Читаем Под сенью храма онлайн бесплатно
Тридцать лет назад, исполненный самых добрых надежд и искренней веры в священное писание, я был посвящен в сан священника. Тогда же задумал я вести дневник, занося в него события каждого дня, свои впечатления, мысли, сомнения.
Осуществить задуманное долгие годы мешало отсутствие зрелых наблюдений, нестойкость мысли и робость перед таинством писательского мастерства.
Пять лет назад я все-таки взялся за перо. Дневник вел для себя и думал: некому будет поставить мне в вину, что временами бываю непоследователен и неровен в стиле.
Иногда появлялось желание ознакомить с записями владыку-епископа: пусть-де поймет, какова жизнь священника на приходе, пусть узнает, что свое разумение есть и у «малых сих».
Но подобное желание тотчас проходило, едва я вспоминал свое трехлетнее пребывание в должности секретаря епископа. Рукописи сельских батюшек, в коих они простосердечно делились своими тяжкими думами и сомнениями, лежали обычно на этажерке у владыки до той поры нетронутыми, пока нам, служителям его, не надоест стряхивать пыль с пожелтевших тетрадок. Тогда тетрадки убирались в архив.
Сознание, что мой дневник постигнет та же участь, удержало меня от посылки записок епископу. И я решил: буду вести в дневнике разговор с самим собой, ничего не утаивая.
Итак, я на новом месте, в селе Поляна Калужской области, среди незнакомых мне людей. Хорошо, чтобы здесь все было по-новому, не так, как прежде…
Разместился я в половине сторожки — маленьком домике у самой церкви. У меня две небольшие комнатки с голыми бревенчатыми стенами, плиткой и отдельным входом. Две скамейки, кровать, стол и табурет — вот и вся обстановка.
В другой половине дома живет Андрей Поликарпович. Несмотря на преклонный возраст— ему под семьдесят — все зовут его просто Андрюшей. Он к этому привык и, кажется, любит, когда его так окликают.
Обязанность Андрюши, как и всякого церковного сторожа, звонить к службе, открывать и закрывать церковь, зажигать и тушить лампады, следить за чистотой в храме, подогревать воду для крещения, жить безотлучно в сторожке и по ночам охранять церковь. Последнее условие, как и всюду, не соблюдается: каждую ночь Андрюша проводит в безмятежном сне. Большая доля других его обязанностей также доброхотно выполняется усердными старушками, прилепившимися к храму, как ракушки к старой свае.
У Андрюши удивительно сильно сдвинут назад высокий лоб, большие навыкате светло-голубые глаза, такие светлые, что и смотреть в них больно, длинный нос и никогда не закрывающийся рот. Шаровидные глаза беспрестанно перебегают с одного предмета на другой, и, кажется, мысль его только тем и занята, чтобы найти применение своим непомерно длинным натруженным рукам.
В первый час знакомства Андрюша так же проворно, как исполнял все дела, рассказал о себе.
Ребенком он остался сиротой и воспитывался у теток, рос мальчиком тихим, богобоязненным. С детства «прибился» к церкви, да так и остался до сих пор. За долгую жизнь никуда не ездил, нигде, кроме близлежащего города, не бывал. Говорил о себе, что грамотен, но писать разучился, книг никогда не читал. Зато всю церковную службу знал на память — в дальнем приходе мог бы за священника сойти. Семьи своей старик никогда не имел, хотя, уступая желанию теток, сватался дважды. Всякий раз свадьбы расстраивались — почему, он объяснить не мог.
Суетливый, проворный, Андрюша изо всех сил старался мне угодить. Раз двадцать на день спрашивал, не нужно ли чего? А то вдруг принимался подметать и без того чистый пол. Оказывая разные услуги, он возился бы и ночью, если бы я не предупредил, что люблю пораньше ложиться спать.
Бедный старик! В его угодливости заметны были растерянность и страх перед незримо подкравшейся старостью. В белесых глазах застыла тоска и немой вопрос: что, если службу не справлю, куда же тогда? И он старался сверх сил убедить всех, будто он еще крепок, совсем молодец.
Чем чаще я смотрю на Андрюшу, тем ярче в памяти встает мое грустное детство.
Вот сижу я, одиннадцатилетний мальчишка, рядом с отцом на теткином дворике. Во дворе единственное дерево — старый клен. Прежде он своей могучей кроной нависал над крыльцом и кудрявой зеленью укрывал весь дворик. Но как-то во время грозы молния ударила в дерево, и оно загорелось. Пожар удалось потушить, но с той поры на месте клена стоял корявый ствол с обрубленными кривыми ветками.
Когда в четырнадцатом году отец уходил на войну, был он большой, громкоголосый, веселый. А вернулся через четыре года совсем другим. Я долго дичился его, боясь взглянуть в лицо, на котором темнели пустые глазницы: отравленный газом, отец лишился зрения.
В городке, где жила приютившая нас тетка, совершалось много перемен. Шел восемнадцатый год. На главной улице маршировали желтые от худобы, полураздетые красногвардейцы и дружно пели: смело, товарищи, в ногу. А в темных тупичках и переулках шептались о близком конце света и страшном суде барыньки в салопах и лавочники: лица одних были зелены от страха, у других пылали злобой и ненавистью.
Ничего этого не видел, ни о чем не хотел знать отец. Он замкнулся, стал сосредоточенным, молчаливым.
На всю жизнь запомнился мне отец таким: сидит он на скамейке под старым кленом, пустые глаза устремил в небо, голову склонил набок — словно прислушивается: не шумит ли над ним буйный клен. Иногда улыбнется чему-то, будто и в самом деле услышит шелест листьев, хотя клен простирал над его головой серые безжизненные обрубки, увешанные тряпьем.
Иногда отец поражал меня своей способностью «видеть». Бывало, засидимся под деревом дольше обычного, он и говорит:
— Солнышко село. Пойдем-ка, брат, домой!
Как он мог видеть, что солнце зашло? Это было для меня тайной. Но он объяснял ее просто:
— Кожей я чувствую прохладу…
В сумерки, взявши отца за руку, я вел его в дом, и тетя Клава, управившись с хозяйством, поила нас парным молоком. Отец пытался помочь сестре, но это ему плохо удавалось. Лишенный же возможности работать, он очень тяготился собой и чувствовал вину передо мной. Когда поблизости не было тети, он украдкой ласкал меня, по-женски жалостливо прижимаясь щекой к моим вихрам.
Мне было жаль отца. Вскоре я крепко привязался кнему и нередко отказывался от детских игр и развлечений, чтобы побыть возле слепого.
Однажды в большой праздник я повел его в церковь. Богослужение, особенно пение, ему понравилось. Я не мог оставить отца одного и выстоял вместе с ним всю службу. Пришел отец домой повеселевший, то и дело рассказывал тетке, как хорошо было в храме, а вечером заставил меня читать молитвослов.
Посещение церкви по воскресеньям и праздникам, а потом и во все остальные дни скоро стало любимым делом отца. Сопровождая его, я всякий раз оставался в церкви до конца службы. Было это с моей стороны редким мальчишеским подвигом, потому что стояние в толпе молящихся тяготило, служба казалась непомерно скучной, а молитвы — бессмысленными.
Как-то отец принес из церкви евангелие и вечером попросил прочитать несколько глав. Бережно разглаживая листы изрядно потрепанного благовеста, он сказал, что книга эта написана самим богом.
Однако «деяния сына божьего» не поразили моего мальчишеского воображения. В ту пору мне больше нравились тоненькие книжки с продолжением о тайнах кладов и убийств. Чудеса, которые совершал Христос, казались более примитивными, чем те, что описывались в «Пещере Лехтвейса».
Как-то я спросил учительницу:
— Правда ли, что евангелие — священная книга?
К учительнице, еще не старой, но одинокой женщине, мы, мальчишки, относились с безграничным доверием. Шепотом передавали, что муж ее «политический» и умер на каторге перед самой революцией.
Когда я спросил про евангелие, Лидия Михайловна пытливо заглянула в глаза, а потом, оставив после уроков в классе, ответила:
— Как и библия, Костенька, евангелие писано не богом, которого никто никогда не видел, а людьми. Разные авторы в разные годы и века составляли и переписывали эту книгу. Потому и евангелий несколько. Только в угоду церкви они выдаются за священное писание…
Лидия Михайловна помолчала немного, видимо, раздумывая, как бы попроще разъяснить свою мысль.
— Знаешь ли ты сказку о спящей красавице? — спросила потом.
— Нет, я этой сказки не читал.
— А ты прочти, — посоветовала. — Рожденная древним поэтом, эта сказка передавалась из уст в уста многими народами Востока…
Учительница рассказала, что первоначально в этой сказке никто никакого чуда не совершал: то был поэтический рассказ о большой любви юноши к девушке, который пробудил ее от крепкого сна поцелуем. Используя эту сказку в евангелии, авторы — поборники христианской религии — видоизменили текст сказки, заставили Христа оживить умершую девицу, представив это, как одно из чудес «сына божьего». Тем самым они хотели поразить воображение доверчивых и невежественных людей, заставить их верить во всемогущество Христа, личность которого была ими же выдумана.
— А может, Христос все-таки делал чудеса? — спросил я с надеждой.
— Нет, Костенька, — ответила учительница. — Чудес на свете не бывает. В далекие времена служители религиозных культов всяк по своему придумывали чудеса и пугали ими народ, не умевший в ту пору понять и объяснить причину грозных явлений природы. Тем самым жрецы и священники, проповедники и шаманы стремились удержать людей в повиновении.
У Лидии Михайловны была привычка: беседуя, она всегда машинально вертела обручальное кольцо на похудевшем пальце. Однажды, заметив это, она, вспомнив наш разговор, грустно сказала:
— Да, Костенька, чудес не бывает! Как горячо я молилась богу, чтобы вернул он мне ни в чем не повинного мужа, бог не услышал моих молитв. И не потому, что не захотел, а потому, что нет его вовсе, не существует он и не может существовать. В мире ничто не может быть создано из ничего — это закон природы. Не верь тому, будто, коснувшись глаз, Христос возвращал зрение слепым и оживлял мертвых. За всю многовековую историю таких чудес в действительности никто не совершал. Разве что человек, овладев наукой, со временем к этому придет…
После этого разговора я долгое время совсем неохотно читал евангелие по вечерам и с жадностью набрасывался на те книги, которые давала мне учительница из школьной библиотеки. Но наступило лето, и я стал все реже видеться с учительницей. Отец же без чтения святых не мог прожить и часа. Я привык к своей обязанности перед ним, втянулся.
Начав прикуривать трубку для отца, я наглотался дыма. А кто же в этом случае не научится курить?
Андрюшу я встретил первым, когда приехал. Присев на корточки возле крыльца сторожки, он строгал лучину для самовара. Узнав, кто я, накинул телогрейку, шапку и побежал, прихрамывая, за церковным старостой.
Вскоре он вернулся и еще с порога стал объяснять, что староста будет сейчас, сию минуту. Тут же выглянул боязливо в окно и обрадовался:
— Сама идет! — сказал полушепотом и еще больше засуетился, бесцельно переставляя вещи с места на место.
Я посмотрел в окно. К сторожке приближалась женщина в длинной юбке, короткой шубейке и черном суконном платке, повязанном по-монашески.
Женщина вошла в сторожку и подняла глаза на иконы. Молилась долго, не спеша, величаво. Все-таки я заметил, как взгляд ее, поднятый к иконам, в какое-то мгновение метнулся ко мне. Кроме любопытства, в этом взгляде было что-то еще — холодное, жесткое.
Помолившись, женщина смиренно подошла под благословение. Я предложил ей сесть и ознакомил с указом епископа о моем назначении настоятелем прихода. Читать указ она не стала: подержав в руках, возвратила.
Завязался разговор, обычный при знакомстве. Я рассказывал о себе, а женщина сидела тихо, смиренно опустив глаза. Было ей лет шестьдесят, но выглядела гораздо моложе. Круглое лицо с чистой немного смуглой кожей казалось бы приятным, если бы не серые с прищуром глаза, которые смотрели на меня колючими льдинками.
Наконец, заговорила собеседница. Носит она монашеское имя Варсонофия, но в приходе все зовут ее по-мирскому — Ольга Ивановна. Церковным старостой состоит десять лет. Работает не покладая рук, все силы отдает на благолепие храма, но приход еще беден, очень беден: всего двести-триста рублей дохода в месяц. Сторожу платит она двести пятьдесят рублей, а сама перебивается кое-как: от нужды подрабатывает вязанием пуховых платков, стеганием ватных одеял.
Разговорившись, Ольга Ивановна отбросила степенность и казалась бы совсем искренной и радушной, если бы глаза не смотрели в упор пристально-холодно.
Как добрая хозяйка, она пригласила затем меня к ужину и ушла первой, чтобы приготовиться к встрече дорогого гостя.
В маленьком домике, — он был собственностью Ольги Ивановны, — царили идеальный порядок и чистота. На пороге встретила нас Марфа, женщина лет сорока пяти, одетая по-монашески. Склонившись в земном поклоне, Марфа припала к моим ногам, а потом помогла раздеться.
Ольга Ивановна пригласила к столу: на нем стояли маринованные грибы, соленья, рыба, картофель — все очень вкусно приготовленное. После был чай с лимоном, печеньем и сухариками. Чувствовалось, что обе пожилые женщины любили вкусно поесть и ни в чем себе не отказывали.
После чаю Ольга Ивановна поведала, что была в самых наилучших отношениях со всеми батюшками, служившими в приходе до меня, всех любила за ласковость и простоту. Особенно тяжко было ей расставаться с моим предшественником, отцом Тимофеем, которого недавно перевели в другой приход. Расхваливая отца Тимофея на все лады, Ольга Ивановна, как бы невзначай, заметила:
— Помнится, вступая в должность настоятеля, отец Тимофей сказал: «Епископ прислал меня проповедовать, а не заниматься хозяйством. С общиной вы справляйтесь, как знаете, а меня подобными делами не беспокойте…» Во все три года так ни разу не спросил о делах общины, — улыбаясь, заключила Ольга Ивановна. А в глазах ее стыло сомнение: будет ли она при мне полновластной хозяйкой прихода? Ведь согласно положению о православной церкви религиозную общину возглавляю я, ее настоятель.
Что ж! Поживем — увидим. Я промолчал, а Ольга Ивановна снова заговорила о своем усердии к храму:
— Бьюсь, как рыба, едва свожу концы с концами…
Слушать ее было неприятно: когда человек назойливо твердит о своей порядочности — ему перестаешь верить!
Вчера я долго не мог уснуть, все раздумывал над жалобами Ольги Ивановны.
На своем веку встречал я много церковных старост, но не знал ни одного из них, кто был бы честен, служил, не помышляя о мзде.





