Читаем Пепел и снег онлайн бесплатно


Пепел и снег

Остросюжетный исторический роман о молодом лекаре, полоцком дворянине, попавшем в водоворот событий 1812 года: тылы наполеоновской армии, поле боя близ Бородина, горящая Москва, отданная во власть мародёрам, и берега Березины. Самые драматические эпизоды войны... Это роман о жизни и смерти, о милосердии и жестокости, о любви и ненависти...

Серия: Всемирная история в романах

Сергей Михайлович Зайцев , Сильвана Дж. Санчес

Фантастика / Историческая проза / Фэнтези / Эро литература
<p>Пепел и снег</p>

Пойдём, сыны отечества,

настал день славы.

«Марсельеза»
<p><strong>ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА</strong></p>

Быть может, есть смысл в начале этой книги сделать одну-другую оговорку и таким образом упредить недоумение какого-нибудь архивного «бумагоеда», по долгу службы знакомого с историей того почтенного семейства, юный отпрыск которого ввиду наглядности и поучительности своей судьбы в целом и универсальности его странствий 1812 года, в частности, стал достойным предметом нашего описания. Пройдёт сей «бумагоед» по дремучему лесу, в коем каждое древо — генеалогическое, ветви-веточки всё пересмотрит-перетрогает, плечами пожмёт и поспешит к архивариусу докладывать — произрастало-де такое древо в указанных местностях, есть-де на том древе описанный сучок, да вот беда — не имел тот сучок ни при жизни, ни после неё (не оставил сколько-нибудь заметного наследия) такого значения, каким по доброте душевной или из неких скрытых побуждений без церемоний одаривает его автор... Вот так и наделит своим клеймом-значением: сучок неприметный, каких в лесу тьма, неба не видно, а всё, что о сём сучке сказано, — не иначе выдумка. Не разглядит за бумагой человека, за зелёным листком не увидит личности. Не мудрено.

И не будем вводить ретивого в искушение: липу назовём ольхою, ель — сосною, тополь — берёзою. Дуб, пожалуй, оставим дубом — его издалека видно, могуч, и, как ни крути, не обрядишь в чужие одежды, и нужно же на что-то опереться: не плечом, так хоть взглядом, ибо без опоры обретёшь вечное падение, а без точки отсчёта не разберёшь, что спереди, что позади, что было вчера, что будет завтра. Внесём изменения и в географический атлас — дело и вовсе простое в последнее время, — так запутаем наши Палестины, что и премудрый архивариус вместе с картографом головы сломают, а до истины не доберутся. Веточку же, о которой далее пойдёт речь, мы станем именовать по-своему, но прежде прольём на неё немного света, не утаим, что весьма близка она к другой крепкой ветви — всемирно известному роду, давшему человечеству немало прославленных имён, образованнейших умов, оставивших глубокий след в истории не одной нации.

Однако в наше просвещённое время, в наш трудный век среди читателей не сыскать простодушных, и потому вряд ли кто поверит нам, что только из боязни исказить историческую правду мы предпринимаем изменения названий некоторых местностей и имён реально существовавших людей. И читатель будет прав. Конечно же, этот приём дозволяет нам подчеркнуть, что происшедшее с героями могло случиться с каждым, живущим в то время, и в любой местности, чтобы подчеркнуть, что всё совершившееся и описанное в романе — суть явления рядовые для своего времени, времени тяжких испытаний, явления лишь обобщённые нами и сведённые к объёму обычной полновесной книги. Так что, дорогой читатель, роман сей — действительно сплошная выдумка, призванная, однако, служить целям высоким — помочь читающему разобраться в себе самом — доброе ли и мужественное сердце бьётся у него в груди или трепыхается пугливое сердечко, высокая ли душа живёт в нём или водится червь малодушия. И обо всём — на примерах, не указывая пальцем, как и требует того наш жанр. Всякий желающий сможет прибросить на себя те или иные поступки героев и тем опробовать своё Я на крепость, на сердечность, на мудрость, а если кто-нибудь пожелает применить к собственной жизни какую-нибудь из вычитанных глупостей, то, надеемся, он и к тому будет иметь хорошую возможность, и непременно применит, ибо жизнь человеческая, слава Богу, бывает не короткой, и между многочисленными заумностями, из коих она состоит, без особого труда можно втиснуть две-три небольшие глупости. И не исключено, что жизнь от того станет лишь краше (но не следует забывать, что est modus in rebus[1])...

«Господи, благослови!» — говорится перед началом всякого доброго дела. И мы скажем, и начнём. Текст, как ткань из тысяч переплетённых между собой нитей, состоит из тысяч строк. Возьмёмся же за крайнюю нить, за первую строку, начнём с мысли о родословных. И на неё, как на основу, накрутим не спеша всё сочинение: мысль за мыслью, образ за образом, тему за темой. Клубок, что у нас получится, быть может, кто-то возьмёт в свой багаж. И мы обретём удовлетворение и, хотелось бы, — покой в уповании на то, что наш клубок будет полезен людям, что он, подобно укоренившемуся в литературе образу, сумеет вывести героев из тьмы на свет, а из неопределённости, безверия, лжи укажет краткий путь к ясности, к вере в добро, к истине.

Итак...

По меньшей мере, забавно выглядят в нынешние времена люди, пытающиеся возвести свою родословную к давно утратившему смысл дворянству, особенно если они не могут назвать никого дальше деда, и особенно после того, что даже за три незабытых поколения они не сумели отмыть чёрные пятки. На фоне этих беззастенчивых вралей много симпатичнее выглядит человек, помнящий родство крестьянского происхождения и перечисляющий по пальцам своих прямых предков: Михаила, Емельяна, Аполлона, Данилу... «Да, — говорит этот человек. — Все мои предки были с чёрными пятками. Но зато среди них был Аполлон!..»

<p><strong>Глава 1</strong></p>

Родословная нашего героя, Мантуса Александра Модестовича, дворянина, с всегдашней гордостью возводилась (а может, низводилась) к простому крестьянину, сермяжному мужику из деревни Русавьи близ Полоцка. Жил тот крестьянин за полтора века до описываемых событий, то есть во второй половине XVII столетия, и отделяло его от нашего героя ни много ни мало — пять поколений. Пашенку пахал — лоб от пота не просыхал, маленько портняжил, маленько плотничал, маленько тачал сапоги, да сам сапог не нашивал, не по карману было и не по ноге — на ножищи-то его кривые, мозолистые ничто, кроме лаптей, не лезло. Худо-бедно жил: и с крапивой, и с лебедой; раз в году нюхал пироги — словом, как все; Бога боялся, на господ не роптал (а их немало было и из царства, и из королевства, да каждый с придурью), и в дождь, и в вёдро всё в земельку смотрел, повздыхивал... Двор этого далёкого предка стоял возле самой Двины — так что, бывало, при сильных разливах хозяину доводилось ступать с порога прямо в лодку. Близость дома к реке сыграла впоследствии немалую роль, когда пришло лихое время.

Семейное предание гласит, что имя этого крестьянина было Адам, а дворянский чин он получил во время правления польского короля Яна Казимира за некую услугу войскам Речи Посполитой в войне против России[2]. Что это была за услуга, предполагали разное. Родовая хроника, начатая ещё сыном того Адама, открывалась следующей записью: «Отец мой умел заглянуть наперёд — людям помогал, за него и весь свет стоял. В поле скажет словцо, а ему от дальнего леса аукается. Пожертвовал отец малым, чтобы спасти большое, и обрёл наибольшее, ибо пан Потоцкий[3] любил доводить начатое до конца». Для несведущих последняя фраза достаточно замысловатая; о чём речь — с наскоку не понять. Однако кое-что проясняет легенда. Пусть и сомнительное свидетельство, но когда иных свидетельств нет, почему бы не обратиться к ней? Легенда — маленький родник, но далеко окрест о роднике знают и с удовольствием из него пьют...

Рассказывается в легенде, что однажды зажали московские люди в излучине реки большой польский отряд, и выбор у панов остался невелик — тонуть в реке или бросать оружие. Искали переправы: тут сунутся в воду, там... Всадники с факелами закружили по Русавьям, грозя поджечь дворы. Мужикам кололи лица саблями, спрашивали про мосты и броды. Мужики же кланялись, Христом-Богом клялись, что известные мосты давно уж сгорели и что никаких бродов поблизости нет. Не верили паны, становились всё злее; дело могло закончиться кровавой расправой. Предводительствовал же в отряде какой-то вельможа — нарядный, напудренный — по виду не военный. И распоряжался-то не выходя из кареты. В отличие от своих подначальных, вельможа не казался жестоким. И хотя мягкость в речах и сочувствие в глазах его были явно напускными, ибо при всей видимой доброжелательности он не мешал мучить мужиков, — он казался человеком, с которым можно договориться. К этому вельможе и подошёл Адам и, указав на свой дом у реки, предложил построить из него плот и так уйти из западни. Понятно, что жертвовал Адам своим домом вовсе не из подобострастия, а из желания поскорее спровадить панов на левый берег Двины. Но вельможа, надо думать, всё понял по-своему. Вельможе понравилось это предложение, и он похвалил услужливого простолюдина, сказав по-литовски: «Мантус!»[4]. Не мешкая, и мужики, и паны принялись за дело, и к утру два плота были готовы. Надо сказать, что вельможа (возможно, это был сам Потоцкий) оценил поступок простолюдина весьма высоко: радеющий за народ достоин права повелевать. Он был, по-видимому, совсем неглупый человек и любил доводить дело до конца: когда война закончилась и белорусские земли остались во власти Речи Посполитой, он сумел так повлиять на правительство и на самого Яна Казимира, что крестьянин, едва умевший написать своё имя, получил дворянский чин, а также саблю с серебряной рукоятью — личный подарок вельможи, Библию — дар правительства, и во владение с правом наследования пять деревень: Рутки, Меркуны, Русавьи, Дроново и Слободу. В королевской грамоте, утверждающей сей акт, новоиспечённый дворянин значился под именем Адама Мантуса. Пан Потоцкий умел быть благодарным...

Не исключено, что в этой легенде есть неточности, даже можно предполагать значительную долю вымысла, ибо из поколения в поколение, из уст в уста легенда передавалась людьми, порядком охочими до мифотворчества (особенно в глухие зимние вечера), порой не очень образованными и часто совершенно незнакомыми с историей — даже с историей своего края. Однако на то она и легенда!

Сын и наследник легендарного праотца Адама был Иосиф, или ещё — Иосиф Хронист, — так как он положил начало родовой хронике. Но точнее было бы называть Иосифа Воином, потому что ему пришлось немало повоевать на своём веку: и с татарами, и со шведами, и с турками — то за собственно польские земли, то за Правобережную Украину и Подолию. Вот как он сам говорил об этом в хронике: «Всякому поколению — своя беда, своя война. Моё поколение, видно, противно Господу. Где не было бойни, там не был я. А был я везде! Три войны — моё поколение... Принимая крохи с чужого стола, мой народ в своём доме — гость. Беда бедою! Ветер в суме гуляет по-хозяйски. А я не самый бедный. О Господи!».

У Иосифа был сын Михаил, названный так в честь архангела. Этот Михаил служил в войсках польского короля Августа II, саксонского курфюрста, и сражался против шведов в Северной войне. Но оставил он после себя не очень заметный след: ничего не разрушил на чужой войне, ничего не возвёл, не созидал на мирных поприщах. Неяркая личность. Гонялся за славой, да не поймал, искал богатства — в руки не далось, ибо любит богатство усердных и смекалистых; великого ума не нажил, потому что от учения очень скоро утомлялся, был неусидчив и рассеян и едва брал писчее перо, как сразу же ощущал зуд в ладонях и дрожь в пальцах. Оттого писать не любил. А читать не приохотился. Что где случаем познал, тем и довольствовался. Был в жизни как пёрышко на ветру.

А вот его сыну Петру выпало счастье великое — он нигде не воевал. Пётр много строил в поместье. При нём возвели главное здание усадьбы с портиком, при нём разбили парки и посадили сады. Но знаменит Пётр был другим: он сам писал картины, в основном виды природы, и сам писал музыку. Пользовались известностью несколько его сочинений для виолончели, скрипки, флейты и рожка — во многих домах водились альбомы с переписанными от руки нотами модных опусов Петра Мантуса, и редкий сноб не щегольнул в обществе каким-нибудь мудреным замечанием по поводу этих опусов. По меньшей мере, три его менуэта и две мазурки звучали в каждом салоне тогдашних Польши и Литвы, и добропорядочные барышни с розовощёкими офицерами, и гризетки с приказчиками, и отпрыски благородных фамилий, и дети влиятельных магнатов, и очень важные особы, едва ли не августейшие, отплясывали на вечеринках и балах под музыку мелкопоместного белорусского дворянина, прадед которого, подобно младенцу Иисусу, лёживал спелёнатый в яслях возле коз и овец. Вообще этот Пётр был возвышенной натурой: сколь тонко чувствовал, столь тонко и изъяснялся, понимал поэзию, любил женщин, не обижал своих крестьян, любовался пейзажами и курил дорогой табак.

Дед нашего героя, Антон Петрович, не отличался сколько-нибудь заметными художественными способностями. Он не был человеком утончённым, не был ценителем редкостей и красоты. Совершенное и гармоничное понимал разумом, но сердцем к этому понятому не прикипал. Он чурался доморощенных «кабинетных мыслителей», к которым относил и своего отца, нередко посмеивался над ними, однако когда ему случалось оказаться в их обществе, больше отмалчивался, потому что на их фоне умом не блистал. У Антона Петровича была страсть: верховая езда, охота и собаки. Женщин не терпел, ибо почитал их за создания с изъяном — по причине их неспособности к верховой езде и к охотам и так как не наблюдал с их стороны особой любви к собакам. Однако женился благополучно и в первый же год супружеской жизни родил сына Модеста. Ко времени первого раздела Польши между Австрией, Пруссией и Россией Антону Петровичу исполнилось двадцать девять лет. Полоцк и Полоцкое воеводство в числе многих других восточнобелорусских земель отошли к России, а некоторое время спустя Полоцк стал губернским городом. Антон Петрович в свои тридцать лет принял участие в русско-турецкой войне[5]. На войну он пошёл с удовольствием, так как представлял её себе чем-то вроде большой охоты. Но провоевав два года и закончив войну в Валахии, вернулся в поместье совсем другим человеком. Молчаливый и замкнутый, он полгода отлёживался в постели — долечивал полученные раны. И был далёк от мысли высказывать восторги по поводу «большой охоты».

Похожие книги