижимая деку подбородком.
И наконец коснулся струн смычком.
Мелодия выскользнула из фигурных отверстий лакированного скрипичного корпуса и, завихряясь, как невидимый дым, поплыла вокруг. Медленно наполняя собой узкое кухонное пространство между шкафчиками и холодильником.
Фридман на мгновение прервался – сделал это так быстро, что в звуке, кажется, даже не образовалось провала – привычно мотнул головой, устраивая скрипку на плече еще удобнее. И заиграл чуть громче.
Игру эту нельзя было назвать «
Каждый раз, беря скрипку в руки по собственному желанию, он грустно констатировал факт: скрипач перестал нуждаться в ежедневном поддержании формы. В юности такая ситуация показалась бы просто нереальной; жизнь музыканта прежних времен состояла из постоянного совершенствования, из бесконечной изнуряющей игры просто так, без которой пальцы теряли беглость, растяжку и твердость. И гаммы, гаммы, гаммы… Эффективнее которых не существовало ничего.
Да, так строилась перспектива жизни в музыке, к которой он готовился с детства. Таковой и оставалась эта самая жизнь. До недавних времен. Когда все в один миг рухнуло и рассыпалось в прах. Оставив его со скрипкой, совершенство которой сделалось ненужным.
Филармонический оркестр, где он некогда возглавлял партию вторых скрипок, тихо умер в безденежьи. Работа оперном театре, который сжал репертуар до пяти позиций, а количество спектаклей – до восьми в месяц, не требовала тренировки вообще: Фридман знал все партии наизусть и мог играть их практически без нот. Тем более, что при общей расхлябанности оркестра его ошибку никто бы и не заметил. А улучшать качество игры… В оркестре театра, где тенора вели партию поперек оркестра, а балерины прыгали с такой тяжестью, что трещали доски сцены и в яму сыпалась древесная труха, это казалось смешным.
Творческой работой в сравнении с этим выглядели вечера в ресторане «Луизиана Джонстон», куда Айзика время от времени приглашали играть слезливые блатные песенки для богатых бездельников – на что он соглашался, поскольку заработок от одного такого «концерта» между столиков в несколько раз превышал его театральное жалованье за месяц.
И еще его регулярно вызывала еврейская община: большинство соплеменников давно уехало, скрипачей-семитов в городе почти не осталось, а празднеств в иудейском календаре насчитывалось много. Играть для общины Фридман не любил: требовали там много, а платили гроши. И то не всегда. Но и отказать раввину он не мог, не желая противопоставлять себя горстке местных сохранившихся евреев.
В общем, жизнь поставила его – тридцативосьмилетнего Айзика Фридмана, выпускника Московской консерватории, бывшего лауреата молодежного Всесоюзного конкурса, и прочая, и прочая… поставила в условия, при которых отпала необходимость в ежедневной работе.
Ему стало незачем шлифовать искусство, поскольку само искусство сделалось практически никому не нужным.
И во внерабочее время играл Фридман не для поддержания формы, а просто для себя.
Как истинный любитель и ценитель музыки. Играл на кухне, чтобы не мешать соседям своего карточного дома. Именно на кухне – а не в прихожей, ванной или гостиной – потому, что одна ее стена выходила на лифтовую площадку, а вторая отделяла его единственную комнату. И контакт с соседями был возможен лишь сверху и снизу, и то лишь через кухни.
Фридман прекрасно владел своим инструментом; он умел играть сколь угодно тихо. Но все равно он играл под сурдинку, боясь доставить беспокойство соседям.
Ведь еврейский скрипач Айзик Фридман всю жизнь отличался крайней законопослушностью и генетическим стремлением не досаждать людям фактом своего существования.
И сейчас его привычно охранял безопасный черный гребешок.
Поскольку играл Фридман только для души, то и опус выбирал всякий раз случайно, по настроению. Сейчас ему захотелось послушать девятый Славянский танец Дворжака.
Пальцы работали сами, музыка рождалась без его сознательного участия, и играя, Фридман рассматривал свое призрачное отражение в стекле закрытой кухонной двери.
Там работал на скрипке обычный еврей. Высокий, тощий, с бледным, точно выжатым лицом и темными глазами, с шапкой кудрявых черных, почти не поредевших волос. Даже в толстых очках от близорукости чем-то напоминавший Александра Блока, хотя великий русский поэт никогда не был евреем. С длинными белыми сильными пальцами – подходившими бы даже пианисту. Сутулый сам по себе, и согнувшийся особенно сильно от профессиональной необходимости постоянно прижимать скрипку к левому плечу подбородком.
В общем, обычный, невыразительный тип средних лет. Какие встречались прежде сотнями на безграничных просторах Советского Союза – а теперь растворились без следа в знойных обетованных пустынях.
Само некогда обширное семейство Фридманов сократилось сейчас в этом городе до одного Айзика.
После смерти матери его отец, бывший профессор-гинеколог Соломон Айзикович Фридман, уехал в Израиль, где до сих пор, несмотря на ужасающий возраст, процветал двоюродный дед – «дядя Шмуля» – обосновавшийся на исторической родине еще в сороковых годах. Куда лет пятнадцать назад отбыла старшая сестра Нэлли, программистка, работающая сейчас на авиационном заводе, выпускавшем истребители «Кфир».
И куда родня упорно звала его самого; но он отказывался, потому что…
Потому что и сам не знал, почему.
Из непонятного глупого упрямства продолжал жить в городе, бывшем когда-то родным, но ставшим теперь совершенно чуждым.
Ведь тут даже его бывшая русская жена вернула девичью фамилию и снабдила ею их сына, чтобы полностью порвать с «сионизмом» – хотя сама вряд ли понимала, что это такое.
Потому что Айзик Фридман на в самом деле был полуевреем, имея русскую мать – то есть даже теоретически не мог выступать в роли сиониста, поскольку по законам иудаизма считался неполноценным…
Фридман играл, полностью уйдя в музыку, почти отключившись от внешнего мира. И вдруг малой своей частью, оставшейся снаружи, ощутил, как дрогнул под ногами пол.
Он отметил это невольно, но не придал факту значения. В их убогом доме, сложенном из растрескавшихся бетонных панелей, любой звук разносился по этажам во все стороны, почти не угасая, а словно даже набирая мощь.
Вероятно, кто-то что-то уронил на лестничной площадке. Или с девятого этажа бросили нечто невероятно тяжелое в мусоропровод, пронизавшее с пушечным грохотом весь дом по вонючей трубе. Или…
Толчок повторился.
Теперь он оказался таким сильным, что выбил из темпа, и Фридман опустил смычок. И тут же понял, что кухня вздрогнула сама по себе, без постороннего звука.
Землетрясение?! – он отмел эту мысль. В этом городе их быть не могло в принципе по причине невероятной древности окружавших Уральских гор.
Тем более, что встряхнув дом два раза с большим промежутком, толчки вдруг пошли равномерной, размеренной чередой. Никакое землетрясение не могло носить столь ритмически упорядоченный характер.
Все-таки в доме, – догадался Фридман. – Кто-то въехал на первый этаж и принялся сносить лишние стены… Долбит чем-то, кувалдой лупит или еще как, но слои бетона гасят и гармонику, и обертона, доносится лишь низкочастотная вибрация… Вроде basso ostinato.
Нет покоя нигде, даже в собственной кухне, не сообщающейся с соседями… Да и откуда ему быть в доме малосемейного типа с двумя сотнями квартир в трех подъездах: на каждой площадке лишь по краям имелись двухкомнатные, а между ними было втиснуто по шесть однокомнатных. И несмотря на то, что дому исполнилось двенадцать лет – да и сам он, вроде бы незаметно пропуская сквозь себя время, жил тут уже седьмой год – здесь шел постоянный кругооборот населения. Жильцы непрерывно менялись, кто-то выезжал, кто-то въезжал, каждый стремился переделать убогую конурку под себя после предыдущего хозяина, и всегда где-нибудь шел ремонт. Правда, таких ударов еще не бывало… Но все развивалось, и видимо, сейчас кто-то пользовался каким-то новейшим, чудовищным инструментом.
Фридман вздохнул и снова приложил скрипку к плечу.
И тут же понял, что играть невозможно: равномерные глухие толчки сбивали с ритма. К тому же сотрясали дом так, что невидимые рюмки в кухонном шкафу отзывались жалобным звоном. Дворжак оказался не в состоянии конкурировать с этим насилием внешней среды.
Он положил скрипку на стол, машинально шагнул к окну. Снаружи ничего не изменилось; даже загаженный собаками, замусоренный и вытоптанный двор близорукому Фридману казался с пятого этажа почти красивым. Трава еще зеленела, лишь слегка порыжевшие березки говорили о начавшейся осени. В палисаднике, выгороженном жильцами соседнего дома на солнечной стороне, покачивались буйные – словно «Болеро» Равеля – золотые шары. На асфальтовой площадке у заколоченной черной двери подъезда сидели две кошки. Серая и рыжая – спинами друг к другу, независимо и настороженно общаясь без звука.
Все оставалось прежним. Абсолютно прежним… Хотя что, собственно, могло измениться во дворе, приведя к сотрясению его кухни?!
Но квартира вместе с домом дрожала под мощными глухими ударами.
Словно где-то неподалеку стреляли тяжелые орудия. Впрочем, Фридман – человек совершенно мирный; не только не служивший в армии, но даже не учившийся на военной кафедре по причине отсутствия последней в консерватории – представлял это чисто теоретически. Описанная в книгах и показанная в фильмах орудийная канонада в реальности, вероятно, должна вызывать подобный эффект.
Но что же, что же это такое? – думал Фридман, пройдя в комнату и зачем-то выглянув на балкон, который смотрел туда же, что и кухня и, конечно. ничего не мог прояснить. – Что же это?
Неужели…
Догадка, рожденная подсознательно давним, незафиксированным в мыслях, но поселившимся в существе ожиданием, всплыла на поверхность.
Не может быть…
Конечно, этого не могло быть… не должно было быть – все шло по плану и не предвещало поражения.
Но все-таки. Все-таки…
Фридман вышел в прихожую, уже надел один ботинок, чтобы спуститься на улицу, обойти дом и посмотреть, что происходит с другой стороны – с той, которая выходила к лесу…
И тут же сообразил, что можно попытаться узнать все быстрее.
Он протянул руку к телефону, но не успел взять трубку, как его опередил звонок.
– Привет, Гена, – сказал он, сразу узнав голос.
Геннадий Савельев, единственный настоящий друг Фридмана, жил в двухкомнатной квартире девятого этажа, выходившей на обе стороны дома. Бывший известный журналист самой популярной городской газеты, в свои сорок шесть лет он кормил семью, работая охранником. Не волкодавом в серьезном агентстве, конечно – а тем, кого в прежние времена именовали сторожем или вахтером. Сутки через двое, а в свободные дни что-то писал. Упорно и яростно, надеясь пристроить в Москву и вернуть себе былую славу.
– Я тебе сам хотел позвонить, но ты успел первым.
– А что, Айзик – случилось что-то? Сломалось что-нибудь у тебя?
– Да нет, у меня-то ничего не сломалось. Но случилось-таки, судя по всему. Ген… Дом дрожит. У меня квартира ходуном ходит. Взгляни, пожалуйста, что там происходит…
– Что… Хрен в пальто, – выругался Савельев, всегда отличавшийся несдержанностью на язык. – Сваи бьют, вот что.
– Сва-и… – прошептал Фридман и поднес свободную руку к горлу, словно кто-то перекрыл ему кислород. – Но как…
– Так, – перебил Савельев. – Я сейчас спущусь. Водка у тебя есть, или мне прихватить?…
Дом, в котором они жили, стоял на городской окраине.
Со двора – из Фридмановой квартиры – открывался обычный городской вид. Замкнутый прямоугольник из серых унылых девятиэтажек. Над крышей, лифтовыми башнями и покосившимися в разные стороны телеантеннами противоположного строения – уходящие в марево ряды таких же домов-коробок, и горизонт, зубчато изломанный силуэтом верхних районов: их город стоял на холмах, и все улицы проходили на разных уровнях.
Тыльная же сторона выходила в лесопарк.
Точнее, на огромный овраг, плавным полукольцом охвативший окраину. За провалом начинался лес. Который тоже перетекал с пригорка на пригорок. С Савельевского балкона было видно, как там проблескивают серые извилины озер. На холмах кое-где торчали из-за деревьев разрушенные дома – то ли покинутые дачи, то ли умершая деревня.
И этот лес за оврагом, живший круглый год своей жизнью по своему расписанию, наполнял существование чем-то особенным, негородским.
Конечно, красоты природы касались лишь тех жителей, которые имели окна на ту сторону. Фридман же круглый год видел одно и то же: унылый двор, изгаженный и заставленный машинами; лишь от сезона к сезону менявший цвет с белого на черный, потом зеленый, желтый, и снова черный и снова белый…
Но всякий год весенний ветер, пролетая над лесом, омывал даже двор ароматами цветущих деревьев.
А когда наставала пора пробуждения, чуткое ухо музыканта ловило долетавшие из-за дома голоса птиц и лягушек. И сентиментальное сердце скрипача наполнялось какой-то нееврейской широтой. И даже невнятным предощущением счастья, которое казалось вновь поступившим к нему.





