Читаем Вокруг да около онлайн бесплатно
Вокруг да около
Действительная жизнь участвует в книгах Ф. Абрамова как неотвязная, неотступная сила. Но Ф. Абрамов — сдержанный художник; может быть, самый сдержанный во всей «деревенской прозе».
Проза / Советская классическая прозаПамяти брата Михаила, рядового колхозника
Первый звонок:
— Ананий Егорович? Привет, привет. Ну чем порадуешь? Активность, говоришь, большая? Все на пожни выехали? Хорошо, хорошо. А как с силосом? Разворачиваешься? Давай, давай.
Второй звонок:
— Силоса в сводке не вижу. Твой колхоз весь район назад тянет. Что? Погода сухая — на сено нажимаешь?
Нажимай, нажимай. Но имей в виду: за недооценку сочных кормов райком по головке не погладит. Уж комукому, а тебе-то эту политграмоту надо бы знать.
Да, районную политграмоту он знает (слава богу, тридцать лет без мала тянул лямку районщика!): силос по сводке не должен отставать от сена. Но, черт побери, положено или нет хоть изредка и колхозникам шевелить мозгами? А колхозники на общем собрании решили: с силосом пообождать. Силос и в сырую погоду взять можно, а сено не возьмешь.
Третий звонок:
— Товарищ Мысовский? (Обращение, не предвещающее ничего доброго.) Как прикажешь расценивать твое упрямство? Саботаж? Или головотяпское непонимание основной хозяйственной задачи?
— Да в конце-то концов, — не выдержал Ананий Егорович, — кто в колхозе хозяин? Партия предоставила свободу колхозам, а вы опять палки в колеса…
И вот решение:
«1. За политическую недооценку силоса как основы кормовой базы колхозного животноводства председателю колхоза „Новая жизнь“ коммунисту т. Мысовскому А. Е. объявить строгий выговор.
2. Обязать т. Мысовского в пятидневный срок ликвидировать нетерпимое отставание колхоза „Новая жизнь“ с заготовкой сочных кормов».
Это под ногами, а сверху все льет и льет. И так две недели подряд.
У Анания Егоровича болели зубы, и он шел, подняв воротник плаща и держась рукой за правую щеку. Клавдия Нехорошкова, бригадир зареченской бригады, шагала впереди. Длинный, забрызганный грязью дождевик колом стоял на ней.
У озерины они остановились.
— Значит, так, — сказал Ананий Егорович, повторяя то, что говорил ей с полчаса назад в конторе, — переправишь за реку трактор и силос вози трактором.
— Понятно, — сказала Клавдия низким, простуженным голосом.
Она вытерла ладонью красное белобровое лицо, шумно, как лошадь, отряхнулась и пошла направо, в обход озерины, туда, где дорога сворачивала на перевоз.
Ананий Егорович стал искать брод.
И вот он стоит на лугу. Стоит как на пытке. Глухо шуршит, стекая по плащу, дождь, мокнет затекшая рука, прижатая к щеке, а кругом, куда ни глянешь, — сенная погибель. Сорок пять гектаров сена гниет па лугах под деревней да еще восемьдесят-по дальним речкам.
Он перевернул сапогом сенной пласт — тяжелый бражный дух, прель навоза, — посмотрел па небо. Ни единого просвета не было в низких, набухших водой облаках.
Да, еще дня два — и прощай сено. Полный разор колхозу…
Нет, он не оправдывал себя. Это он, он отдал распоряжение снять людей с сенокоса, когда еще стояла сухая погода. А надо было стоять на своем. Надо было ехать в город, в межрайонное управление, драться за правдуне один же райком стоит над тобой! Но, с другой стороны, и колхознички хороши, они-то о чем думают? Раз с сеном завалились, казалось бы, ясно: жми вовсю на силос — погода тут ни при чем. Так нет, уперлись, как тупые бараны, хоть на веревке тащи. Вот и сегодня на поле, с которого возили горох (он давно, еще с горы, заметил это), мокнут одни доярки.
— Ананий Егорович! Ананий Егорович! — разноголосо закричали доярки, заметив его.
Он помахал им рукой, прибавил шагу. На сердце у него немного потеплело. Вот уж с кем если он и находит общий язык, так это с доярками. Семь молоденьких девчонок, недавно поднявшихся со школьной скамьи, а на них, по существу, держится весь колхоз. Каждая копейка в колхозе выдаивается их руками.
Доярки — пожалуй, самая большая трудность, с которой он столкнулся, став председателем. Пожилые колхозницы, которые вынесли на себе все тяготы послевоенного лихолетья, сошли на нет: у одной руки разворочены ревматизмом, у другой — грыжа, у третьей — еще что-нибудь.
Да и как с полуграмотными бабами, которые умеют только по старинке валить сено скотине, осуществить крутой подъем хозяйства? Вот и пришлось уламывать старшеклассниц — неделями, месяцами. Если сама девушка согласна, мать на дыбы. Как? Моя дочь да с навозом валандаться? Для этого мы с мужиком ее учили, жилы из себя тянули?
Но и после того как девушки начали работать, сколько же горя пришлось хлебнуть с ними! Подоить коров, убрать навоз, съездить на луг за подкормкой — это они пожалуйста. А вот, скажем, корову вести к быку… Валя Постникова, беленькая, голубоглазая девчонка, второй год работает на скотном дворе, и сколько ни говори, ни доказывай, что яловая корова — бич для колхоза, — бесполезно.
Анаиий Егорович возмущался: чему у нас учат в школе?
Для кого готовят этих кисейных барышень? Но в то же время где-то в душе он понимал и сочувствовал этой робкой стыдливости.
Девушки окружили его со всех сторон, едва он ступил на поле, — мокрые, улыбающиеся, одетые на редкость пестро: кто в цветастой непромокаемой накидке, кто в ватнике, кто в лыжных ярких штанах, а Нгора Яковлева — та даже в одной вязаной кофточке. У Нюры была высокая, красивая грудь, и, надо полагать, это имело немаловажное значение в выборе одежды.
Хотя девчата встретили его улыбками, но заговорили возмущенно:
— Где люди?
— Неужели только дояркам силос надо?
— Мы не железные за всех отдуваться!
Ананий Егорович отшучивался — самое поганое дело — это играть бодрячка, когда надо кричать караул! — а потом, услыхав тарахтение на лугу, переключил внимание девушек на машину.
Васька Уледев, высунув горбоносую разбойничью рожу из кабины, задним ходом въехал на поле.
— Все в порядке, — отрапортовал он, выскакивая из машины. — Чугаев у ямы с тремя бабами.
— А Якова почему нет?
— Яшка сидит в ручье. Тормоза отказали.
Уледев говорил в сторону. Дегтярные шальные глаза его навыкате подозрительно блестели.
— Ты что, с утра прикладывался?
Васька нахмурился, сдвинул с затылка красный перепачканный солидолом берет, но врагь он не умел:
— Только наркомовскую. Сотнягу, по — теперешнему.
— Вот что, Уледев. Ежели еще замечу, уволю. Последний раз предупреждаю.
— Ну, Ананий Егорович, на войне сто грамм разрешались, а тут… И на погоду скидка нужна. Ежели я из строя выйду…
Ананий Егорович не стал слушать. Девушки уже навьючивали машину. Он взял свободные вилы — тройчатку, принялся помогать им. Горох был тяжелый, лопушистый.
С поднятой охапки потоками стекала вода, попадала за воротник. Время от времени он подбадривал девушек:
— Так, так, девчата! Хорошо!..
— Давай, давай, девахи! Веселей! — покрикивал, вторя ему, Васька. Женихи из деревни смотрят.
кто-то накрыл его сзади мокрой охапкой гороха.
Васька закричал благим матом, забегал по полю. Но это была шутка, и все кончилось смехом.
Машину навьючили быстро, а потом, упираясь руками в борта кузова, помогали ей выбраться на луг: колеса буксовали, вязли до осей.
Якова, второго шофера, все еще не было. Застрял, видно, основательно. И колхозники не спешили на поле.
Высокий кустистый угор, на котором горбилась деревня, то тут, то там курился белыми дымками. Пускай гибнет сено, пускай пропадает горох, а мы баню топим. Середи бела дня. Девушки в ожидании машины сбились на твердой обочине поля. Нюра Яковлева, зябко поводя плечиком, начала стряхивать со своей красивой кофточки налипшую зелень.
— Иди, Нюрка, ко мне под плащ. Замерзнешь, — сказала Эльза, бригадир доярок.
— Вот еще! Сама-то ты не замерзни.
Молодец девка! Нечего хныкать. Да, удивительно, как растет молодое. Давно ли еще мать этой самой Нюры жалостливо выговаривала ему: «Какая же она скотница?.
Разве таскать ей ведра с водой? Посмотри, у ней ведь и грудей-то еще нету». А сейчас дивчина хоть куда. Крепкая, белозубая, на тугих смуглых щеках ямочки. Только вот надолго ли задержится она в колхозе? Таких быстро прибирают к рукам. Хорошо, если выйдет замуж за своего, деревенского. А если кто подхватит со стороны? Тогда снова придется искать доярку.
Девушки запели какую-то новую, незнакомую Ананпю Егоровичу песню. Про летчика Ваню и про Марусю — изменщицу. Но песня не разгорелась. Дождь погасил ее.
Еще нагрузили две машины.
Ананий Егорович в тяжком раздумье смотрел на деревню. Сейчас уже по всему косогору тянулся дым. Вот народ! Попробуй с такими колхоз поднять. А бригадиры?
Куда к чертям провалились бригадиры?
Из заречья порывами налетал ветер. Мокрая ядовитоголубая накидка, которой прикрылись сверху доярки, с шумом хлопала над их головами.
— Что, девчата? Не замерзли?
Глупейший вопрос! Зачем же спрашивать, когда — он сам продрог до костей! В конце концов он махнул рукой: по домам. Можно было, конечно, еще машины две нагрузить до обеда, но две машины дела не решают, а доярок можно простудить.
И вот — опять он один на один со своей бедой. Мокнет в валках горох на поле, гниет сено на лугах…
Подумав, он пошел к реке. В зареченской бригаде, которой правила Клавдия Нехорошкова, он не был дней десять, и если лодка на этой стороне, то сейчас самое время заглянуть туда.
Лодка была на другой стороне.
От лодки к крайнему домику на отшибе проторена тропа. Это трона Клавдии, или Клавкина тропка, как называют ее в колхозе. Тропа торная, пробитая в желтой насыпи песков, прямая, как сама Клавдия.
Девятнадцать лег топчет Клавдия свою тропу. Глянешь рано утром на заречье — солнышко только-только продирает глаза, а на песчаной косе уже маячит женщина. Высокая, величественная, как та баба — великанша, о которой говорится в сказке, и белый плат словно парус.
А если непогодь, ветер — зверюга, прижимающий все живое к земле, тогда Клавдия похожа на медведицу, выгнанную из логова.
И зимой она не заставляет себя ждать. Что бы ни было на дворе — трескучий мороз, метель беспросветная, из — за которой зареченцы по неделям не вылезают в деревню, а Клавдия на лыжи — и опять мнет свою трону.
Иной раз ввалится в правление — глыба снега, места живого нет, и только голос простуженный вдруг бухнет как со дна колодца: «Какой наряд, председатель?»
И все-таки Клавдию, наверно, раз десять снимали с бригадиров, да она и сейчас официально значилась «врио». За плохую работу? За нераспорядительность?
Как раз наоборот: зареченская бригада всегда первая по показателям, а о самой Клавдии и говорить нечего — она и с людьми ладит, и любую мужскую работу делает не хуже мужика, а при крайней нужде даже на трактор сядет. Нет, не за работу снимали Клавдию, а за эту самую тропу, по которой она шагала не только в колхозную контору, а и еще кое-куда. Первая работница по колхозу, и она же первая распутница… Вот и зачешешь в затылке, когда подойдет время подводить итоги за год. Надо Красное знамя вручать, а кому? Женщине, на которую до Десятка заявлений лежит в председательском столе. Пробовали по — всякому: стыдили, уговаривали, назначали бригадиром вместо нее мужика. Но какой мужик выдержит долго? и вот снова скрепя сердце призывали Клавдию: побригадирь, Нехорошкова, — временно, конечно.
Ананий Егорович не минуту и не две стоял на крутом берегу. На реке качались волны, косой дождь сек егои хоть бы один человек показался па той стороне. Где люди? В полях, за домами? Но почему не слышно трактора? Сегодня суббота, будний день — сам бог велит, работать. А что будет завтра, в воскресенье?
Нет, надо принимать меры. Срочные, решительные.
Середина августа — чего же еще ждать? И вот что он первым делом сделает. Поднимется в гору и начнет прочесывать верхний конец деревни. Войдет в каждый дом, до каждого колхозника доберется. Почему не на силосе? До каких пор, черт побери, будешь волынить?
Первая постройка — избушка с односкатной крышей (ее никак не минуешь, когда поднимаешься с подгорья и деревню) — принадлежала Авдотье Моисеевне. Ветхая избушка. Околенки кривые, заплаканные, возле избушки полоска белого житца [1]с вороньим пугалом — ни дать ни взять живая иллюстрация из дореволюционного, журнала.
Первый раз Ананий Егорович столкнулся с Авдотьей Моисеевной на улице. Идет он как-то утром по деревне и вдруг под окном видит старушонку — маленькую, подслеповатую, с батожком, с берестяной коробкой на руке.
Открылось окно, высунулась рука с куском хлеба. Старушка перекрестилась, положила милостыню в коробку и поковыляла дальше. Ананий Егорович был поражен. Как? В наше время и нищая? Да кто же она такая? Оказалось — бывшая колхозница. Одинока. Без родни. Был сын, да «пропал за слова».
По настоянию Анания Егоровича правление назначило Моисеевне пенсию: десять килограммов зерна в месяц и четыре воза дров на зиму. Первую пенсию за все существование колхоза.
Моисеевна в такую непогодь, конечно, была дома. От сидела на низеньком крылечке под сарайчиком, с которого густо канало, и глухо постукивала деревянным молотком.
Заслышав шаги прохожего (тропинка бежала вдоль изгороди, которой была обнесена ее усадьба), она подняла к нему бельмастые глаза. Робкая улыбка ожидания и надежды застыла на ее приоткрытом беззубом рту.
Ананий Егорович, потупясь, прошел мимо.
«Тук, тук», — завыговаривал снова молоток. В сыром воздухе душисто пахло подсушенным на печи зерном.
Моисеевна обивала на колодке первый сноп нового житца.
И во второй, соседний двор не зашел Аианий Егорович.
В заулке на изгороди мокнет полосатый матрац, у крыльца в стене топорщатся колючие ветки вереса, а сам хозяин уже три дня как на кладбище. Умер от чахотки, задушенный августовской сыростью.
Долго болел Никанор Тихонович. А смотришь, все топчется вокруг дома. То тюкает что-нибудь в сарае — выручал колхоз санями, — то опять с хомутами возится.
А в последние недели ходить уже не мог. Но, видать, скучно целый день маяться в избяной духоте. И вот выползет к изгороди, расстелет домотканый половичок и лежит на солнышке, смотрит на деревенскую дорогу.
— Как здоровье, Никанор Тихонович?
— А ничего, поел сегодня. Ноги вот только бы мне.
— Давай, давай. Рано еще в землю смотреть.
— Да я что. Я ничего.
Великий был оптимист!
От Никанора Тнхоновича осталось четверо ребят. Хозяйке одной их не поднять. Да разве и не заслужил он своей многолетней работой в колхозе, чтобы позаботились о его семье? Нужна пенсия. Пенсия нужна и еще кое-кому.
Вот Ананий Егорович скоро будет проходить мимо дома Михея Лукича. Боль зубная! Старик за девятый десяток перебрался. Самый старый человек в деревне.



