Читаем Далеко онлайн бесплатно


Далеко

Лазаревский, Борис Александрович — беллетрист. Родился в 1871 г. Окончив юридический факультет Киевского университета, служил в военно-морском суде в Севастополе и Владивостоке. Его повести и рассказы, напечатал в «Журнале для всех», «Вестнике Европы», «Русском Богатыре», «Ниве» и др., собраны в 6 томах. Излюбленная тема рассказов Лазаревского — интимная жизнь учащейся девушки и неудовлетворенность женской души вообще. На малорусском языке Лазаревским написаны повесть «Святой Город» (1902) и рассказы: «Земляки» (1905), «Ульяна» (1906), «Початок Жития» (1912).

Борис Александрович Лазаревский

Проза / Русская классическая проза
<p>Борис Александрович Лазаревский</p><p>Далеко</p><p>I</p>

Перед Рождественскими праздниками тоска стала невыносимой. Судебный следователь Леонтьев без конца ходил взад и вперёд и не мог ничего делать. И погода была нелепая. По бухте мальчишки катались на коньках, а между тем дул такой сухой и тёплый ветер как в апреле. По целым дням болела голова — точно на затылок надели свинцовый обруч. «Вероятно, нечто подобное испытывают люди, которых посадили в одиночное заключение, и неизвестно — на сколько»… — думал Леонтьев.

На восток он поехал по доброй воле, чтобы поправить денежные дела и увидать самому то, о чём приходилось только читать. Хотелось сначала устроиться как следует, а потом выписать жену и детей. Но в конце января началась война…

Точно с далеко прокатившимся гулом обрушился огромный дом, который строили мошенники… И хотя сам Леонтьев не принимал в этой постройке никакого участия, но груда камней задела и его, больно ударила и надолго исковеркала всю жизнь.

Рассудок спокойно говорил: «Нужно только обождать, и хорошие дни наступят, непременно наступят». А на душе кто-то другой вопил: «Ничего хорошего здесь не будет ни в следующем 1905 году, ни в 1906, - никогда. Здесь так же наивно верить в чистое, хорошее счастье, как например ожидать, что на сцене кафешантана появится любимый профессор и прочтёт лекцию по философии права».

За целый год трудно было привыкнуть к местной жизни и невозможно было понять тех людей, которым она нравилась. Казалось, что всех их следует разделить на две категории. У большинства нравственное чувство совсем потухло, у других — очень немногих — оно выросло до неприменимых к человеческой жизни размеров как у духоборов, которые выгнали на произвол судьбы своих лошадей и коров, чтобы не причинять им зла.

И те и другие люди часто напоминали Леонтьеву мух, прилипших к зверской бумаге «tanglefoot», напрасно силящихся вытащить свои лапки из густого клея. Когда приходило в голову, что и сам он похож на такую же муху, то делалось страшно, и до самого вечера плавала мысль, что скорый и верный конец этому мучению может дать только висевший над кроватью револьвер новейшей системы.

Леонтьев жил почти за городом в сером деревянном домике. В одной комнате помещалась камера, в другой — спальня, ещё две оставались пустыми: сначала они предполагались для семьи. Дом стоял на горе, и из окон был красивый вид на бухту и далёкий синеватый лес.

При камере полагался городовой для разноски пакетов и для порядка. Звали его Тюлькин. Человек он был старательный и честный, но много пил. К вечеру его угреватое лицо делалось красным, а глаза казались оловянными. Тюлькин мечтал о возвращении на родину. С теми деньгами, которые ему платил Леонтьев от себя, Тюлькин зарабатывал в месяц рублей до сорока и несколько раз принимался копить на дорогу. Но, собравшись в сберегательную кассу, он предварительно заходил в трактир, там кого-то угощал и возвращался домой только ночью на извозчике, с двумя двугривенными в кошельке.

Самым невыносимым качеством Тюлькина была его привычка бредить во сне. Сначала он задыхался, а потом всё громче и громче орал на всю квартиру:

— Дай ему, хорошенько, дай!.. Ещё раз дай!..

Леонтьев просыпался от этих криков и несколько секунд не мог понять, откуда они. Становилось жутко.

— Дай, ещё раз дай!.. — хрипел из кухни голос Тюлькина.

Через месяц Леонтьев прибавил ему жалованья, но попросил жить на отдельной квартире и приходить только по утрам за пакетами и на время допроса свидетелей.

Место Тюлькина на кухне занял повар Чу-Кэ-Син, восемнадцатилетний высокий, рябой и вечно ухмыляющийся китаец. Готовил он очень недурно. Леонтьеву часто приходило в голову: «Если Маня будет жить здесь, Чу-Кэ-Син ей, наверное, понравится, и дети его полюбят»…

С каждым днём одиночество охватывало всё сильнее и сильнее как болезнь. Война разгоралась. На приезд семьи нечего было и надеяться. По вечерам особенно громко чикали часы. Улыбка китайца утомляла глаза. Настоящая жизнь была только в письмах к жене и от жены, длинных, с отрывчатыми фразами и часто повторявшимися дорогими именами детей. Эти письма приходили по адресу только на двадцать девятый день, после того как были запечатаны в конверт.

Когда не было сил писать, Леонтьев уходил в город. Он толкался по улицам, сидел в ресторанах, похожих на кабаки, и бывал в театре, где жалкие актёры коверкали пьесы, над которыми когда-то волновались авторы. Но и в мягком кресле партера ему казалось, что он продолжает отбывать тяжёлое наказание, заслуженное не им, а кем-то другим; и среди действия, иногда, само горло хотело закричать, что всё это — страшная несправедливость, переносить которую он больше не может и не желает…

Со дня своего приезда и почти до начала весны он жил совсем один. Как-то после обеда Леонтьев долго лежал на кровати и думал. Пришло в голову, что если жить так, как живёт большинство местных чиновников и офицеров, то время побежит скорее.

«Не следует ни с кем сходиться особенно близко, но будет лучше, если впечатлений станет больше. Нужно чаще бывать с людьми, с самыми обыкновенными людьми, не философствующими, а живущими потому, что „жизнь для жизни нам дана“»…

Вечером Леонтьев вместо форменной тужурки надел чёрный сюртук и поехал в собрание. Здесь он познакомился с двумя артиллерийскими офицерами — молоденьким подпоручиком и уже солидным капитаном. Познакомился он ещё и с пожилым чиновником военного ведомства Рахмановым. Ужинали вместе. Особенно симпатичным казался подпоручик. Его ясные, голубые глаза смотрели совсем по детски. Он уже успел побывать в сражении и даже был «немножко ранен», за что получил анненский темляк [1], - а сюда приехал только на три дня, в командировку. Капитан больше молчал и курил. Как-то вскользь он упомянул только, что в Киеве у него осталась молоденькая жена и двое детей, и вот уже давно нет писем. Рахманов рассказывал, какие здесь были шикарные женщины, но, по случаю войны, теперь все уехали.

Когда подпоручику не о чем было говорить, он побрякивал своим темляком и, видимо, подшучивая над самим собой, произносил:

— Si jeune et si bien decor'e… [2]

Леонтьев никак не мог понять, почему для него так симпатичен подпоручик, и почему во всей этой чужой компании он чувствует себя легче, чем, например, с сослуживцами. После ужина выпили бутылку шампанского, и стало совсем хорошо. Рахманов предложил поехать кончать вечер в «шато-де-флер» [3]. Так и сделали.

<p>II</p>

Было ещё рано, то есть около полуночи. «Роскошный» зал, похожий на оклеенный обоями сарай, освещался двумя большими электрическими фонарями. На крохотной сцене «дамский» духовой оркестр, всё ускоряя темп, играл «кекуок» [4]. Девиц было три, и все с огненными волосами. Два молодых человека дули в корнет-а-пистоны. Ещё одна длинноносая, — бледная девочка, лет тринадцати, попеременно ударяла в медные тарелки и в два барабана, — турецкий и маленький. Дирижировала хорошенькая брюнетка, сама она играла на баритоне.

Первое, что удивило Леонтьева, это запах: скверное пиво, человеческий пот, размоченные в воде окурки… Народу было ещё немного. Человек десять офицеров сидели за столиками по одному, по два. Несколько чересчур накрашенных хористок уныло бродили в проходах. Три из них сидели, курили и хохотали сиплыми голосами.

Леонтьев, оба офицера и чиновник заняли стол поближе к сцене и спросили кофе с ликёром. Длинноносая девочка так сильно ударяла в тарелки, что когда оркестр умолк, все радостно посмотрели друг на друга. Занавес с шумом опустился. Публики всё прибавлялось: приехала большая компания моряков, появились и новые женские лица.

Леонтьеву вдруг стало грустно, и он ушёл один сначала в буфет, а потом за сцену. Кухня, клозет и уборная помещались в одном коридоре. Для чистоты весь пол был усыпан опилками. Пахло здесь как в зверинце. Из дверей направо вышла шансонетная певица и улыбнулась Леонтьеву. За ней бежала маленькая девочка в очень длинной юбке и прерывисто говорила:

— Бариня, бариня, ось вы пальцаткы забулы…

— Ах да, — ответила певица, взяла перчатки, подняла платье до колен и с шумом ушла на сцену.

Леонтьев вырос в Малороссии, и теперь, здесь, родная, давно не слыханая речь его удивила и взволновала. Ему захотелось поговорить с маленькой горничной, он остановил её и спросил:

— Ты з переселенцив?

— Эге, — пропела она в ответ.

— Чого ж ты тут служишь?

— Гроши заробляю.

— Хто ж тебе сюды постановыв?

— Батько виддалы.

— Тут же пагано!

— Ни, гарно, — музыка грае и вына солодкого дають…

Девочка улыбнулась. Леонтьев смотрел на неё. Личико жёлтое, под глазами синяки. Бюст едва начал формироваться, а улыбка уже не детская. И наряд нелепый: розовая, облитая, вероятно пивом, шёлковая юбка, огромные, должны быть чужие, ботинки на пуговицах, а на голове малороссийская «хустка». «Сначала солодкое вино, а потом»… — подумал он и спросил:

— Давно вы сюды переихалы?

— Вже другой рик.

— А видкиля?

— З полтавськои губерни, — у нас земли не було…

— Так…

Леонтьев отвернулся и пошёл обратно в зал. На сердце что-то затрепетало, и опять как в театре само горло хотело закричать проклятие кому-то неведомому, бесконечно жестокому…

— Что ж, господа, ужинать так ужинать, — говорил за столом Рахманов, — но необходимо пригласить к столу хоть одну женщину, иначе за каким чёртом мы сюда прилезли. Кофе можно было бы отлично выпить и в ресторане у Петра Михайловича.

— Я в принципе ничего не имею против, но думаю, что прежде следует выпить коньяку, — сказал подпоручик.

— Это справедливо, — ответил капитан, нахмурился и закурил новую папиросу.

— А вы как думаете, Алексей Алексеевич? — спросил Леонтьева чиновник.

— Вполне присоединяюсь, — машинально ответил Леонтьев и подумал: «Подпоручик от природы чист и в трезвом виде разговаривать с этими женщинами, в известном тоне, — не может, потому он и спросил коньяку»…

Подпоручик точно почувствовал, что думают о нём, погладил себя по верхней губе и произнёс:

— Si jeune et si bien decor'e…

Потребовали коньяку и мятных лепёшек. Леонтьев выпил третью рюмку и вдруг вспомнил о жене: «Если бы она сейчас меня увидала, то пришла бы в ужас, но не рассердилась бы, потому что поняла, что здесь и теперь жить всегда нормальной жизнью, значит, сойти с ума». Потом он мысленно сделал сравнение: «Невозможно на качающейся палубе стоять ровно, разве лежать. Но всегда лежать тоже трудно»…

— Кого бы нам пригласить? — сказал Рахманов и посмотрел влево.

Там за пустым столом сидели две девушки. Одна была очень некрасива и слишком намазана, другая выделялась своим на редкость молодым и свежим личиком. Брюнетка со вздёрнутым носиком, она спокойно смотрела своими большими глазами с длинными, точно подвитыми кверху ресницами. И одета она была не как все: бледно-жёлтая шёлковая кофточка, широкий кожаный пояс и гладкая чёрная юбка. Ни серёг, ни брошки, только на мизинце кольцо с бриллиантиком.

Подпоручик вдруг встал и, сильно звеня шпорами, пошёл прямо к ней.

— Вот что, я и мои товарищи предлагаем вам разделить наш скромный ужин…

— Очень скромный? — спросила брюнетка.

— Это, смотря по обстоятельствам…

— По обстоятельствам… — она помолчала, посмотрела на дверь и опять сказала. — Видите ли, я здесь ждала одного человека, а так как он не явился, то… соглашаюсь.

За столом все особенно церемонно раскланялись. Рахманов прищурился, точно ему в глаза засветило горячее солнце. Капитан стал дышать чаще. Леонтьев ловил каждое её слово.

— Позвольте узнать ваше прелестное имя, — сказал подпоручик, — если не ошибаюсь, я уже имел честь с вами встречаться.

— Меня зовут Маруся.

— Итак, милая Маруся, я всё же настаиваю, что уже встречал вас, и, если не ошибаюсь, это было в Харбине.

— Да, я там жила.

— А я был лишь проездом в этом знаменитом городе прямо с позиций, как видите: si jeune et si bien decor'e…

— Господа! Всё это пустяки, сейчас Маруся с нами, и мы должны её угощать; не хотите ли, Маруся, коньяку? — сказал Рахманов.

— Милые мои, я должна вас предупредить, что этой гадости не пью и, вообще, не пью ничего… кроме чистейшей водки и шампанского, марки Louis R"oderer, а все эти пива, коньяки, вина, — гадость, после которой болит голова.

«Не пью ничего, кроме чистейшей водки, — повторилось в ушах Леонтьева, — а ведь ей вряд ли окончилось семнадцать, но откуда же эта свежесть лица? Здоровье такое сатанинское, что ли?»

— Человек, э, человек, — неожиданно для всех закричал солидный капитан, — дайте-ка нам бутылку настоящей смирновки и всех возможных закусок, а также карточку.

Когда подали водку, Маруся объявила, что закусывает только после каждой третьей. Пила она точно в шутку, возьмёт рюмку, посмотрит её на свет и выльет на свой сложенный в трубочку розовый язык. Ни разу она не поперхнулась, и глаза её затуманились только после того, как была окончена вторая бутылка.

На сцене началось новое отделение. Сначала три раза пропел хор. Закончил он маршем «Вперёд на честный бой». Выскочила и что-то очень быстро пролаяла полуголая немка. Затем появилась певица, которую Леонтьев встретил в коридоре. Исполняла она какие-то новейшие куплеты, и каждый из них заканчивался весёлым припевом:

   «Этот номер не пройдёт… нет, не пройдёт!..»

И все офицеры, чиновники и женщины подпевали за ней эти слова точно в костёле. Запела и Маруся, и сам Леонтьев, и все сидевшие за столом. Слышались иногда диссонансы, но в общем выходило красиво и очень необыкновенно.

«Вроде культа какого-то», — подумал Леонтьев и улыбнулся.

После окончания представления, по настоянию Маруси, перешли в отдельный кабинет. Всего, что здесь происходило, голова Леонтьева никак не могла удержать. Он только помнил, что Маруся рассказывала, как она удрала из епархиального училища и приехала сюда с милым Володей, а потом поссорилась с ним, и Володя отправился на передовые позиции, а она сюда. Помнил также Леонтьев, как Маруся говорила ему:

— Ты цени, если я у тебя сижу на коленях, потому что я на всех штатских плевать хотела, вот что!..

Затем в кабинет был позван весь хор, а после хора почему-то пришли два швейцара, три лакея и дворник. И Маруся всем им дала по пяти рублей. Кажется, это были деньги капитана.

Леонтьев окончательно пришёл в себя только дома. Чу-Кэ-Син таинственным голосом рассказал, что его привёз в шесть часов утра какой-то «шибко большая капитана».

<p>III</p>

На другой день не было стыдно, а только физически долго нездоровилось и не хотелось ни с кем разговаривать. Обо всём, что случилось, он сейчас же написал жене, но почувствовал, что это не настоящее всё. Явилась новая потребность в искренности до цинизма перед самим собой. И с этого времени Леонтьев стал выливаться в дневниках. Он уже не мог заснуть, не записав подробно каждой своей мысли и каждого желания. Когда накопилось несколько тетрадей, он отослал их домой и написал жене, чтобы она не волновалась, что всё страшное и отвратительное уже позади.

Похожие книги

Другие книги Борис Александрович Лазаревский