Читаем Слезы неприкаянные онлайн бесплатно
А в конце дороги той
плаха с топорами.
В редкие минуты затишья, когда враги по обе стороны узкого перешейка давали себе передышку, казалось, вопреки звериной логике войны над головами обреченных людей звучала музыка. Губная гармошка с немецкой стороны и русская флейта играли «Adagio» Tомасо Альбинони. Без нот, без дирижера музыканты творили это чудо. Недолго длилась импровизация профессионалов, у войны свои законы, она не выбирает жертву. Первой смолкла гармошка, и тогда вновь была тишина, а под бездонным небом, над испоганенной людьми землей рыдала только флейта. Враги слушали «Поминальную молитву» Моцарта.
Степан шел с войны плохой. По случаю контузии тяжкой тело его как бы жило в стороне от всего его существа. Крепко страдал от этого Степан, но более всего от сознания, что долго не протянет, оставит доживать в одиночестве жену свою Авдотью в страхе да лихолетье.
Родная деревня Степана — Ермолаевка, где из конца в конец сплошь жили одни Ермолаевы, лежала сразу за отрогами Уральского хребта и для сельского жителя была пригодна мало. С угодьями, усыпанными камнями, техника справлялась плохо, потому-то от сева до уборки зерновых здесь почти все полевые работы исполнялись вручную. Хилое жито, рождавшееся на полях, бабы жали серпами, вязали в снопы вплоть до заморозков и снежного покрова, а сельские пацаны, отлученные на время уборки от школы, возили на телегах, конной тягой, снопы на гумно, где трудом малолетних на молотилке правил одноногий Иван Ермолаев, единственный мужик, оставшийся в колхозе после всеобщей мобилизации, его комиссовали еще до войны.
Нельзя сказать, что Ермолаевка была очень уж обделена судьбой. Колхоз им. Сталина, что объединял еще две соседние деревни, значился у районного начальства на особом счету. Даже в урожайные годы, что случались в этих краях нечасто, деревни эти подкармливали из районных запасов. В округе эту троицу в открытую обзывали дармоедами. А в голодные годы из дальних районов тамошние ребятишки ходили в этот «благодатный» край побираться.
Единственной отрадой Степану, сколько помнил он себя, была жена — уральская красавица Авдотья. Случилось так, что когда-то увел ее Степан от нелюбимого мужа, пригрел с двумя малолетними детьми. Два года скитались молодые с ребятишками, стереглись глаз людских. Авдотья долго боялась счастья своего, гнала мысли эти, не хотела верить случившемуся, чтобы потом, если ничего не сложится, не так надсадно было бы одолеть разлуку, меньше плакать. Но шло время, сдали старики Степана. Со всем скарбом, с детьми явились молодые в родительский дом, пали на колени, покаялись любовью своей.
Бревенчатый дом Ермолаевых, в три связи, сложенный из добротного кругляка, ухоженный под стать хозяевам, выделялся той основательностью, что вызывалаа зависть всей округи. В таких дворах водили пчел, гордились жеребцом-битюгом, держали усадьбы в порядке. За густыми конопляниками стояли овины, риги. В амбарчиках за железными дверьми хранились холсты, прялки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. Святым делом был здесь труд на земле. От этой большой любви ко всему сельскому, за сметку во всем, к чему руки были приложены, семья Степана крепче всех и пострадала.
Раскулачивали их хором, их же соседи, те же Ермолаевы. Разорили хозяйство, годами собранное, растащили утварь всю, увели скотину, жеребца, из закромов ссыпали до зернышка в кули, заранее приготовленные, оставили дом голым. Ни словом, ни жестом не пытались угомонить хозяева разъяренную толпу, только слезы ручьем текли по щекам Авдотьи. Складками широченной юбки, будто наседка, укрыла она внучат, стояла ошеломленная.
— Степан, да ты увел бы ребятишек к Панкрату, пусть там переждут беду нашу.
— Да не гомозись ты, мать, не гомозись, — вторил ей Степан. — В малолетстве память на всякое крепка и это хорошо, она не предаст, упомнит все до самой малости. В этом спасение их — наших детей и внуков наших, мы-то, чай, не доживем до праведных времен, коли сбудутся оне. Пусть ноздри рвут отступники, пущай покуражатся вдоволь, им бы только до чужого добраться, сами-то ни на что не годны, думают, прибудет им от нашего разора. Да нет! Нет же… Господь, он все припомнит до последней половицы, до гвоздочка единого.
Три дня кряду гуляла в Ермолаевке голытьба. Но все пережили бы Степан да Авдотья, трудом своим воспрянули бы вновь, но добралась людская злоба до самого святого — до детей их. По навету толпы, как особо ярых врагов трудового крестьянства, сослали две семьи с внучатами всеми неведомо куда. Слегли старики-родители Степана, не выдержали свалившегося на них разора, угасли ранее возможного.
Так и ушел на войну Степан с комом в сердце, с раздумьями надсадными, непостижимыми. За кого воевать уходил, за какую такую добрую, народную власть? И о том, что в одном из первых боев контузило его, Степан не жалел нисколечко. Понял солдат, что избавился от повинности неправой — защищать незнамо кого и за что. Но затаился мужик, хранил глубоко, не обронил об этой тяжкой думе своей ни слова.
Всю ночь лохматый не в меру Полкан выл, скулил. Авдотья выходила, пыталась понять, к чему это пес так разволновался, а в часа два пополудни он перемахнул через плетень и пропал.
Полкан встретил Степана далеко до околицы деревни, набросился, облизал всего с ног до головы. Затем, счастливый, утомленный своими хлопотами пес растянулся у ног Степана, жарко дышал.
— Ох ты мой рыжий, знать, признал-таки хозяина. — Степан потрепал загривок Полкана, достал из вещевого мешка очерствевшую горбушку черного, надломил через колено, на том и успокоились. Шли они лесом, тропами мало хоженными, боялся Степан встречи лицом к лицу с односельчанами, чуял всем нутром своим, какою болью отзовется в душах их его приход. Он первым в Ермолаевке возвращался на своих двоих, до него приходили одни похоронки.
Руслом ручья поднялись они до верхней дороги, что прямиком вела к деревенскому погосту, раскинувшемуся на пологом кургане. Обветшалые, покосившиеся от ветра и вод торчали на могилах деревянные кресты, давно не знавшие прикосновения рук заботливых. Не до могил теперь людям было. Степан узнал скорбное место, как было не узнать. Когда-то, давно высадили на кургане фруктовые деревья, плодоносили они здесь буйно. Без малейшего страха бегали сюда мальчишки по осени собирать яблоки, сливу. И вот в этой земле лежали родители Степана, дед Иван, бабушка Алена. Степан склонился у размытой дождями могилы, сгреб горсть земли, припал к ней, затем плеснул водки в крышку от фляги и застыл. Глаза солдата заволокло. Обветренной, шершавой ладонью стряхнул он со щеки слезу, проглотил горькую, сорвал полынный лист, заел, перекрестился. Выправляя покосившийся крест, Степан силился понять, поймать то неуловимое, что, возможно, знает один Бог, — тайну ненужности на этой страдающей земле. Он был настолько кроток, что временами верил — все в жизни происходит взаправду. Но где-то в глубине души своей, все яснее ощущал, будто служит у этой жизни в батраках.
Полкан прервал мысли Степана, носился у его ног, прыгая с кочки на кочку с высунутым влажным языком, с которого падала наземь горячая слюна. Левая нога Степана разболелась еще сильнее, он приволакивал ее, помогая костылем. Несколько раз останавливался Степан, чтобы передохнуть, оглядеться. У самой опушки леса, откуда уже видна была Ермолаевка, присел на покрытый мхом полусгнивший пень. Он любил ущелья умерших пней, всякую ветхость покорную, еле живую теплоту, все, что собрано хозяйкой природой. Степан достал кисет с махрой, из клочка фронтовой газетки скрутил козью ножку, набил ее плотно. Затем хорошенько затворился от ветра, чтобы надежней высечь огня, чиркнул кресалом, фитиль задымил. Степан старательно, не спеша, раскуривал самокрутку, затем вставил фитиль в патронную гильзу, глубоко затянулся еще раз…
После той страшной бомбежки, когда Степана выбросило из окопа и обрушило на него груду земли, камней, бревен с частями тел человеческих, пролежал он более пяти месяцев в разных госпиталях. Собрали, подлечили насколько удалось, но контузия не отступала, то и дело напоминала о себе, опустошала память Степана. Но одно событие короткой фронтовой жизни врезалось в ум его накрепко и знал, чувствовал Степан, что останется оно с ним, сколько жить суждено, до гробовой доски.
Степан задремал, не хотел просыпаться. С тех пор, как распух его мозг, Степан не видел нормальных слов, несвязанные картины прошлого стали для него зрелищем невыносимым. Старался остановить он этот кошмар, но всякий раз от напряжения такого бросало его то в жар, то в холод. Степан страдал и надеялся, и вот теперь воскресшие в памяти звуки той трубочки музыкальной лечили его разум.
Степан на секунду пришел в себя. По лицу его струйками стекал холодный пот, силы покидали солдата. Степан свалился с пенька, растянулся на пожухлом можжевельнике. От оврага крепко пахло грибной сыростью, перегнившими листьями, мокрой древесной корой. Полкан, виляя хвостом, носился над хозяином, то и дело прикладываясь к лицу Степана, слизывая струйки холодного пота. Смеркалось. Очнулся Степан… Память постепенно возвращалась.
— Однако жив еще, — подумал он, едва пошевелив губами. От непогашенного окурка дымилась, горела местами сухая поросль. Бесчувственными ладонями Степан погасил пламя, приподнялся, опираясь на костыль.
— Ну, веди, лохматый, в дом родной, чай недалече уж.
Степан не узнавал родных мест. Всего-то год с небольшим не был он в своих краях, а деревня его без мужиков заросла, будто заброшенное кладбище, приземистые хаты с темными окнами, без видимых признаков жизни напоминали гробы. Где-то у речки на заболоченной пойме тревожно орала лешачья птица-выпь, да собаки дворовые перекликались с дикой стаей своих сородичей, выли будто волки.
Степан стоял у частокола, не решаясь тронуть ограду. Возле дома на рвани лоскутного одеяла сушилось просо, висели кринки на кольях плетня, сорокаведерное каменное корыто посреди двора, журавль колодца. Все так знакомо, будто и не было этих страшных полутора лет. Однако же, в какой-то момент почудилось Степану, что остановился он у чужого двора. Какой-то мальчонка обрубал сучья березы, распластавшейся через весь двор. Полкан своим собачьим умом никак не мог понять почему хозяин не торопится в дом.
— Изя, да ты руби чуток покороче, в печи поленья не уместятся, — раздался голос из избы.
Дрогнуло сердце Степана, и только теперь, услышав знакомый голос, он легонько тронул калитку, вошел во двор, осмотрелся, снял с плеча вещевой мешок, взял из рук мальчонки топор, примерил к руке топорище, плюнул, растер меж ладонями, рубанул с плеча древесину наискосок… Не получилось, голова вновь пошла кругом. Степан присел на завалинку, припал к бревенчатой стене. Мальчонка настороженно глядел на неожиданного гостя.
— Как звать-то? — нарушил тревожное молчание Степан.
— Изя.
— Изя, говоришь. А по батюшке-то как?
— Ицковичи мы.
— Ну, ну… А где мастерству-то дровосецкому так навострился?
— Баба Авдотья выучила. Она здесь одна, а я ей помощником стал.
Заслышав разговор, выбежала на крыльцо Авдотья, в чем была, с ухватом в руках, и застыла в оцепенении. Затем всплеснула руками, дважды перекрестилась.
— О, Господи! Вот кто к нам пожаловал, вот кого кот давеча приворожил!..
Бросилась Авдотья к Степану, да только слезу одинокую выдавила, утерлась концом платка холщового, не осталось слез, все выплакала бессонными ночами.
Опершись на костыль, Степан тяжело поднимался по ступенькам скрипучего крыльца, прислушивался. Забытые, ушедшие в никуда шорохи, звуки вновь обступали его. В прихожей холодно. В сенях пахло сырой корой дров, заготовленных на топку. Старинная икона божьей матери с мертвым Иисусом на коленях чернела в углу. Каждая дощечка была знакома ему здесь, каждый гвоздочек. Заботой родителей Степана, его руками было выстрадано жилье. Запах натопленной печи, деревенского варева почуял Степан с порога, глубоко вздохнул, остановился.
— Че притолоку-то подпираешь? Проходи, чай не в чужой дом явился.
Авдотья помогла Степану скинуть шинель, раскрутила портянки, повесила сушить на край печи. Затем прильнула к ногам Степана, размяла его заскорузлые пальцы, натянула носки шерстяные, ею вязанные.
Скрипя половицами, Степан обошел всю избу, заглянул в чулан. Над верстаком покрытый ржавчиной инструмент знакомый, ларь с солью, кадушка с пшеном на донышке, позеленевшие от времени подсвечники. По шатающейся лестнице взобрался на чердак. Под крышей пожухнуть еще не успели веники березовые. Степан раскрошил, растер меж пальцами сухой лист, горьковатый запах осеннего леса дурманил его.
Авдотья шла за Степаном по пятам, придерживая его под локоть. Сколько раз грезила она такими минутами радости и молилась. Сбудется ли? Все сохранила, все уберегла, оценит ли? — вот что бередило ей душу сейчас.
Степан выложил на стол из вещевого мешка полбуханки ржаного, бутылку початую.
— Ну, давай, старуха, выпьем за вояку твоего, что ни жив ни мертв вернулся, давненько не сиживали вот так. Не помощник я теперича тебе, переломан весь…
Степан помнил еще хлебосолье за большим, в три сажени ореховом столом, с родичами всеми, с горячей бараниной в деревянных мисках, с ситниками, сотовым медом и брагой. Где это теперь, за какие дали заволокло навечно ту жизнь?
— Да ты погодь, Степа, передохнешь маненько, оправишься, руки, ноги при тебе, и то ладно. Баба Матрена, как свидимся, все о тебе вспоминает, не по силам ей коневодством-то колхозным управлять.
Со дня основания колхоза в Ермолаевке числился Степан главным конюхом, любил это дело и толк в коневодстве знал. На лице его проступила еле заметная улыбка.
На следующий день пошли люди. Но радости эта встреча не принесла никому. Здесь хорошо помнили тот страшный день, когда на двух грузовиках увезли прямиком на фронт всех деревенских мужиков. Только Степан, служивший когда-то егерем, мог управиться с ружьем. И вот теперь, ему придется отвечать за всех, за тех, которые уже не вернутся.
Чем мог утешить Степан овдовевших баб, осиротевших детей? Так и уходили, не договорив наболевшего, кто в слезах, кто с затаенной завистью. Не знала и Авдотья, как поделиться своим счастьем с людьми.
— Ты попервой скажи мне, мать, от детей вести какие, — нарушил грустное молчание Степан.
— Ой, Степа, не знаю я покоя от беды этой, сказывают, что где-то в Сибири маются оне, а разыскивать начальство колхозное не велело, мол, хуже будет.





