Читаем Отдых в Греции онлайн бесплатно
Итак, звучали цикады. Я с некоторой опаской употребляю слово «цикады», потому что вычитал у Набокова что-то вроде «которых почему-то называют цикадами» — а кому и знать, как не Набокову, где цикады, а где не цикады. Порицаемые, точнее, элегантно поставленные Набоковым на место авторы, имели в виду, вероятно, каких-то необычных для их уха кузнечиков, и не удержались, по слабости своей, от экзотического, северянински-красивого слова «цикада». Цикада — это что-то вроде кузнечика, верно? Уж на это-то я могу рассчитывать? В общем, в дальнейшем этих существ, если о них зайдет речь, я буду называть цикадами. Надеюсь, что я не оскорблю этим память великого писателя.
Цикады звучали. На что похож звук, издаваемый одновременно миллионом цикад? Прежде всего, необходимо сказать, что их звука очень много. К нему быстро привыкаешь, но если остановиться, прислушаться, то этот звук, мощный, стереофоничный, моментально оккупирует все твое слуховое пространство. Что касается тембра, то он напомнил мне расходившуюся панцирную общежитскую кровать, только здесь кроватки были совсем махонькие, для каких-то очень маленьких и милых сказочных человечков. Эти крохотные панцирные сетки, миллион сеток, часто-часто вибрировали, издавая крошечный, но все-таки панцирно-сеточный звучик. Впрочем, иногда мне казалось, что это не кроватки, а много-много крохотных трескучих насосиков, которые все что-то качают, качают, качают, очень быстро и безостановочно. Цикады есть почти всюду, где есть растительность. Странно их постоянно слышать, да не просто слышать, а прямо-таки тонуть в их звучании, и не видеть при этом ни единой цикадины — прямо какая-то мистификация.
Эвкалипты, кипарисы, пинии. (Опять, слово «пинии» я пишу, втянув голову в плечи, боясь, как бы какой-нибудь новый Набоков не пригвоздил меня к позорному столбу.) Какая мягкая, добрая хвоя у пинии! Просто приглашает ладонь отдохнуть, побыть в ней. Однако хвоя пинии, благоволя глазу, разочаровывает руку — она вовсе не так мягка на ощупь: колется, сопротивляется. Но разочарование длится недолго. К покалыванию привыкаешь; очень похоже кровь иногда покалывает пальцы изнутри. Пинии имеют корни также и сверху, возносится ими ввысь. Эти верхние пиниевые корневища покрыты мягкими хвойными облаками. Хвоя пинии кажется сплошной, во всяком случае, такой запоминается; хвоя наших-то сосен состоит все же из иголок.
Кипарисы, старые друзья. Их я помню с самого детства, с тех самых старых добрых времен, когда мы с родителями выезжали летом на юг. С этим деревом у меня связано одно печальное недоразумение: как-то раз я прочел у Бунина — «чернели кипарисы». И везде дальше: «черные кипарисы». Бунин прямо-таки настаивал, что кипарисы черные. Сколько ни таращил я на них глаза, при самых разных освещениях, мне ни разу не посчастливилось увидеть кипарисы черными. Ну, разве что когда совсем темно и все, на что не падает прямо свет, становится черным. Зеленые они, хоть тресни. Я был подавлен. И как будто для того, чтобы довершить мое посрамление, я не только у Бунина (у Олеши? у Катаева? у того же Набокова?) прочитал про черные кипарисы. И у Пушкина — «темные кипарисы». И он туда же. Спасибо, что хоть не черные. Здесь, впрочем, я готов на компромисс — кипарисы, действительно, темно-зеленые.
Эвкалипты. Я издавна люблю и уважаю их. Благородная потертость эвкалиптового листа, его светло-зеленый, немножко морской цвет. Эвкалиптовая кожура, которая кое-где свисает, перепутавшись, со ствола, как будто кто-то то там, то сям принимался чистить эвкалипт, как банан, недочистил и бросил. Странно думать, что когда-то эвкалипты были только в Австралии. Теперь они есть, я думаю, в каждой южной стране. Помню, еще совсем пацанчиком я был с отцом в Батуми. Мы долго шли под не дающим ни на секунду забыть о себе солнцем, в парниковой духоте и вдруг очутились в тени, в полумраке, в прохладе. Я до сих пор хорошо помню именно внезапность этого перехода. «Бабушка!» — вдруг осенило меня. Это были эвкалипты. Но почему бабушка?
…коричневый комод, старый, реликтовый, занавески с лебедями, панцирная кровать у одной стены, панцирная кровать у другой стены, я знаю, под матрасом одной из кроватей подложена фанера, чтобы дедушке спать на твердом, ковер над бабушкиной кроватью, где изображена тройка, за которой гонятся волки и вот-вот настигнут ее; здесь каждый день после обеда мне устраивают тихий час, и я изнываю этот бесконечный час, глядя на удалую тройку и на занавески с лебедями, бабушка и дедушка тоже ложатся вздремнуть после обеда, и этот час (или сколько там) действительно тихий, только изредка взревет на углу автобус, или мамаша позовет с балкона свое дите, а потом, наконец, дедушка откашливается, отхаркивается, кто-нибудь из них произносит первые слова, проходит на кухню мимо моей двери, так явственно, так близко, как будто прошли мимо самого изголовья моей кровати, а не за дверью, я начинаю волноваться, когда же, когда, я знаю, что избавление близко, меня обуревает нетерпение у самого финиша, наконец, дверь внезапно распахивается, я торжествую, тихому часу конец, комната сразу наполняется домашними звуками, жизнью. Я иду в туалет, а может быть, на кухню.
Ах да, иногда бабушка извлекала из комода пузырек с эвкалиптовой настойкой. Мне очень нравился этот диковинный резкий запах.
Мы с отцом вошли в тень эвкалиптов, мы очутились среди этих больших деревьев — как бы следующего, большего по величине калибра. От них веяло доброй, защищающей тебя силой, эти добрые и сильные деревья дали нам приют от здорово доставшего нас, слепящего и парящего солнца. Запах был от них слабенький, не то что шибающий в нос запах из комода. Тогда же, впечатленный могучестью, размахом эвкалиптов, я вспомнил о легендарных секвойях, понимая, конечно, что эти деревья совсем уж другого, непредставимого калибра. Но как я обалдел, узнав знакомый запах в месте как нельзя более удаленном от уютной бабушкиной комнатки, от комода!
…на кухне выцветшая клеенка на столе, тяжелые серебряные ложки с несколько загнутыми внутрь краями; я скромно гордился, что у нас серебреные ложки, доставшиеся нам… Как они нам достались? Забыл. Ложки своей крупностью, круглостью, увесистостью как бы даже взывали к тому, чтобы давать ими по лбу непослушным, капризным детям; у нас такого, впрочем, не водилось. Трофейные бюргерские блюдца, с поблекшими от десятилетий пасторальными сценами на них; от блюдец, от сцен потягивало чем-то нездешним, и даже не просто нездешним, а именно немецким, хоть мурлычь под нос «ах, майн либер Августин», хотя непонятно, в чем разница — такой же патриархально-мещанский стиль, какой был, вероятно, и у нас; двухкомфорная плита; в широкогорлых, обещающих только здоровый образ жизни, короче, — кефирно-молочных бутылках некая разновидность кефира, носившая местное, казахское название «катык», катык вываливается из бутылки комками, еще не совсем утратившими цилиндричность. На окне — газетная бородка от мух. Бородка загадочно шевелится, как неторопливые водоросли на речном дне. «Гриб» в банке под марлей. Я очень любил его. Куда он делся? Куда делись эти грибы? И как они называются на научном языке? Приходишь бывало после трехчасового катания на велике, весь измотанный, пыльный, иссохший, бежишь на кухню, хватаешь банку с грибом за широкие круглые, крутые бока своими тогдашними маленькими ладошками, осторожно и в то же время как можно быстрее наклоняешь ее над чашкой, банка громоздка, неповоротлива, норовит выскользнуть, вывернуться из рук… Потом пьешь, пьешь… Опять наклоняешь и опять пьешь. Видно, так и придется сойти в могилу, не отведав еще раз грибного напитка… А в нашем подъезде — полумрак и прохлада, особенно ценные, когда ты входишь сюда с уличного пекла, да и из комнатной настоявшейся духоты тоже. Здорово было, захлопнув за собой дверь, единым духом сбежать по лестнице и выскочить на двор! Еще лучше, если как раз перед этим во дворе побывала поливальная машина, и ты всей кожей вкушаешь прохладный, легкий водяной аэрозоль. Особенно кожей лица… А вот еще, например, выходишь утречком с дедушкой из дома, идешь некоторое время мимо стареньких, невысоконьких хрущевских домов — двойников нашего, — затем поворачиваешь, и вот мы идем по пыльной аллее, обсаженной акациями, а вдали уже виднеется огромный и красный серп и молот на бетонном постаменте, на некоторое время он знаменует собой цель нашей прогулки; аллея кончается, мы переходим шоссе, полное рева и газов, и попадаем еще на одну аллею — точное продолжение старой, а серп и молот уже гораздо ближе, гораздо больше. Всего мы пересекаем не то два, не то три шоссе; оказываемся у серпа и молота. Солнце жарит уже вполне ощутимо, но настоящей, дневной жары пока еще нет. Все это время дедушка рассказывает что-нибудь из древнегреческой истории, я слушаю, слушаю… А потом мы входим в парк… Главное в парке — это, конечно, обширный бассейн с лебедями. Лебеди спокойно, прямо плавали. Они напоминали величественные струги. Иногда они что-то высматривали в воде и стремительно пронизывали шеей водяную толщу, что вызывало из каких-то моих собственных глубин ассоциацию с какой-то инъекцией. Без шеи лебеди были сразу не лебеди, за эти несколько секунд становилось очевидно, что лебедь — это обыкновенная глупая птица, что-то очень прозаическое, вроде гуся с базара. Лебеди были с красными клювами и с желтыми клювами. Я подсчитывал, точнее, уже знал, каких было меньше, и к этим избранным относился с особым уважением. Не помню, чтобы мне надоедало смотреть на лебедей. Кстати, именно у этого бассейна я узнал от дедушки, что в Австралии есть черные лебеди. Я с почтением выслушал эту новую информацию. Надо же — черные лебеди! От лебедей естественно перейти к газировке, к газировочным автоматам, неприметно стоявшими поодаль от всеобщего оживления. К газировке у меня тогда было нечто вроде мании: мне грезилось, как я добираюсь до нее — и пью, пью, пью без отдыха, без перерыва; вероятно, это потому, что покупали ее мне редко и неохотно. Мне было стыдно просить дедушку купить ее, но часто страсть побеждала гордость. Дедушка очень добрый, но принципы есть принципы, и он, в основном, шутливо отказывал, приведя какой-нибудь шутливый, незамысловатый аргумент. Но все-таки он, по-видимому, верил больше в доброту, чем в добро, и иногда покупал бедному ребенку эту дрянь. А если я оказывался в парке с бабушкой? Ну, тут проси, не проси — нет. Нет — значит, нет. И начинать не стоит. Как-то раз у нас с моим лучшим другом Сашкой Середой образовалось некоторое количество мелочи, и мы, конечно же, решили «оттянуться», как сейчас говорят, по полной программе. Сам оттяг не помню, но помню, как мы еле бредем, ловя ртом воздух, по уже начинающему пустеть парку, и солнце уже предзакатное, светящее сбоку.


![Том 3: Эссеистика [Трудность бытия. Опиум. Дневник незнакомца]](https://kek.chitaem-knigi.online/eboox-media/covers/5d23220bad8d1a361db4297ed1694fbc.jpg)


