Читаем Вятская тетрадь онлайн бесплатно


Вятская тетрадь

Сборник «Вятская тетрадь» задумывался автором как повествование о родном крае, исследование характера его жителей.«Кто мы, откуда мы, куда идем» — вот что пытается осознать Владимир Крупин в новых повестях «Прости, прощай…», «Сороковой день», «Вятская тетрадь», «Боковой ветер».

Владимир Николаевич Крупин

Документальная литература / Биографии и Мемуары / Публицистика
<p>Вятская тетрадь</p><p><strong>От автора</strong></p>

Счастлив, что этой книгой возвращаюсь в дом, где родился как писатель, в издательство «Современник». Как писатель — громко сказано, русский писатель не может называть себя писателем, это право только за народом, просто я рад, что первая моя книга «Зерна» вышла в «Современнике», тогда совсем еще молодом, головном российском издательстве.

Как и в первой, так и теперешней книге остаюсь верен своей вятской земле. Зная судьбы многих пишущих, все больше убеждаюсь в том, что единственным аккумулятором творчества может быть родная земля, ее люди, ее язык, ее радости и горести. Все мы свидетели перемен, происходящих в стране, все мы полны надеждой на свершение задуманных партией планов. Очень непросто, очень сложно происходят эти перемены. Написав в 81-м году письма, составившие «Сороковой день», письма откровенно публицистические, продолжаю бывать в местах, вызвавших письма к жизни. И мне по-прежнему непонятен во многом вредный энтузиазм тех журналистов, которые торопятся представить дело таким образом, что перемены идут полным ходом. Если бы так! Честнее воспитывать читателей в сознании долгого пути, в правде.

Другие произведения книги тоже «вятские», повесть о вятском парне, московском студенте, его детстве и юности, во всем угадывается география северо-востока России.

Многие чувства с годами теряют свежесть впечатлений. На смену им приходят другие. Сейчас все более четко работает чувство сравнения. Бывая в других республиках, краях и областях страны, выезжая за границу, постоянно и уже невольно сравниваю новые места со своими и, по правде говоря, зачастую вижу, что сравнение происходит не в пользу моей Вятки. Но почему же с годами езжу куда-то все с большей неохотой, а в Вятку тянет постоянно. Все мне кажется, что в ней остается самое главное, что есть в человеке — его открытый характер, его сердечность. Здесь моя родина, здесь кастальские ключи моего творчества.

Я во многом в долгу перед своей землей: еще не побывал у истока реки Вятки, плохо знаю некоторые районы области, но, повторяю (как всегда говорит моя мама: «Бог здоровья даст, да войны не будет») — еще поезжу, еще изопью из вятских родников.

Езжу по области, с радостью смотрю на новые дома, с тревогой вижу новые плотные заборы, за которыми грохочут цепи сторожевых собак, с болью вижу, как гибнут памятники вятских умельцев, как трудно возрождаются знаменитые старинные вятские промыслы.

И каждое утро, проснувшись в Москве, нашей столице, стоящей на древней земле вятичей, обращаюсь мысленно на восток и говорю:

— Всего тебе доброго, милая родина!

<p><strong>Прости, прощай…</strong></p>

Это было тогда, когда я, как солдат в отпуску, влюблялся в проводниц и официанток, и даже позднее, когда заглядывался на медсестер и пионервожатых, когда еще жизнь воспринималась наградой, хоть и непонятно за что, а не обязанностью, когда переустройство мира в сторону правды и справедливости казалось элементарным, тогда еще не было знания, что переустраивать надо себя, а не мир, что после этого мир сам переустроится, когда сочинение стихов было естественной потребностью организма, когда двух часов сна в сутки доставало для бодрости, но когда, при возможности, легко было и продрыхнуть целые сутки; тогда это было, когда я увидел, что на тротуары валят соль, самую настоящую соль, которой я привык дорожить, когда к весне обрубали до полного уродства уличные деревья, используя для этого сооружение, называемое экзекуторским словом секатор, тогда это было, когда все знали, как выращивать кукурузу, но выращивали ее без особого рвения, когда в литературу входило фронтовое поколение и мы всерьез бунтовали против старых институтских программ, — именно тогда мы были студенты, «а это слово, — как пелось в песне, — что-нибудь да значит».

Встряхнись и блесни стеклами аудиторий, Московский областной пединститут! Вспомни нас, пришедших в тебя в начале шестидесятых годов из армии. А брали тогда в армию девятнадцати лет, и служили по три, по четыре года. Так что, по мнению студенток, мы вполне годились как кандидаты в мужья. И были мы

Женихи поневоле.

А если еще добавить, что, по преданию, здание, в котором мы учились, было именно то, где Пушкин танцевал с Гончаровой, если принять во внимание профиль института и наш факультет — литературы и русского языка, где расцветал, входил в формы каждый цветок сборного букета разнообразных невест, так что, беря все это в рассуждение, выхода не оставалось — следовало жениться.

О, наш милый МОПИ был известен не только лозунгом: «Попал в МОПИ, так не вопи!», но и знаменит невестами. Не знаю, кто как думает, но я за то, чтобы считать лучшими женами не кого-либо, а учительниц. Они знают трудности воспитания, они научены справляться с различными коллективами школьников, так что одного переростка уж как-нибудь да воспитают.

Гордая слава МОПИ как о базе перспективных, первосортных жен держалась незыблемо. Не знаю, как сейчас, но тогда студенты всех окрестных вузов — института физкультуры, энергетического, геодезии и аэрофотосъемки, трех военных училищ — напрашивались к нам. Да что говорить — бауманцы валялись в ногах у нашего комитета ВЛКСМ, выклянчивая договор о дружбе, сотрудничестве и взаимопомощи проведения внеучебного времени. Так что нельзя думать, что мы — единичные лица мужского пола на литфаке среди сотен девушек — могли не бояться конкуренции, нет, не так. Но мы были чаще на виду — отсюда вывод.

Жили мы в общежитии в Лосиноостровской, по Ярославской дороге, называемой ласково «северянкой», а в обиходе «чугункой». Лосиноостровская тогда только что вошла в черту Москвы, только что была завершена кольцевая автострада, и постоянное на пять — шесть лет было ощущение ломки и разрушения старых домов и строительства новых. Строились тогда в основном хрущевские пятиэтажки, из которых состоят, например, Кузьминки, неважные дома, но тогда и это был выход из положения. Тогда же в Москве появились перебои в снабжении — следствие снесения окрестных колхозов и совхозов и обобществления домашнего скота. То есть то, что сейчас поправлено, тогда лихорадило общественную атмосферу и рождало слухи. Но это как-то не касалось нас — жили мы в своей пятиэтажке и не тужили. Гуманитарии по традиции занимали пятый этаж — это было несправедливо, а почему не физмат, не иняз, не инфизкульт, не геофак? Почему, спросили мы у студсовета. Нам ответили: потому. Нам — Леве, Витьке, Мишке и мне — жителям единственной парнишечьей комнаты на пятом этаже — стало лучше б на нем и не жить, так как на том же студсовете нас лишили умывальника на своем этаже и мы бегали на все остальные. Легко ли? Но в остальном именно нам было неплохо. Взять — вечерние часы: сорок девять комнат, во всех пьют чай, и нам, пятидесятой комнате, везде рады. Вот в доказательство тогдашние стихи: «Жизнь — базар, купи и продай, спорь за цены в Мосторге. Но как мне воспеть вечерний чай при старосте и комсорге? Как варенье воспеть, эту редкую сласть? Из души, нервотрепками взвитой, грусть-тоска была, да сплыла, унеслась! И дешево и сердито. Сидят активистки и шторы шьют, нитку в ушко суют со рвеньем. А я, бездельник, треплюсь и пою их красоту и варенье».

Жили мы безалаберно, но слово это, обозначая легкомысленную неустроенность жизни, не обозначает ее незаполненность. Все у нас было, и всего было много: часто театр, выставки, книги — читали мы непрерывно — купили в складчину проигрыватель, и потом каждый тащил пластинки. Этому проигрывателю, ижскому «Аккорду», надо поставить памятник. Три года он работал почти круглосуточно. Начиналось с Мусоргского, «Рассвет на Москве-реке», потом шли Бородин, Чайковский, конечно, Моцарт, уроки немецкого и английского, эстрада (тогда ведь тоже были свои модные певцы и певицы, ушедшие в забвение, как всякая мода). Проигрыватель утаскивался на кухню, и туда нам было не пробиться, не только от малого числа конфорок и тесноты, но, скорей, оттого, что нас просто выпихивали, чтоб мы подольше не шарахались от повседневного женского вида. Да и каково было нашим студенткам одеваться! На нашу-то стипендию. Стипендия в педвузе тогда была такая крохотная, что не буду и называть, а то подумают, что жду сочувствия.

Мы, парни, работали. Этому помогало то, что учеба на литфаке начиналась в два часа дня. Мишка, четвертый жилец комнаты, долгое время не работал. Он намекал на покровителя, какого-то сильно высокого дядю, чуть ли не из ЧК, а то и вовсе из ЦК. Мишка намекал и на то и на другое. Вдобавок ему крепко помогали из дому. Наши дяди сидели по деревням, в домах тоже не было полной чаши, надеяться было не на кого. Лева работал в железнодорожной фотомастерской, делающей плакаты по технике безопасности, Витька работал грузчиком на заводе, я устроился всех «фруктовей», на мясокомбинат. Туда привел меня брат знакомого офицера из моей части. Работал я в ночную на линии, делавшей колбасный хлеб нескольких сортов: отдельный, любительский, московский; рядом были цеха, производившие ветчину в форме, студень, буженину и незабвенный карбонат. Почему-то его я особенно любил. И вообще с тех пор, со времен мясокомбината, я наелся мясных изделий на всю дальнейшую жизнь. Еще и от того, что потом, во всю дальнейшую жизнь, я столько мясных изделий и не видывал. Забегая вперед, скажу, что, приглашенный недавно на пятидесятилетие многотиражки «За мясную индустрию», я не мог утерпеть, чтоб не пожелать всем советским людям появления на их столах всего того изобилия, что предстало гостям юбилея.

Мои доармейские и армейские профессии для мясокомбината ничего не значили, меня держали в чернорабочих, платили мало, но хоть зато сыт был всегда. Был бы пятак на метро, да три копейки на трамвай, да добраться бы до проходной, а там объедайся. И хоть и стыдно было перед ребятами за свою сытость, они сами же требовали рассказывать о моих занятиях. Где только не гоняли на мясокомбинате, какую только дыру мной не затыкали, чего только не пришлось: возил в тачках от печей в холодильник готовый хлеб, расставлял там по полкам, закрывал и открывал огромные обледеневшие двери, потом мокрый, все в том же легком халатике, составлял охлажденные хлебы с полок в контейнеры, подавал их к спусковому лифту, выволакивал на платформу к весам, там передавал ночным грузчикам, грузившим огромные рефрижераторы для отправки по назначению. Все это было под силу, то ли еще приходилось в армии, но к одному надо было приловчиться — ходить по скользкому от жира и крови кафельному полу. Как его ни терли с содой и солью, жир, казалось, растворенный вместе с копотью, оседал, и вновь возникал на полу сероватый масляный слой. А кровь сочилась из бочек, которые везли туда и обратно по всем этажам: из обвалочного в ветчинно-посолочный, из засолки на разделку, хватало крови. В спецодежду рабочих мясокомбината кроме халата и белого колпака входили деревянные сандалии, и всегда сквозь рев газовых печей, грохот волчков — гигантских мясорубок — слышался непрерывный колодочный стук, примерно такой, как в час пик в переходах метро, когда останавливаешься у стенки и прикрываешь глаза.

Работой потяжелей было подавать снизу из подъемника деревянные окровавленные бочки с мясом, а еще надсаднее загружать кусками мяса огромную мясорубку. Норма была за ночь — девять тонн. Раз я перекидал двенадцать, но к утру чуть не упустил в воронку железные вилы. Именно вилами подавали мясо. Хорошо, что предшествующая жизнь приучила меня к вилам, и хоть мясо тяжелее навоза, но сноровка есть сноровка.

А один раз была смешная работа — меня посадили вместо заболевшей пенсионерки штамповать этикетки продукции комбината. Уже и тогда это было пора делать машине, тем более вовсю мельтешили статьи о структуральном анализе, споры о машинном творчестве, нет, до этикеток не додумались — сидел и штамповал номер месяца и числа. Это было так легко, что под утро я заснул и ткнулся лбом в штамп, отпечатав на лбу долго не смываемую послезавтрашнюю дату.

Студентки со страхом спрашивали, а как происходит это самое. В этом самом месте, где убивали коров и свиней, на заводе первичной переработки скота я не бывал, но как не приврать. Врал, что чуть ли не сам убиваю. Тем более и «Джунгли» Синклера о чикагских мясобойнях были прочитаны, нельзя было уступать американцу.

Ну, так вот. Тяжелую я работу делал или легкую, но был всегда сыт. Рабочие при печах варили себе деликатесы — бульон, например, из бычьих хвостов. Или жарили свежую вырезку. Но чаще обедал в столовой, где совершенно сытный, свежий обед стоил пятнадцать копеек. Такая дешевизна была сделана сознательно как средство против воровства. Никогда почему-то не забыть возчика из подготовительного цеха, который приходил с кнутом, брал два первых, крошил в них полбуханки, вставал и стоя выхлебывал обе тарелки. Потом садился, надевал шапку, закуривал, брал в руки кнут и уходил.

Когда говорят, что сытый голодному не верит, то надо спрашивать, кто этот сытый? Как было не сострадать моим друзьям, явившимся с флотских харчей. И я постоянно думал,

Как накормить друзей?

Старославянский, языкознание, античная литература, устное народное творчество… они хоть и не требуют чертежей, на что обычно жалуются в технических вузах, но достаются тоже не с налета. И при всей силе молодости, силу эту надо поддерживать. И снова — как не изумиться нашим студенткам, их быту. Они в основном были из Московской области, так как наш институт и назывался областным и в него принимали только из Москвы и области, иностранцев не было ни одного, меня же приняли только оттого, что я служил в Московском военном округе, как и Лева и Витька, которые последний год дослуживали при штабе Военно-Морских Сил. Наши девчонки на выходные ездили по домам и оттуда привозили продуктов, иначе бы им не вытянуть. Нам продукты было возить неоткуда. Мишка питался как-то загадочно, но голодным мы его не видели.

Похожие книги