Читаем Последний день онлайн бесплатно
Где-то торжественно звучат трубы оркестра. Выводят знакомую мелодию «Марша победы»…
«Значит я жив, — подумал Афанасий, — Потому как ни в аду, ни в рою, ни в чистилище, если они существуют, таких маршей наверняка не играют». Ни рука, ни нога, ни вся его плоть не слушались Афанасия. Ни позвать кого-либо, ни открыть глаза он не мог. «Наверное, это мои последние минуты и отведены они мне, чтобы мог я сосредоточиться перед концом своим, осознать свою жизнь, повиниться хотя бы перед самим собой. Наверное, в такие предсмертные минуты люди призывают к себе священника, чтобы он им составил протекцию на том свете, каются в содеянных грехах и преступлениях, раздают своё состояние, составляют завещание», — думал Афанасий.
Но Афанасий не верил в Бога ещё с малолетства. Потому что, где же мог быть Бог, если люди поднимались за облака на аэропланах и дирижаблях, — и Бог терпел такое надругательство над своею обителью, если можно было плевать в скорбные очи господни на бабкиной иконе — и даже не оступиться после этого! Отец его, верно, тоже не верил в Бога. Когда он приходил вечером с работы в заляпанной краской робе, волоча за собой ведро с малярными кистями, мать встречала его причитаниями и упрёками, призывая в свидетели Бога. Отец заплетающимся языком хвалил советскую власть за то, что она, наконец, позаботилась о трудящемся человеке, — разрешила продавать в кооперативе настоящую казёнку, и теперь де будет радость не только у нэпманов, шляющихся по ресторанам, но и у пролетариев. При этом он посылал мать вместе с Богом и двенадцатью апостолами к прародительнице кем-то осквернённой и падал посреди комнаты. Господь и тогда не гневался на такое богохульство. Тем не менее, мать становилась на колени, крестилась в пустой угол и шептала и что-то шептала. Потом освобождала неподвижное тело отца от грязной робы и укладывала на клеёнчатую кушетку.
Мать, как женщина крестьянского роду, была недоверчива ко всему, что говорили люди и писали в газетах. Ей казалось, что всё это преходяще, а истина, настоящая правда, — это то, чему её учили сызмальства, что передавалось веками из поколения в поколение в коренных крестьянских семьях. Вложенные в её душу десять заповедей, были ей понятны и логично согласованы со всем строем крестьянской жизни.
Мать была родом из пригородного села и отдана замуж за Павла Сиротина в город, потому что парней в селе было мало и на всех невест женихов не хватало. Город забирал себе своих бывших кормильцев и превращал их в заводских пролетариев, которые в недалёком будущем должны были завоевать весь мир.
Павел Сиротин был мужик справный, хоть и городской. Имел в руках хорошее ремесло. А что пьёт, так это же после трудов. Кто ж после трудов не пьёт? Правда, в деревне труды заканчивались осенью, — вот тогда и пили, свадьбы гуляли.
«Кто же среди трудового года пьёт? Разве што лодыри да служивые. Ну ещё казаки. А у Павла работа такая. Закончил работу — вот и пей. Это тяжело, потому как работа у ево быстрая… — объясняла бабка Афанасия своей дочери Матрёне, матери Афанасия, — Да и кому сейчас легко?»
Афанасий попытался открыть глаза, но у него ничего не получилось. Звуки оркестра приближались…
«Да и зачем открывать глаза? — подумал он, — Всё, что я увижу, давно мне знакомо. Соседей полошить ни к чему. Всё равно мне уж не помочь… К тому же и праздник… Нельзя было пить вчера. Доктор ведь сказал, — «Как выпьешь, — так полный паралич и смерть. Вот здесь распишись, что предупреждён». — Но как тут не выпить? День Победы… Сороковый… Может быть для меня самый счастливый был первый… Потому что в тот день меня привезли на войну, а она кончилась»…
…Ласковое майское утро… Падает тёплый весенний дождик, прибивая кирпичную пыль, гася догорающие остовы зданий. Тихо в Берлине. Где-то ещё идёт война, где-то ещё падают, сраженные металлом люди, а здесь нынче только ласковый шелест дождя…
…«Взвод! В ружьё!» — кричит старшина…
…Отлетела весенняя тишина…
…Две тридцатьчетвёрки, урча двигателями, пробираются засыпанными битым кирпичом улицами к западной окраине Берлина… На броне, уцепившись левой рукой за скобу на башне, сидит Афоня, правой сжимает ППШ.
Перед небольшой площадью танки останавливаются. Молоденький лейтенант в помятой каске, весь белый от известковой пыли, что-то объясняет своему коллеге, командиру танкового взвода.
Танки, чуть высунувшись на площадь из провала улицы, задрав кверху пушки, стреляют по амбразурам окон большого пятиэтажного здания на противоположной стороне площади.
Среди сухого кашля танковых орудий никто не услышал шипения огненной змеи фаустпатрона…
Ближний к Афоне танк осветился желтобелым ореолом… Глухой взрыв — и его башня, подпрыгнув, съехала набок. Орудийный ствол, как рука убитого бойца, безжизненно опустился…
…Ползёт Афоня по битому кирпичу, укрываясь за обломками стен, к тому проклятому окну, откуда метнулся огненный шлейф фауста… Ползут рядом с ним его товарищи. В глубине оконного проёма в такт стрёкоту пулемёта багрово вспыхивают выхлопы газов… Свистят пули, щёлкает по каске битая кирпичная крошка… Охнул справа сержант, затих слева солдат… Афоня один перед тёмным зевом окна… Ещё миг — и граната летит в окно. Многократно отраженное резонатором комнаты эхо взрыва гремит весенним громом и наступает тишина…
Афоня сидит у стены и размазывает пыль по мокрому от пота и дождя лицу… Шелестит весенний дождь по берлинским руинам…
…«Как твоя фамилия, солдат?» — спрашивает лейтенант. — «Сиротин, — отвечает Афоня, — Афанасий Павлович Сиротин». — «Представлю к награде, Сиротин! Молодец! Геройски действовал!» — говорит лейтенант.
…У догорающего танка лежат шесть мертвых тел. Три обгорелых танкиста и трое пехотинцев из взвода Афони. Рядом стоят два оглушенных афониной гранатой подростка лет по четырнадцати в форме СС-ваффен. Фаустники. Пожилой танкист с короткими седеющими усами остановившимся взглядом смотрит на лежащие тела. Потом опускается на колени перед обуглившимся трупом танкиста, долго смотрит на него и гладит черными от копоти руками то, что было ещё пол часа назад головой… «Петенька, сынок… Как же так?.. Ить войне уже конец пришел, а ты не уберёгся… — слёзы катятся по его лицу и застревают в усах, — Чо ж я матери-то скажу?» — тихо шепчет танкист…
…Зловещая тишина нависает над площадью…
…Рокот танкового двигателя, запущенного на полные обороты, резанул тишину. Танк присел и дёрнулся вперёд. Раздался лёгкий треск расколотого ореха-черепа и на мостовой отпечаталось чернобагровое пятно у обезглавленного, дёргающегося в агонии туловища в эсэсовской форме… У второго мальчишки-эсэсовца крик застрял в горле, круглящиеся распахнутые глаза, лицо перекошено ужасом… Два танкиста держат его за руки, готовясь сунуть головой под черную от крови гусеницу рычащего танка…
«Оставьте его, хлопцы… Дурной ведь он… Сопляк… Дали в руки игрушку, засрали мозги — вот и наделал делов… Петьку мово не вернёшь… Не его то вина… Оставьте… Пленный он…», — сказал пожилой танкист, растирая по черному лицу слёзы…
…«Ахтунг! Ахтунг! — надрывается громкоговоритель, — Ди криг капут!!!»…
…«Войне пришел пиздец!.. Загнулась, окаянная!..» — шепчут солдатские губы в запёкшейся крови, в згустках засохшей мокроты, потрескавшиеся на ветру… Слёзы облегчения бороздят усталые запылённые щёки, застревая в щетине небритых подбородков…
…«Как прекрасен венский лес…» — поют скрипки чудную мелодию весны…
…Вальс, вальс, вальс, — слабо бьётся усталое сердце в груди Афанасия, хрипят запёкшиеся никотинной смолой лёгкие…
«Жив я ещё…» — шепчет отравленный алкоголем мозг…
«Што ж, малец, с первой наградой тебя! Дай Бог, штоб была она последняя», — говорит старшина и хлебает из котелка водку. Идёт по кругу котелок, причащаются из него солдаты, позвякивает о донышко котелка новенький серебряный диск медали с надписью кровавыми буковками — «За отвагу».
«Носи, Афанасий, эту самую солдатскую медаль. Честно ты её заслужил, сынок, — гладит его по голове старшина, — Поедем вскорости по домам, а тебе ещё послужить придётся… Много нас полегло… Ох, и много… — вздыхает старшина, — За упокой душ ратников за правое дело полегших с честью…», — прикладывается он к котелку по второму кругу…
…Голова идёт кругом у Афонии… Хорошо ему… Только клонится горизонт земной, да ноги не держат…
…Баба Горпына гладит маленького Афанасия по голове своими большими руками с выпуклыми жилами и потрескавшимися ногтями на узловатых пальцах. Поит тёплым парным молоком и называет его Панасиком. В хате у бабы Горпыны пахнет свежей травой. Под потолком в полутьме жужжат мухи. В садочке в лопухах копошатся большие коричневые куры во главе с черносиним петухом… Вишни пылают среди глянцевой листвы крупными сгустками запёкшейся крови. Глупый котёнок гоняется за большими зелёными мухами. Воздух насыщен утренней сыростью и кизяковым дымом. Как это было давно… Да и было ли?..
Когда Афанасий пошел в школу, отца уже не было. Он уехал куда-то на стройку. На заработки. Через месяц после его отъезда пришло письмо от администрации стройки… «Ваш муж и отец погиб на своём рабочем месте в результате аварии, содеянной вредителями…». Мать поплакала и пошла работать уборщицей в ЖЭК. Сначала она хотела вернуться в село, но потом, когда начался там страшный голод и мор, оставила эту мысль, решив, что уж лучше кормить Афоню с её скудного пайка в Городе, который она получала по рабочей карточке.
Единственное чувство, которое не оставляло Афоню ни на минуту — желание поесть чего-нибудь. Мать приходила с работы и варила пшенную кашу, которую ели с ржавой селёдкой…
Ты обещала, что не забудешь…» — стонет с надрывом из динамика Клава Шульженко за стеной…
…«Цоп — цоп — цоп», — клюёт сердце черный петух…
…Рвутся мышцы сердца…..Черный эсэсовец бьёт наотмашь прикладом по голове Ваську… Розовые мозги брызжут в черную грязь базарной площади… Ноги его ещё дёргаются некоторое время, продолжая бежать, потом затихают и тело его превращается в обезображенный труп. Эсэсовец сдергивает с головы бабы платок, старательно стирает им кровь с приклада и забрасывает карабин за плечо…
«Русише швайн! Он есть вор!» — морщится презрительно немец и бросает на землю окровавленный платок…
…«зачем это я, — зачем это я», — трепещет сердце, стучат колёса…
…«В Германию, в Германию, в Германию», — мелькают телеграфные столбы за окошком вагона, забранном колючей проволокой. В вагоне смрад. Прижавшись друг к другу на соломе, брошенной на пол, лежат люди. Афоня приник к стенке вагона. Не хочется ему лежать. Душно. Гадко. Смотрит в окно на убегающие к его родному дому столбы, разъезды, поля, убогие хаты…
«Вот тебе и дратвы раздобыл, — думает Афоня, — Попал, как новичок в облаву… Что ждёт впереди? Разное говорят люди»…
…Написал домой открытку. Приклеил марку за пять пфеннигов с портретом фюрера. Полетела домой весточка, что жив ещё…
…«Бр-р-р-р», — сыплется мокрая картошка в корзину. Несёт Афоня корзину под навес, высыпает клубни для просушки…
«Шнель, шнель», — подгоняет управляющий. Мелкий осенний дождь засевает поля Остланда, влажнит выкопанные клубни, насыщает мокротью рыжую, как сосновая кора, старую ботву…
Великая Германия, напрягая последние силы, ведёт войну в Африке и на Кавказе, в Заполярье, в тихвинских болотах, под Воронежом и на Волге. Ей нужно много хорошей картошки. Герр Шульце старается. Он хороший хозяин. Он сделает на этих восточных землях образцовое немецкое хозяйство. После войны Шульце выпишет новую сельскохозяйственную технику, осушит болота и обводнит скудные песчаники. Ему не понадобятся больше эти ленивые русские скоты, работающие только из-под палки. К сожалению, они ему пока нужны. А чтобы они хорошо работали, их нужно прилично кормить. Да, это так. Любой настоящий хозяин знает, — чтобы лошадь везла кладь, её нужно кормить. Ведь она нужна будет и завтра…
…Панна Ванда разливает по мискам капустняк. У каждой миски лежит пайка хлеба и чистая алюминиевая ложка. Панне Ванде восемнадцать лет. Она из Варшавы. Все знают, что герр Шульце неравнодушен к панне Ванде. Потому и поставил её на лёгкую работу — раздатчицей. Знает об этом и фрау Хильда Шульце. Она зорко следит за своим мужем, чтобы, упаси Бог, он не нарушил расовых законов, — не спутался бы со славянкой.
Красивая девушка панна Ванда, статная. Когда она наливает в афонину миску капустняк, у Афонии сердце бьётся часто-часто, он в смущении опускает глаза. Панна Ванда знает, что Афоня из самого Города, значит из приличной городской семьи, а не какое-то там деревенское быдло. Она его иногда подкармливает — положит в его миску лишнюю ложку супа или картошки. Им нужно держаться вместе, чтобы выжить. Да и фрау Шульце устраивает их взаимная приязнь…
…Боль в груди наростает. Афанасий на миг теряет сознание… Сколько лет прошло, а он, как только вспомнит ту проклятую осень 42-го, так сердце у него рвётся на части. С криком вскакивает среди ночи, обливаясь холодным потом. Снова и снова переживает тот проклятый хмурый ноябрьский день. Ужас сводит его мышцы, спазмы перехватывают его гортань…
…Недалеко от фольварка Шульце остановилась на формировку танковая часть. Машины новые, только из заводских цехов. Формируется часть для отправки на восточный фронт. Солдаты большей частью из резерва, после ранений. Словом, понюхавшие пороху и на западе, и на востоке, и даже в Африке.
Рабочие фермы Шульце живут в наскоро сбитых дощатых бараках. Мужчины в одном, женщины в другом. Женский барак очень интересует немецких солдат. Кто знает, чем кончится для каждого из них новое путешествие на восток. А жизнь-то всего одна…
Панна Ванда живёт отдельно, в каморке при кухне. Герр Шульце не хочет, чтобы она попадалась на глаза доблестным воинам Рейха. Фрау Шульце совсем не против, чтобы эту польскую курочку немного потоптали бранденбургские петушки. Может быть это отвратит от неё внимание супруга.
С утра герр Шульце отправился в Белосток по своим коммерческим делам, и к вечеру ещё не вернулся…
Фрау Шульце угощает солдат пивом и шнапсом. Из кухни слышен смех и пение…
…После ужина панна Ванда, управившись с посудой, подходит к Афоне.
«Пане, Афанасий, я боюсь тых жолнежей!.. Бардзо боюсь!..Я не могу там ночевать сегодня! Спрячьте меня где-нибудь!» — говорит панна Ванда и её большие серые глаза полны слёз…
…Они устроились в картофельном складе прямо на мешках с черными орлами.
«Я скажу, что вы мой брат. Хорошо?» — «Да, да, конечно!» — отвечает Афоня. Он лежит рядом с панной Вандой и тело его сотрясает нервная дрожь…





