Читаем Трава-мурава онлайн бесплатно

Хо́жу я по травке, хо́жу по муравке.

Мне по этой травке ходить не находиться,

Гулять не нагуляться.

Из народной песни

— Травка-муравка что, не знаешь? Да чего знать-то? Глянь под ноги-то. На травке-муравке стоишь. Всё, всё трава-мурава. Где жизнь, где зелено, там и трава-мурава. Коя, кустышком, коя цеточком, а коя и один стебелёк, да и тот наполовину ощипан — это уж как бог даст.

Из разговора
<p><strong>Ⅰ</strong></p><p><strong>Памятник</strong></p>

Старая Пахомовна тяжело заболела. Съехались дети, стали утешать, успокаивать: поправишься, мама, а не поправишься, мы такой тебе памятник отгрохаем, какого в нашей деревне ещё не видали.

— Нет, ребята, никаких памятников не ставьте, а положите мне на могилу плуг.

— Плуг?

— Плуг. В городах на памятниках про все заслуги покойника пишут, а у меня заслуга одна — плуг. После войны мне в колхозе именной плуг присвоили за то, что я двадцать пять лет бессменно за плугом выходила. А когда я по старости не замогла ходить за плугом, мне тот плуг домой привезли, за сарай поставили. Там он и сейчас стоит.

За сараем, однако, плуга не оказалось.

Дети думали-думали, как быть, и в конце концов привезли от колхозной кузницы какой-то старый, бросовый, порядком проржавевший плуг. Привезли и поставили перед окошком.

Так, глядя в окошко на этот плуг, и отошла старая Пахомовна.

<p><strong>А на севере теплее</strong></p>

Совхоз под Архангельском. Директор и главный агроном, едва я вывалился из катера на берег, заворожили меня своим видом. Оба крепкие, кряжистые, со всех сторон обдутые северными ветрами,— сразу поморская порода видна.

И вдруг мягкая украинская мова.

— Как, откуда сюда попали?

— Не по принудиловке, не по принудиловке,— уже совсем по-северному — и по слову, и по выговору — ответил агроном, он был лет на десять старше своего товарища.

— А всё же?

— Климат здешний дюже понравился,— ответил директор, вытирая ладонью широкое, скуластое лицо. Осенью дело было. Штормило. И по Северной Двине, как по морю, гуляли крутые, гривастые волны.

Потом, уже в конторе, рассказал:

— Я в армии здесь служил, вернулся домой — солнце, земля чернозём, тепло, коже приятно. И ноги босые земля прогревает. А душе неуютно. Как-то мелочно, колюче живут земляки. Разве сравнишь с северянами? Те последнюю рубашку тебе отдадут. И вот поболтался, поболтался — и на Север. Не мог заново прижиться к родной земле.

Совхоз, которым руководят эти два украинца, не из лёгких — под боком Архангельск, большой город, куча всяких соблазнов для людей, и им частенько мылят головы.

— Но эта гигиена по линии начальства, а не северян,— весело смеётся директор.

<p><strong>Рацпредложение</strong></p>

— Ноги у меня резвые, говоришь? Дак ведь у меня и прозвище резвое — председателевы ноги. Откуда прозвище-то? С войны. У нас в деревне всех мужиков на войну забрали, а кому командовать?

И вот думали-думали и придумали рацпредложение: к умной голове резвые ноги приделать.

Умная голова — это Иван Васильевич Махрюков. Бухгалтер колхозный. Ну, министр финансов. Бывало, чтобы там счетами пользоваться или ещё какой подмогой — ни за что. Всё в уме. Глаз только левый эдак прижмурит, и готово: умножил сто двадцать пять на двадцать девять. Одна беда — смалу на костылях. И вот к этому самому Ивану Васильевичу и приставили мои ноги. Мне тогда тринадцать было.

Три года я бегал. Председатель, бывало, в правлении сидит или на крыльце, а я бегаю по полям, по деревням, по покосам — передаю его распоряжения.

Ничего у нас получалось: колхоз всю войну районное знамя держал.

<p><strong>Братья</strong></p>

— Не знаю, не знаю, за что мне такой почёт был от братьев. Сама худа, маленька, всю жизнь рукавицей звали, а братья у меня — головой небо достают. Все трое обожали, все трое почитали. И Максим Исаакович, и Терентий, и Егор. Егор строгий был, все в деревне боялись. Бывало, придёшь домой откуда, соседи уж сказывают: «Приходил Егор, глядел тут на твои окошки». А Максим Исаакович, человек служилый, всю жизнь у власти стоял, а что своим детям, то и моим девкам. С ситцем в тридцатых годах, сам знаешь, как худо было, ни за какие деньги не купишь, а Максим Исаакович сколько получит — всё пополам: это своим ребятам, это Татьяниным девкам.

Двадцати шести годков я осталась от мужика, в гражданскую убили. Две девки, свекрова, родима (полжизни болела), а я худо не живала. Братья, бывало, в праздник за стол не сядут, покамест я не приду. Пеняют, выговаривают: опять ты к Егору пошла! Я не знаю, как и быть. Ей-богу. Хоть по расписанью ходи.

А насчёт работы всякой, ещё до колхозов. Я своего поля не пахивала. Не знала, как за сохой ходят. Всё братья.

— Татьяна,— утром кричат,— выйди, посмотри! Годится ли?

А на сенокос ехать — завсегда вместях. Сперва моё сено поставят, а потом себе.

Нет, нет, таких братьев тепере нету. Бывало, всё говорю: за что мне такое счастье? Чем я вас отблагодарю?

Смеются:

— Живи только. Больше с тебя ничего не требуется.

Вот я и живу, всех пережила. Какие дубы пали, а я, как ивка при дороге, от каждого ветра гнусь да качаюсь, а всё живу.

<p><strong>Слуга народа</strong></p>

Пётр Васильевич торговал в потребиловке ещё до войны, а старушонки, завидев кого-либо с покупками, ещё и поныне говорят: «Где была? Не у Петра Васильевича?»

В тридцатых годах селяне не часто ходили в лавку (какие деньги у колхозника?), а если уж выходили, то это было для них целым событием, чем-то вроде праздника. И Пётр Васильевич хорошо понимал это.

— Заходи, заходи, Захар Павлович. Как здоровьице? Как дела?

Или:

— Ах, ах, кто пожаловал-то к нам сегодня! Анна Фёдоровна! Долгонько-долгонько не видали тебя, матушка.

Кому какой товар надо, Пётр Васильевич угадывал с полуслова, а то и просто так. А с какой ловкостью, с какой красотой колдовал он на обычных весах-тарелках! А когда дело доходило до мануфактуры, самого дефицитного товара по тем временам, он тут и вовсе преображался. Самый дешёвенький ситчик умел развернуть так, что все ахали.

Петру Васильевичу несколько раз предлагали перебраться в район — талант же у человека! Но Пётр Васильевич на это неизменно отвечал:

— Нет, нет, всю жизнь был слугой своей деревни, в этом звании и умру.

И он действительно умер на посту продавца маленькой деревенской лавчонки.

<p><strong>Паевые</strong></p>

Зоська Худяков, старый мот и пьяница, любил начальству перо вставить, а тут, когда в деревне колхоз стали переделывать на совхоз, начал ещё и права качать. Потребовал ни больше ни меньше как вернуть паевые, которые он внёс при вступлении в колхоз. Дескать, положено. По уставу сельхозартели, пункт такой-то… И Зоська даже разжился на этот случай старой, затрёпанной брошюркой с этим самым уставом и внушительно потряс ею перед носом управляющего, которого ещё вчера называли председателем колхоза.

— А ведь это верно,— сказал кто-то из случившихся в конторе мужиков.— Был такой устав.

— Давай, давай, Зосим! Тебе тут выпивки надолго хватит.

— Как не надолго! Гумно, да лошадь, да ещё чего сдавал?

Управляющий решил не давать разгореться страстям, а то, чего доброго, вслед за Зоськой найдутся и ещё охотники до получения паевых.

— Товарищи… и ты, Зосим Павлович, совхоз у нас создаётся на базе колхоза, так что вопрос о паевых отпадает.

Зоська был готов к этому и, что называется, на лету срезал управляющего:

— А я по возрасту лет в совхоз не вступаю.

На какое-то время в конторе воцарилась гробовая тишина: все выжидали, сумеет ли вывернуться управляющий.

Сумел. Недаром десять лет бессменно правил колхозом.

— А какая у тебя лошадь была, когда сдавал её в колхоз? Помнишь?

— А как же не помнить-то? — ухмыльнулся Зоська.— Свою лошадь да не помнить. Карюха. Рослая. Пятилеток.

— Иван,—сказал председатель своему шофёру, стоявшему у дверей,— принеси узду с коридора.

Иван принёс.

Управляющий взял от шофёра узду, решительно протянул всё ещё ухмылявшемуся Зоське.

— Возвращаем тебе паевые. Иди на конюшню, бери свою Карюху. Да только ту самую, которую сдавал в тридцатом году.

<p><strong>Самая богатая невеста</strong></p>

— Я самая богатая невеста была, вот ей-богушки! В дом к мужику привезли — вся деревня сбежалась. Все в рвани, в обносках — о господи, глаза бы не глядели. Сорок шестой год, сам знаешь, каково после войны. А я-то как царевна разодета. Платье шолково, рубаха белая с кружевами, рукава лентами перевязаны, янтари, цепи серебряные на груди, на ногах полусапожки на высоком каблуку, со скрипом.

Ну, ну, ахают все, для этой девки и войны не было! А родни-то со мной понаехало! Один стол приставили, другой — всё мало. У свекровы-покойницы глаза на лоб вылезли — чем и угощать? А родня — один достаёт полбуханки, другой — поллитру, третья — картофельник… Сознательные! Со своими хлебами, со своим вином приехали.

А как кончился пир-то, я и гола осталась. Да. В одной юбочке, в какой и на работу ходила, и праздники справляла. Не понимаешь? Не отгадать загадки? Да меня вскладчину в своей деревне одели. Кто чего мог, принёс. Время-то, сам знаешь, какое было. О первом годе после войны. Вот после пира-то меня и раздели, как новогоднюю ёлочку после праздников.

Люди опять ахают да охают, а Окуля Ваньки Павлова, век не забуду, на матюк: «Ладно, Пашка,— это мужику-то моему,— хоть тебе не надо путаться в нарядах».

<p><strong>Вкус победы</strong></p>

— Я долго, до восьми лет, хлеб победой называла.

Как сейчас, помню. Бегаем, играем с девочешками возле нашего дома, и вдруг: «Санко, Санко приехал!» А Санко — старший брат Маньки, моей подружки из соседнего дома. Вот мы и чесанули к Маньке.

Солдат. Медали во всю грудь. С каждой за руку здоровается, у каждой спрашивает, как звать, каждую по головке гладит. А потом и говорит: «Я, говорит, Победу вам, девки, привёз».

А мы, малоросия, что понимаем? Вылупили на него глаза как баран на ворота. Нам бы Победу-то в брюхо запихать, вот тогда бы до нас дошло.

Ну, догадался Санко, что у нас на уме. Достаёт из мешка буханку хлеба. «Вот, говорит, девки, так Победа-то выглядит». Да давай эту буханку на всех резать.

Долго я после того капризила. За стол садимся, мама даст кусок, скатанный из моха да картошки, а я в слезы: «Победы хочу…»

<p><strong>На страду с того света</strong></p>

Который уже раз снится всё один и тот же сон: с того света возвращается брат Михаил. Возвращается в страду, чтобы помочь своим и колхозу с заготовкой сена.

Это невероятно, невероятно даже во сне, и я даже во сне удивляюсь:

— Да как же тебя отпустили? Ведь оттуда, как земля стоит, ещё никто не возвращался.

— Худо просят. А ежели хорошенько попросить, отпустят.

И я верю брату. У него был особый дар на ласковое слово. Да и сено для него, мученика послевоенного лихолетья, было — всё. Ведь он и умер-то оттого, что, вернувшись по весне из больницы, отправился трушничать, то есть собирать по оттаявшим дорогам сенную труху, и простудился.

<p><strong>Обет</strong></p>

У Олега Чижовского дед, державший до революции свой извоз, крепко зашибал. И вот доведённая до отчаяния бабушка решилась прибегнуть к богу. Грузная, еле передвигавшаяся на больных, распухших ногах (у неё была водянка), она сто двадцать вёрст прошла пешком — с Новгородчины до Печорского монастыря. Летом, в июле, в самое пекло. А в монастыре жарко помолилась иконе-исцелительнице.

И что же? Дед бросил пить.

Мало того, с этих пор все его многочисленные сыновья, внуки и правнуки, вплоть до самого Олега, не берут в рот ни капли спиртного.

Что же произошло? Как объяснить этот феномен в роду Чижовских?

С дедом — просто. Деда потряс до глубины души поход совершенно больной, безножной жены, и он зарёкся, дал обет.

А потомки? Что их отвращает от спиртного?

— Да, наверно, то же самое, что и деда,— вслух размышляет Олег.— Я помню, как отец мне, ребёнку, рассказывал эту историю — про хождение больной бабушки в монастырь. Со всеми подробностями рассказывал. Так, верите ли, я плакал, горькими заливался — так жалко было.

<p><strong>Везенье</strong></p>

— Работать надо, работа всё родит, это ясно. Да надо, чтобы немножко и везло.

Это мама у нас любила приговаривать.

В гражданскую войну мы от голода из Петрограда бежали. Семеро ртов, и все мал мала меньше. Мотало, мотало, в Саратовскую губернию примотало. Как жить? Надо самим от земли хлеб добывать. А земли нет, сохи-плуга нет, и мама сроду в руках лопату не держала.

Повезло.

Местный богатей за работу дал нам ярку. Сколько лет эта ярка у богатея не ягнилась, а у нас сразу же объягнилась, да двойней. Тот же богатей дал на зиму нам старую корову. «Пользуйтесь молоком, только кормите. А ежели отелится тёлкой, ваша телка». Мы всю зиму жили только одной надеждой, одной мыслью. И что же? Корова принесла телку.

Да что говорить? В эту войну, в блокаду, весь дом у нас бомбой разворотило, а я на фабрику с утра пошла и дочку и сына с собой потащила — разве это не везенье?

<p><strong>Отрыжка войны</strong></p>

У Ивана Фёдорова со Слуды больная печень. Даже водки мужик в рот не берет. А лет ему — пустяки: 1935 года рождения.

— Война, война, видно, берёт своё,— вздыхает Иван Фёдоров.— Я в войну две ступы берёзовых расколотил. Солому да мох толок. Ступа высокая, а я маленький, дак что сделаю? Поставлю ступу ко крыльцу, да с крыльца и наяриваю. Раз дедко Иван, сосед, подходит: «Чего ты, Ванька, каждый день на крыльце часами пляшешь? Ведь нехорошо, говорит, это, война у людей, а ты веселишься». А потом заглянул в ступу и заплакал: «Ох, Ваня, Ваня, отрыгнется тебе эта пляска».

Вот она и отрыгается.

<p><strong>Родное гнездо</strong></p>

Степан Григорьевич последним перебрался из С. в большое село — не стало больше сил жить на хуторе: ведь зимой только и ходу из С., что на лыжах.

Сыновья, не последние люди в районе, поставили отцу дом в самом центре села. Удобно. Всё под рукой, всё рядом: магазин, почта, сельсовет, медпункт. И первые две недели старик нахвалиться не мог новым житьём. А потом стали замечать: у Степана Григорьевича одна дорога каждый день — в верхний конец села.

Выйдет на крутой угор, встанет возле старой лиственницы и часами со слезой на глазах смотрит за реку, на зелёный запустевший бережок, где ещё недавно стоял его родной дом, дымилась старая, ещё отцом битая печь.

<p><strong>На разных языках</strong></p>

Новый председатель колхоза, приехавший из города, на первом же году обзавёлся усадьбой. Дом построил с размахом — гараж, баня, хлев для животины.

Районные власти расценили это как недопустимое проявление собственнических замашек со стороны руководителя (дескать, какой пример колхозникам подаёшь?).

Но колхозники отстояли нового председателя. Им как раз бытовая основательность да хозяйственность и пришлись по душе.

— А как же,— рассудили они,— раз основательно строится, в землю корнями лезет, значит, не летун, значит, с этим можно связать свою судьбу.

<p><strong>Кому-то и робить надо</strong></p>

Запоздалая весна, запоздалый сев. С радостью, с крестьянским волнением вглядываюсь в свежевспаханное, лоснящееся от влаги поле, в берёзовый перелесок, в который скатывается пашня.

Похожие книги