Читаем Заветный перстень онлайн бесплатно
Заветный перстень
«…Заветный перстень – это, как кажется, невнятный отзвук неразгаданной любви поэта, отрывок его неведомого романа. Что дошло до нас: рисунки пером, строгие и печальные профили женских головок в рабочих тетрадях Пушкина, немного записок, две-три пометки, старинные портреты и вот перстень…»
Серия: Со старинной полки
Проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерияНа горячих смуглых пальцах Пушкина колец не было. Но на известном портрете работы Тропинина на большом пальце правой руки поэта надет широкий темный перстень. И на другом портрете, работы Мазера, – тот же перстень на большом пальце левой руки.
Легенда пушкинского железного кольца стала легендой о величии и красоте русской словесности. Помню, я был еще гимназистом, когда слышал о том, что железный перстень, по тайному завещанию поэта, наденет только достойный преемник. И помню – об этом даже писали – перстень Пушкина перешел будто бы не только к Жуковскому и Тургеневу, но, миновав Достоевского, украсил и руку Толстого. По гимназической наивности своей я тогда размышлял: кто же теперь носит пушкинский перстень – Александр ли Блок, Леонид ли Андреев или, быть может, его носил Чехов…
Но другая история у пушкинского кольца – более тайная и более странная, чем эта легенда.
Заветный перстень – это, как кажется, невнятный отзвук неразгаданной любви поэта, отрывок его неведомого романа. Что дошло до нас: рисунки пером, строгие и печальные профили женских головок в рабочих тетрадях Пушкина, немного записок, две-три пометки, старинные портреты и вот перстень…
В 1823 году Пушкин, жизнерадостный юноша, получил наконец разрешение от новороссийского генерал-губернатора графа Михаила Воронцова перебраться из постылого Кишинева в Одессу. И в первых числах июля молодой поэт, сменив красную феску и архалук, который он носил в Кишиневе, на европейский сюртук и широкополую шляпу, беззаботно зазвенел своей железной тростью по белым от известковой пыли одесским мостовым.
Он радовался морю, веянию Европы, и он радостно ждал в Одессу своего друга Александра Раевского.
Дерибасовская улица только отстраивалась, но на углу ее и Преображенской уже высился белый дворец графа Воронцова. Тянулись одноэтажные низкие дома с белыми дорическими колонками. Ветер раздувал в открытых окнах кисейные занавески, как легкие белые флаги. Хлебные магазины, заборы, фонари и будочники, пехотные офицеры, провиантские чиновники, греки, бронзовые молдоване, турки в красных кушаках и фесках, негоцианты в соломенных круглых шляпах, облака белой пыли и мерное качанье корабельных мачт в гавани…
Был и театр, итальянская опера, Россини, в Ришельевском лицее печаталась иностранная газета «journal d'Odessa», были кафе, ресторации, масонская ложа.
Молодой Пушкин, ссыльный чиновник генерал-губернаторской канцелярии, радостно окунулся в блеск и шум этой жизни, пестрой и внутренней, как трепет цветных флажков на мачтах иностранных кораблей.
Он жил на углу Ришельевской, во втором этаже гостиницы Рено, занимая там угольный фас с балконом, откуда просторный вид на море. И сам он говорил о себе:
И о веселом безденежье его еще в сороковых годах записан такой добродушный рассказ старого одесского извозчика. «Был тут в графской канцелярии один Пушкин. Бывало, больно задолжает. Возил его к морю. Придет на берег, посидит, походит час-полтора, потом назад. Вот возил его раз на дачу Рено. Следовало мне пять рублей. Говорит: «В другой раз отдам». Прошло с неделю. Выходит: «Вези на хутор Рено». Повез опять. Следовало уже десять рублей, а он и в этот раз не отдал. Возил его и в третий. И опять в долг. Прошла неделя, прихожу я к нему на квартиру. Жил он в клубном доме, на втором этаже сверху, над магазином Мирабо. Вхожу в комнату: он брился. Я к нему: «Ваше благородие, деньги пожалуйте». Как ругнет он меня да как бросится на меня с бритвой. Свирепый был. Я бежать, давай Бог ноги. Думаю себе: пропали деньги. Только раз утром гляжу – тут же и наша биржа – Пушкин растворил окно, зовет всех, кому должен. Прихожу и я: «На вот тебе по шести рублей за каждый раз, да смотри впредь не совайся…»
А у Одесского театра были развалины старого дома. И на каменьях и обломках колонн зрители в антрактах романтически лакомились мороженым из соседней ресторации. Может быть, тут впервые Пушкин и встретил Амалию Ризнич.
Ризнич, богатый негоциант из сербов, привез молодую жену из Вены. Была она полунемка, полуитальянка с примесью, быть может, и еврейской крови, пламенные глаза, белизна шеи, высокий рост, странный костюм амазонки… Словом, молодой Пушкин увлекся, и не он один. Соперник его, поляк Собаньский, которого звали в шутку князем Яблоновским, также не отходил от Ризнич.
Муж ее, умный серб, много позже рассказывал: «Пушкин страстно привязался к госпоже Ризнич. Пушкин увивался за нею точно котенок».
А брат поэта, Лев Сергеевич, уверяет, что Пушкин однажды «в бешенстве ревности пробежал пять верст с обнаженной головой под палящим солнцем, под 35 градусами жары».
«Но госпожа Ризнич была к нему равнодушна», – много позже рассказывал ее муж.
И мы знаем, как Ризнич заболела в Одессе чахоткой и как за нею уехал во Флоренцию, следить ее печальное умирание, соперник Пушкина князь Яблоновский.
Душа поэта горько запечатлела эту встречу, но вскоре все забыла, подхваченная новой, внезапной волной. В Одессу приехал наконец долгожданный друг: полковник в отставке Александр Раевский.
Сын знаменитого бородинского генерала, участник европейских походов и взятия Парижа, блестящий офицер и холодный скептик, он был четырьмя годами старше Пушкина. И, кажется, он играл доверчивой привязанностью друга. Его холодному самолюбию, вероятно, льстило почти преклонение молодого Пушкина перед его изящными манерами, тонкой насмешкой и рассеянностью военного денди.
Они встречались в Царском Селе, в Санкт-Петербурге, они вместе путешествовали по Крыму. Сблизились. И Пушкин, может быть, так же по-детски привязался к этому человеку, как к Ризнич, – точно котенок.
«Как он холоден, – говорил о сыне Александре старик Раевский, – я не нахожу в нем любви. У него ум наизнанку. Он не рассуждает, а спорит, и речь его полна сарказмов».
И все же этот блестящий офицер с насмешливо холодными, слегка прищуренными глазами и с высоким бледным лбом стал каким-то учителем жизни для Пушкина.
Может быть, старый боевой генерал и был прав, что нет в душе его сына любви, но увлечение глубокое и сильное в ней было.
Печальный ветер, тайное влечение пригнали Раевского в Одессу. В парижском походе он был адъютантом графа Воронцова. А с его женой, графиней Елизаветой Ксаверьевной, урожденной Броницкой, встречался в поместье ее матери – Белой Церкви, когда Елизавета Ксаверьевна не была еще замужем. И там он увлекся ею, там, может быть, полюбил…
Графиня Елизавета Ксаверьевна, что мы знаем о ней… Тогда ей было уже за тридцать. И на старинных портретах влажно и тихо сияют ее темные глаза, ее улыбка нежна, и нежная и как бы бессильная линия у ее руки.
Вигель предостерегал поэта: «По африканскому происхождению вашему мне хочется сравнить вас с Отелло, а Раевского – с неверным другом Яго». Но Пушкин только смеялся. И прямо записывает граф Капнист: «Пушкин служил для Раевского только прикрытием в его любовной истории в графском доме»…
Так началось, а потом… потом мы знаем глухие отрывки, горячие взрывы стихов, сожженные письма, нежный и строгий профиль в пушкинских тетрадях и этот перстень.
Все чаще, чаще стал мелькать в одесских бумагах поэта профиль прекрасной женской головки. На целые часы убегал Пушкин к морю, с грустной шуткой называл при встречах графиню Воронцову la princesse belvetrille, оттого, может быть, что она, глядя в морскую даль, любила повторять задумчивый стих Жуковского:
Быть может, по морскому берегу они бродили вдвоем, быть может… Но это только догадки, что Пушкин полюбил Воронцову. Только догадки, но в это ведь время вырвались у поэта его опаляющие, страшные стихи о Демоне, о злом гении, тайно навещающем его и вливающем ему в душу хладный яд. И мы догадываемся, и всем чудится за этими строфами высокий офицер с бледным лбом, с насмешливо-холодным прищуренным взглядом: Раевский. Есть и прямое свидетельство. Китти Раевская рассказывает в своих записках о брате: «Заметив свое влияние на Пушкина, брат стал трунить над ним, изображая разочарованного, над всем глумящегося человека. Поэт поддался искусной мистификации и написал своего «Демона». Но так ли трунил Раевский и не мучил ли он Пушкина? В бумагах, в черновых набросках найден не один вариант «Демона», и все они – как глухие раскаты какой-то неведомой нам драмы, которую и Пушкин, и Раевский унесли с собой в могилу.
– признается Пушкин в одном отрывке, и в другом: «Затейливо язвил пугливое воображенье, гордую забаву находил в тоске, рыданьях, унижений цепь накинул и сонного врагу предал со смехом».
И в странном сочетании со стихами о «Демоне» навеки сплелись стихи «Ангел», написанные графине Елизавете Воронцовой. Вы помните их:
Ей было за тридцать, ее улыбка была нежна, и на старинных портретах еще не погас тихий блеск ее темных глаз.
Пушкин понял, какой зловещий образ запечатлен в его друге Раевском, и Пушкин очнулся: ведь все началось с веселой любовной шутки, с приятельского обмана для того, чтобы Воронцов не заметил за Пушкиным Раевского.
Но любовь отмстила, и Пушкин полюбил сам, и в его записях сокровенных женских имен рядом с именем Ризнич тогда-то было записано ее имя: Эльза.
Граф Воронцов, надменный англоман, пошел на обман Раевского. Вероятно, именно в этом скрытые причины высылки Пушкина из Одессы. Мы не знаем, что было между ними. Нам осталась только известная и вряд ли справедливая пушкинская эпиграмма на Воронцова – «полу-герой, полу-невежда»[1], только два-три злых слова графа о Пушкине, но вот Пушкин высылается из Одессы по причинам обнаруженного письма его об «афеизме».
И тогда сама графиня Воронцова настояла перед мужем на высылке Александра Раевского. И вскоре тот также покинул город…
И в село Михайловское Пушкин привез подарок графини: тяжелый перстень с осьмигранным желтоватым сердоликом, на котором была вырезана по-еврейски надпись: «Симха, сын достойного Ребби Иосифа, да будет благословенна его память». Не из железа, а из золота был заветный перстень Пушкина.
Второй такой перстень остался у графини. Они обменялись кольцами.
Нередко в глушь Михайловского шли из Одессы письма. Сестра поэта, Павлищева, рассказывает: «Когда приходило из Одессы письмо с печатью, украшенною точно таким же кабалистическим знаком, какие находились на перстне брата, – Александр запирался в своей комнате, никуда не выходил, никого не принимал».
Не жег ли он ее писем за запертыми дверями и не звуки ли его горячих рыданий долетели до нас в его стихах «Сожженное письмо»? Вы помните:
И дальше:
Пушкин хоронил свою любовь: растопленный сургуч, пепел милой, сумрачный блеск заветного перстня. И все.
Намеки, горка пепла, торопливые записи в черновиках. Но кажется, что в графине Елизавете Воронцовой встретил Пушкин любимую, ту единую, у которой так много имен и всегда одно. Как ребенок, как котенок, весело бежал Пушкин за всеми призраками, но всегда искал одну. Список сокровенных женских имен все удлиняется, все удлиняется и дойдет он до 113-й: до Наташи Гончаровой. Но встретит ли Пушкин любимую?
И графиня Воронцова с бессильною линией рук и с глазами тихими и глубокими, как сияние влажных звезд, не была ли той, которую искал поэт? Но дорогу к ней пересекла ему зловещая тень. И рядом с Ангелом нежным всегда будут холодно усмехаться прищуренные глаза бледного Раевского, того Демона, который, по признанию, одолел Пушкина в какой-то борьбе…
И в зимнюю ночь или когда мело по дорожкам Михайловского желтые листья, тусклое золото осени, а серое небо грустно светилось в серых глазах поэта, написал он свой «Талисман». Вы помните его последние строфы:
И в черновых бумагах под этим стихотворением он сделал пять сургучных оттисков коронкой заветного перстня, точно запечатлев свое заклинание…
Тогда он работал над «Евгением Онегиным». И строгий женский профиль с головкой, несколько наклоненной вниз, как в строфе «В дверях Эдема Ангел нежный главой поникшею сиял», так обильно встречается теперь на страницах пушкинских тетрадей. И от этих дней дошли до нас его слова, его признанье: «Я любил с таким тяжелым напряжением, с такою нежною, томительной тоской, с таким безумством и мученьем»…
А Раевский из Одессы уехал в Белую Церковь, куда отправилась гостить и Воронцова. Раевский пишет из Белой Церкви Пушкину: «Пишу с ее согласия: нежная и добрая душа ее сознает тут только несправедливость, жертвой которой ты стал. Она высказала мне с чувством и грацией, свойственной характеру Татьяны…». Это, по-видимому, относительно высылки Пушкина из Одессы, но замечательно в этом письме то, что графиня Воронцова названа именем Татьяны.
И не запечатлел ли поэт в высочайшем своем образе – в Татьяне светлой и печальной – образ своей неразгаданной любви, от которой остались только горка легкого пепла да заветный перстень?
А годы шли. Все удлинялся список женских имен и вот дошел наконец до 113-й, роковой: Наташи Гончаровой.





