Читаем Сатириконцы онлайн бесплатно


Сатириконцы

В сборник вошли произведения известных и малоизвестных широкому кругу читателей авторов, которые занимали и занимают свое место в истории, становлении и развитии нашей литературы, — рассказы А.Фадеева, К.Федина, Ю.Тынянова, В.Каверина и других советских писателей. Многие из этих авторов знакомы читателям как авторы романов, драматических произведений. И в этом сборнике они открываются с новой стороны.

Ефим Давидович Зозуля

Документальная литература / Биографии и Мемуары
<p>Ефим Давыдович Зозуля</p><p>Сатириконцы</p><p>Воспоминания</p><p>1</p>

Жутко подумать — то, о чем пойдет речь в настоящем очерке, происходило без малого двадцать пять лет назад… четверть века!

Но это — обычное лирическое отступление, в котором, к сожалению, ничего утешительного не содержится и содержаться не может…

Приступим к делу.

В январе 1914 года я приехал в Петербург. Куда было направиться в поисках литературной работы? Тогда к начинающим писателям относились не так, как теперь. Незадолго до моего приезда я послал в петербургский еженедельник «Солнце России» рассказ на конкурс, организованный этим журналом. Рассказ получил премию и был напечатан. Не без чувства торжественности я пришел в редакцию. Но меня, премированного автора, приняли так холодно и небрежно, что я долго туда не ходил. В журнале все были чем-то заняты — было не до молодых авторов.

Сделав некоторые другие попытки получить работу, я решил зайти и в «Новый Сатирикон», к его редактору и знаменитому писателю-юмористу Аркадию Аверченко.

Дело в том, что Аркадий Аверченко иногда, главным образом, по праздникам печатался не только в столичных, но и в крупных провинциальных газетах. В некоторых печатался и я. Бывали случаи, когда наши рассказы помещались рядом. Может быть, думал я, — просматривая номера газет со своими рассказами, Аверченко заметил и мою скромную подпись?

Расчет оказался верным.

Когда я, прийдя к Аверченко, назвал себя, он знал мою фамилию.

— Как же, как же, — любезно сказал он, — я знаю ваше имя и фамилию.

И, как решительно все, с кем я знакомился, он спросил:

— Это настоящая фамилия?

— Да, — ответил я. — Настоящая.

Аверченко жил на Троицкой улице, в доме № 15. Двор был опрятный, гладко выложенный и выходил, так как был проезжим, и на Фонтанку.

Квартира Аверченко, состоявшая из трех комнат, производила очень уютное впечатление. В комнате побольше, куда был ход из передней, была столовая и приемная. Рядом, в комнате поменьше — с всегда открытой дверью — за письменным столом у окна, работал Аверченко, а в следующей, последней комнате была спальня. Дверь в нее тоже всегда была открыта, и виднелись штанги разных размеров, гантели и стул или два, заваленные газетами и книгами.

Стены во всей квартире вместо обоев были обтянуты сукнами. В спальне — синего цвета, в столовой — кремового, а в средней, рабочей комнате — лилового, или в этом роде.

Дверь мне открыла горничная Надя, небольшого роста блондинка с умными, зоркими глазами. До моего прихода она говорила по телефону, и, впустив меня без всяких расспросов в столовую, поспешила продолжать разговор.

Телефон стоял на столе Аверченко, и для того, чтобы держать трубку постороннему человеку, т. е. не сидящему за столом, нужно было нагнуться. Как-то так неудобно был расположен аппарат. И Надя говорила, нагнувшись над плечом Аверченко. Разговор был не деловой. Речь шла о родственниках Нади, о поклонах какой-то куме, о чьем-то приезде.

В дальнейших моих посещениях Аверченко (он по всем делам редакции «Нового Сатирикона» принимал у себя на дому), я не раз видел Надю в такой позе, что не мешало Аверченко работать. Надя, простая девушка, но очень тактичная и умная, держала себя свободно, с достоинством, чувствовала себя как дома и поддерживала в квартире и в обращении с многочисленными и разнообразными посетителями удивительно теплый тон.

Это было характерно для Аверченко, ибо источником этого тона был, конечно, хозяин.

Аверченко был добродушен, доброжелателен, глубоко порядочен, демократичен, и — при наличии в нем также и воли и решительности и достаточной доли упрямства и всяких других человеческих слабостей — все же нельзя было представить себе, чтобы он был с кем-нибудь груб, резок или неделикатен.

В первую голову это видно было по тому, как себя чувствовала горничная Надя.

Аверченко был высок ростом, плотен, носил пенсне с очень толстыми стеклами. Один глаз у него был вставной, а другой очень близорук. Глаза он лишился в молодости, в Харькове: психически заболевший человек ударил палкою в стеклянную дверь, за которой стоял Аверченко. Осколком стекла был выбит глаз.

Выражение лица у него было неизменно приветливым. На вид он казался лет 34-35-ти. Да так ему примерно и было.

Он принял меня очень ласково. Пригласил позавтракать. Надя мгновенно приготовила кофе, яичницу. Все было так просто, скромно, человечно. Аркадий Тимофеевич расспрашивал меня о том, когда я приехал, как я думаю устроиться, просил дать в «Новый Сатирикон» рассказ.

Ни разу за приблизительно два с половиной года моей работы (в качестве секретаря редакции «Нового Сатирикона») этот тон моих встреч с Аверченко не нарушался. Отношение Аверченко ко мне оставалось неизменно теплым и заботливым. И на этом не стоило бы останавливаться, если б точно такое же отношение не было характерно ко всем служащим редакции и издательства и к сотрудникам.

Между тем молодость Аверченко была не из легких. Он много нуждался, и поголадывал, и менял профессии, и прогорел в Харькове с журналом, и натыкался на резкие отпоры со стороны авторитетных людей.

Так, например, горестна была его первая (и единственная) встреча с А. М. Горьким.

Как-то, в молодых своих странствованиях, Аверченко явился к Горькому со своими рассказами.

Горький прочел его рассказы, посмотрел на их автора, молодого человека в узких брюках со штрипками, в крылатке, в высоком котелке — на молодого человека, блиставшего, по-видимому, в то время манерами завсегдатая оперетки и летних загородных садов, — и сказал:

— Ничего не выйдет, молодой человек, из ваших рассказов. Плохо. Займитесь чем-нибудь другим.

М. Горький, как известно, отличался весьма широким диапазоном в оценке литературных произведений. Многогранность его вкуса достаточно известна.

Но неизвестно, какие рассказы дал ему читать Аверченко — у него были рассказы и очень легкого поверхностно-щегольского тона, а были рассказы и глубокие, сердечные.

Так или иначе, Аверченко это отношение к нему Горького ошеломило.

Он никогда не говорил об этом, хотя история этого была известна вокруг и, конечно, с его же слов. Заговаривать об этом с ним не советовали, хотя вообще Аверченко не был внешне самолюбив и мстителен.

Больше ни к каким крупным писателям Аверченко со своими рассказами не ходил.

И странно — другой, достигнув такой славы, как Аверченко, такой самостоятельности и независимости, мог бы «проявлять власть» над теми, кто зависел от него.

Но сколько благородства, сдержанности, доброжелательности, терпения и чуткости проявлял Аверченко к молодым писателям!

Каким чутким показал он себя редактором!

Какое высказывал он несокрушимое добродушие, когда даже задевали его!

Были сотрудники «Нового Сатирикона», которые позволяли себе открыто издеваться над ним, а Аверченко нисколько не реагировал на их выпады.

Например, поэт Василий Князев написал на него, когда Аверченко уже был в расцвете славы, эпиграмму, одновременно гордясь рифмой к трудному слову «Аверченко»:

Крючок приверчен коДвери. Дверь заперта. Чудесно!Твори, Аверченко!Твори!Бумага бессловесна.

Этот Князев был близким сотрудником «Нового Сатирикона». Он подписывал свои стихи, фельетоны и прочее — кроме имени и фамилии — псевдонимами «Джо», «Вильгельм Теткин».

Это был удивительный человек. В нем клокотал боевой темперамент. Любимым его развлечением было участие в петербургских пригородах в кулачных боях, в так называемой «стенке». «Стенкой на стенку» в то время шли извозчики, мясники и всякие молодцы подобного типа. Небольшой и щуплый Князев лишился всех передних зубов в этих доблестных боях.

Поразительно терпение и подлинное добродушие, с какими относился к нему Аверченко.

Князев обзывал его в глаза буржуем, ругался, требовал денег. Как-то я зашел по делу к Аверченко и застал его в столовой несколько растерянным и смеющимся.

Аверченко рассказал мне, что за несколько минут до моего прихода здесь был Князев и до того разошелся, что хотел разбить большую дорогую вазу, которая стояла на столе, наполненная фруктами. Надя его с трудом успокоила.

— Я угостил его, — сказал Аверченко, — честь честью, а он… чорт его знает… Ну и публичка! — добродушно пожал он плечом.

— Это уж слишком, — сказал я. — С чего он это?

Аверченко опять пожал плечом.

— Чорт их знает, — сказал Аверченко, — мелкая богема, а ведь интересно — он ведь не пьет!

Мне как-то при встрече — ни с того ни с сего, как говорится, без «здравствуйте» Князев сказал, что если он не буйствует и не подерется с кем-нибудь, то не может писать… И улыбнулся всем узким своим лицом и странным кривым ртом с выбитыми зубами…

Писал он резво, претендовал на знание русского народного языка, был зол, ядовит. Беспощадно налетал на группу правых поэтов и писателей, решившихся печататься за крупный гонорар в журнале «Лукоморье» — еженедельнике, издававшемся при «Новом Времени» и имевшем явную тенденцию культивировать шовинистически-патриотическую литературу.

Прикидывался он очень левым, выдавал себя чуть ли не за пролетария, но ничего путного из него не получилось.

Видным «сатириконцем» он не стал — его сатира все же не сильна. Это был дезорганизованный человек, и творчество его было хаотическое. Он был стихийным анархистом-забиякой, и таковым оставался, по-видимому, и в годы революции.

Он работал в «Красной газете», и на этой работе успеха не имел.

Когда хоронили Блока — я видел его сухощавую фигурку впереди траурной процессии. Он был «весь в коже» — кожаная тужурка, кожаные брюки, кожаная фуражка (летом, в жаркий день…). В таком виде он возглавлял похоронную процессию — важно поворачивая во все стороны свое узкое лицо с тем же кривым беззубым ртом…

Затем я видел его лет шесть назад в Ленинграде совершенно состарившимся. Где он сейчас, мне неизвестно. В печати его работ нет.

Аверченко умел просто и благожелательно относиться к самым различным людям, не обращая внимания на неприятные выходки по отношению к нему с их стороны.

В этом отношении характерен, как сотрудник «Нового Сатирикона», не один только Князев.

Причем важно отметить, что положение «Нового Сатирикона» и его редактора, знаменитого писателя, было не таково, чтобы журнал зависел в какой-нибудь мере от тех или иных сотрудников, как бы они ни были желательны для журнала.

Трудно даже представить себе, что в те времена должен был вытерпеть заурядный издатель, чтобы заполучить знаменитого и, следовательно, выгодного для тиража писателя. Что, например, приходилось переживать Корецкому, издателю журнала «Пробуждение», пока А. И. Куприн или другой известный писатель давал ему рассказ. Тут играли роль не только денежные авансы. Сколько нужно было — помимо этого — ухаживать за знаменитостью, удовлетворять его прихоти, таскаться с ним по ресторанам, пока знаменитость не давала, наконец, своего произведения.

Аверченко никогда не приходилось этого испытывать. Самым знаменитым и желанным автором в «Новом Сатириконе» являлся он сам, заискивать перед сотрудниками ему было совершенно незачем, и поэтому было удивительно, что он так терпеливо относится к причудам и странностям молодых и неизвестных авторов.

А Аверченко очень охотно печатал именно молодых, нисколько не страшась их принадлежности к богеме.

Какие разговоры и слухи ходили, например, о В. Маяковском, приехавшем из Москвы, где он разгуливал в своем знаменитом розовом фраке и в еще более знаменитой желтой кофте.

Аверченко смело начал печатать Маяковского в «Новом Сатириконе» и охотно печатал его.

Но прежде чем написать о Маяковском — несколько слов о Валентине Горянском — втором после Князева мучителе Аверченко.

Валентин Горянский был более «сатириконцем», нежели В. Князев.

Было в нем что-то хорошее и наряду с этим — что-то странное. Безвольный, поддававшийся любым влияниям, он иногда, вдруг, ни с того, ни с сего, со свирепым упрямством защищал какое-нибудь свое мнение или решение.

Так, например, он в 1918 году возненавидел «Двенадцать» Блока. Какую хулу он изрыгал против этого шедевра! Меня — за то, что я был в восторге от неповторимой поэмы — он изругал последними словами. Это происходило на улице, на Невском проспекте, и ругань его привлекла внимание нескольких прохожих.

Некрасивый до уродства, слабый, полубольной, он постоянно к тому же еще и нуждался. Был период, когда он приходил в Петербург из Ораниенбаума, где жил одно время, пешком, 17 верст, чтобы занять у кого-нибудь из товарищей полтинник.

Семейная жизнь его тоже была несчастна.

Аверченко бережно относился к нему, часто печатал, хорошо платил, но крайняя бедность не расставалась с Горянским. Его можно было встретить у Аверченко и утром, и днем, а иногда и вечером.

Писал он прозо-стихом, темы были скорбно-неопределенные, стиль иногда мужиковствующий, иногда же представлял странную смесь юродивости и сентиментальности.

Вот тема одного из его стихотворений — «Манька в трауре». Проститутка носит траур не по одному убитому на войне близкому человеку, а по многим, потому что многие были ей близки, и ей всех жалко.

Иногда он писал такого типа стихи:

Послушайте, господа нищие! Студенты! Конторщики!Продавцы из кондитерской!Не вами ли, нищими, полны столицы?Не вас ли сотни и даже тыщиНа любой улице питерской,Не имеющих двугривенного зайти побриться?Так нельзя, невозможно просто,Противно идти по городу.Глядеть на испитые нуждою хари.Вы все на подбор дрянного роста,Всем вам хочется плюнуть в бороды,Мечтающим годами о пиджачной паре.

Революция испугала его невероятно. Нельзя было без улыбки смотреть на его перекошенное от ужаса лицо.

— Ну, что тебе, — говорили ему, — ты бедняк, нищий, бедный поэт и бывший начальный учитель — чем тебе страшна революция? Тебе — во всяком случае — будет лучше. Ты должен приветствовать революцию, ты должен молиться на нее.

Но никакие уговоры на него не действовали. Глядя на него, не могли не вспоминаться слова Горького: «Иной без штанов ходит, а рассуждает так, словно в шелка одет».

Нельзя было без той же улыбки и отвращения слушать его мутные, смехотворные разглагольствования о том, что большевики «погубят культуру» — об этом в то время распинался, не зная, что означает слово «культура», каждый трактирный газетный листок.

Он уехал на юг, а затем — за границу. Каким образом ему, нищему, удалось пробраться в Турцию, а оттуда в Париж — трудно понять, но он все же пробрался. В Париже он, если жив, влачит жалкое существование. Лет семь-восемь назад в «Известиях» появилась корреспонденция, в которой говорилось о том, что в Париже белогвардейский поэт Валентин Горянский отказался подать руку своему старому знакомому — московскому советскому писателю. «Я чекистам руки не подаю!» — заявил он.

Похожие книги