Читаем Отава онлайн бесплатно
Отава
Роман о комсомольцах, участниках партизанского подполья в Сальских степях во время Великой Отечественной войны. Владимир Карпенко — участник Великой Отечественной войны. В 1953 году окончил Ростовское художественное училище, в 1960 году — Литературный институт им. Горького. Автор романов «Тучи идут на ветер», «Комкор Думенко», книги «Щорс».
Проза / Проза о войнеКачуринский тополь упирается в колено речки Сала. Сразу от тополя — глинистый обрыв. Внизу, в вонючей трясине, поросшие чернобылом и лопухом глыбы давнишних обвалов. В непролази камышей и чакана холодным паром исходит по утрам плес, Кандыбино озеро — самое глубокое место вблизи станицы. Конской подковой охватывают плес суглинисто-рыжие, изрытые щурами кручи.
За Салом, на восход, просторно взметнулась степь. Далеко-далеко ее братски обнимает сизый бугор, а над ним застывшими в лете стрепетами синеют шапки древних курганов. Справа, от скрытого за поворотом моста, ржавым клинком въелся в согнутую хребтину бугра Панский сад — бывшая усадьба панов Терновских. Налево — пока хватает глаз — изжелта-охристое половодье поспевающих колхозных хлебов; дальше — густая синь калмыцкого хуторка Озерска.
Позади, за крайними станичными дворами, от ветряка, тоже степь — неровная, в суслинах, обрезанная по небосклону Мартыновским шляхом.
Качуры появились в станице вскоре после того, как сбросили контру в Черное море. Глухой мартовской ночью в слякоть, забрел на огонек к тетке Картавке, станичной бобылке и сводне, бандит, махновец Илько Качура. Картавкина хата стояла крайней у крытого спуска к мосту. Сама хозяйка, худющая, корявая, похожая на терновый сук, даже глаз не отняла от паголенка. На стук набухшей двери только губы поджала плотнее, а в руках проворнее заметались спицы. Кроме нее в комнатке, скупо-освещенной чадящей коптилкой от снарядной гильзы, сидел за столом носатый парень в вылинявшей гимнастерке. Правый пустой рукав заткнут за кожаный ремень, на груди, при свете мигающего лоскутка коптилки, красовался засаленный алый бант. Перед ним бутылка с тряпочной затычкой, гнутая кружка; на голых немытых досках стола белели куски лука, растолченная щепотка соли; в мелкой тарелке — ломтики серого, как речной ил, хлеба. Отвалившись к стене, носатый хмуро разглядывал пришлого.
— Кто таков?
Илько задержался у порога; вытирая о подстилку ноги, нерешительно стащил с головы островерхий шлем, буденовку, но из темноты на свет шагнул смело.
— Человек.
— Гм, человек… Вижу. Бумаги имеются?
— Коли невтерпеж, изволь…
Расстегнул шинель, выставляя напоказ прикрепленную черным платком к шее руку, порылся в карманах, Носатый отмахнулся.
— Я — Макар Денисов. Могет, слыхал? Советскую власть в станице представляю.
— Как же, как же… будем знакомы. Качура, Илько… буденовец.
Хитро прижмурился Макар, спросил недоверчиво:
— При каком эскадроне значился? Улыбаясь, тряхнул светлочубой головой Илько:
— До чего занудистый ты, Макар. И как только тебя, стерву, девки любят. Видит же, человека до самой тонкой кишки пробрало, нет бы пригласить сразу… Чув про Беркута Красного ай не?
Вскоре Макар Денисов сидел с Качурой Ильком в обнимку, горланил походные песни, лез целоваться. Нелюдимая хозяйка отлучилась в какой-то тайник, наполнила бутылку мутной, отдающей табаком жижей.
— Сказываешь, с Беркутом ломал? — Макар поднял набрякшие краснотою глаза. — Знаю его, Кольку, как облупленного. Свиней пас у панов, вон за Салом. Комэск геройский. Родитель мой при ем в коноводах состоял. Нема бати…
С маху наполнил до краев кружку, опрокинул в» рот. Жевал лук с хрустом, морщил побуревшее потное лицо. Корку хлеба понюхал-понюхал, полвжил обратно.
— Срубали батю мово вчистую. В девятнадцатом, под Царицыном. Знаю и кто! Ерофей Пашков, есаул баклановский…
Макар рукавом вытер слезу. Них того ни с сего грохнул кулаком по столу, вскинул норовисто голову:
— А ты где был, когда земля горела?!
Картавка исподтишка кропила себя частыми крестиками, но властям не перечила.
— Там, где и ты… — щурился Илько. — По остатней? Опять пили, опять целовались.
— Желаешь, девку тебе усватаю, а? — Макар менял гнев на милость. — Анютка, выдь сюда!
В горенке смирно рукодельничали девчата. Шел великий пост: вечеринки водить грех. Правда, это осталось от старого мира, пережиток, так сказать, но Картавка блюла его строго и непреклонно. Парней, охальников, гнала в постные дни в шею и на порог не* пускала.
Скрипнула щелястая дверь — в проеме встала невысокая темноглазая дивчина в белой кофточке со сборками. Откинула за спину тяжелую косу. Румянея от чужого» взгляда, спросила:
— Ты кликал, братишка?
— Ближе, ближе ступай, касатка, — умиленно просила Картавка.
Макар подмигнул пришлому:
— Сеструха моя. Скажешь что?
Анюта, хихикнув, хлопнула за собой дверью. Почесал Макар за ухом, вздохнул:
— Зацепа в этом деле имеется. Оно ить… С мамашей, словом. Ты уж тут сам. Я тебе не помощник, не-е. Вот эту кралю снаряжай, — ткнул пальцем в сторону хозяйки. — Ушлая, не гляди, что страхолюдина. На собственной шкуре испытал. Усватала, браток, такую мине… У-у! Не баба — сатана. Рожает там… Опять, небось, двойня. Голова Макара упала на грудь.
— Не уживаются дети-то, мрут, — шепотом пояснила Ильку Картавка. — Уже в третий заход…
Потянулась ближе, еще добавила:
— Бог наказывает. Не взирает и на начальство. Макар очнулся; встряхнув головой, подался к самому Илькову носу, покрутил пальцем:
— А бумаг у тебя никаких нема, по роже вижу.
С той поры и прижился Илько в станице. Сердобольная бобылка уступила ему боковушку за печкой, кормила, поила, а плату не требовала: отдашь, когда будут.
На вербной, перед пасхой, осмелился Илько пойти к Денисовым. Засветло выскреб щербатой бритвой щеки, на френче сменил подворотничок. В горенке перед зеркалом долго и старательно тер рукавом медные пуговицы. Нетерпеливо пыхтя цигаркой, подождал, пока досужие на язык бабы разберут из проулков скотину.
Денисовы жили на ярах. Просторный флигель под тесом стоял как-то особо, скрытый белокорыми тополями. И при жизни Никишки полновластной хозяйкой в доме слыла его жена, своевольная, крутая нравом казачка с донских хуторов, Капитоновна. Безответного покойного мужа, сына и дочь держала в строгости и повиновении. По ярскому краю станицы ходили слухи, будто она не одобряла, что ее Никишка и сын Макар были на стороне красных, а когда получила худую весть, тут же, на улице, заявила бабам:
— Подох — туда ему и дорога.
Подходил Илько к Денисовым с робостью, не верил в успех своей сердечной затеи. У калитки встретил хриплым лаем сорвавшийся с цепи страшенный беломордыи кобель.
— Ну-ка, своих не угадал.
Парубок попятился, уперся вдруг взмокревшей спиной в плетень, зашарил здоровой рукой, норовя выворотить кол.
— Свои, что коней крадуть, — пропел откуда-то сбоку женский голос.
Возле летней кухни стояла сама Капитоновна. Вглядываясь, силилась по голосу угадать пришельца.
— Отгоните же, разорвет, чертяка!
Хозяйка цыкнула на кобеля, подошла ближе; приметив в сумерках белевшую на перевязи руку, догадалась-
— А-а, милости просим, входить, входить.
В кухне, в потемках, протирая завеской ламповое стекло, извинялась, будто сглаживая неловкую встречу:
— Слыхали, слыхали от Макара. Думка такая, самой наведаться, да все неуправка. Праздники ить… Стало быть, на шее таскаешь, навроде ляльки? Слава богу, хучь так, а другие вон…
Выкручивая фитиль, вздохнула:
— Мой вовсе остался там…
Во дворе загремело порожнее ведро, послышались легкие шаги — вошла Анюта.
— Мамка, на кого наш Серко…
Увидала гостя и не договорила; спрятав за спину голые по локоть руки, стыдливо потупила глаза.
Засиделся в тот вечер Илько у Денисовых. Украдкой перенимая робкий девичий взгляд, с жаром рассказывал, со слов Макара, как «крошили» беляков, в каких краях довелось побывать, как и где сложил голову их хозяин. Сажали вечерять — вежливо отказался, поднялся уходить.
Старшая Денисиха, утирая краешком завески глаза, просила наведываться, не забывать, приглашала на святой праздник.
— Зайду, — пообещал Илько.
Проводить вышла Анюта. Возле плетня, прощаясь за руку, Илько рывком притянул ее. к себе и, пользуясь темнотой, ткнулся сухими губами в тугую горячую щеку девушки…
В великий день, первый день пасхи, между матерью в дочкой произошел разговор. С памятного вечера еще почуяла Капитоновна недоброе: не укрылись от нее косые взгляды чужака. Теребя махорчатые края цветастой шали, она хитровато щурила глаза.
— К чему такая спешка, доченька? Погуляй, покохайся подле родной мамочки. В станице парней хучь плеса гати. Вон их на всенощной, видала?
Анюта густо залилась румянцем, ниже опустила голову.
— А в этом что? — добавила мать. — Гол как сокол, без роду-племени, да и… калека к тому же. Кому он такой? Небось, посправнее сыщется.
— Ушло то время, маманя, за богатство выдавать. Илюша сам богачам головы рубал. Да и батяня с братушкой тож…
С тоской и гневом поглядела Анюта куда-то в окно поверх материной головы; часто шевеля побелевшими ноздрями, полушепотом, будто сама себе, сказала:
— Не дадите согласия — уйду…
Обошлось без свадьбы. Будним вечером как-то сидел Илько в комнатке, низко нагнувшись к коптилке, чинил сапог. Без стука вошла Анюта с узлом в руке. Отбросил в угол сапог, поднялся, смущенно улыбаясь.
Поугождала молодая Картавке недолго. Молва ли людская, совесть ли материнская заговорила, порог Картавкиной хаты первой переступила сама Капитоновна.
— Негоже слоняться по чужим углам, — смахнула, не таясь, слезу. — И в родительском доме хватит вам места.
Собрала дочерин узел, вышла, повелев от порога:
— Ночевать чтобы были дома.
Цепко, живучим чернобылом врастали молодые Качуры в кусок сальской земли. До холодов пересыпали дырявую кровлю веранды, в катухе навесили двери; старенькие, обдерганные скотиной плетни на базу заменили новыми. На кривой, заросший лебедой и шпарышом проулок заманчиво бело выставился тесовый частокол, радуя и дивуя прохожих. Добрались руки и до сада: очистили, вскопали, а осенью посадили молоденькие деревца.
Не нарадуется Капитоновна зятем. Тревожила лишь рука на перевязи. Но через неделю, как перешли они к ней, стащил с шеи засаленную тряпицу и с той поры орудовал двумя.
Днями пропадал Илько в доме лавочника Брыля. Лавочник сбежал. Осиротевший дом немало времени простоял с заколоченными ставнями, пудовые гиревые замки взялись ржой. Явились новые хозяева. Железная, по-коробленная от давности крыша замаслилась зеленой краской, над резным парадным крыльцом свежо трепыхался на ветру красный флаг, над широкой створчатой „дверью — вывеска: «Артель инвалидов «Первоконник».
Лютым январским вечером встретила Капитоновна зятя новостью:
— Сын, Илюшенька. Славненький, беленький, вылитый ты.
— Так и вылитый уж…
На радости уважил польщенный зять теще: назвал первенца по мужу ее — Никитой. И тут же строго-настрого заказал бабам не крестить ребенка.
— Да как же, Илюша, нехристем жить! — Бабка всплеснула руками. — Где это видано! Упаси бог.
— Не было, так будет. — Илько строго свел брови. — Помните раз и навсегда: о попах речей не заводить.
Уговорила все-таки Капитоновна дочку поехать с ней на Дон, вроде в гости, порадовать родню внучком да тайком и окрестить. Илько дознался. Жене под хмельную руку наставил под глазами синяков, а тещу потряс хорошенько за грудки и попросил другой раз не влипать в его семейные дела.
Не успели обсохнуть Никитины пеленки — Анюта опять потяжелела. На этот раз она и не подумала идти наперекор мужу, а Капитоновна покривилась, покривилась, да по ее не вышло. Так Ленька и остался «нехристем».
Сальской текучей водой уплывало куда-то время. Каждое утро Илько шел в артель, вечерами до потемок возился с детворой; Анюта днями копалась в саду, ухаживала за коровой; Капитоновна разводила в палисад-нике цветы, глядела птицу, обстирывала да облатывала внучат.
Росли дети.
— Господи, — Анюта кидала на пополневшие бедра загорелые руки. — Никитка-то во какой был. А теперь? Эка беда! А Ленька, Ленька! Погляди, отец.
— И не диво, мать, — улыбался глазами Илько. — Ну-ка, сколько мы уже с тобой? Вот на пасху, считай, восемнадцатый стукнет.
Никита, белоголовый, редкозубый, рос волчонком, больше сопел носом да косился на людей. Скрадывали в нем все неприятное старательность да покорность. Ленька, напротив, бойкий, речистый. Лицом напоминал мать, смуглокожий, темноглазый, а нравом — бабку Денисиху.
— У-у, нехристь, — укоряла Анюта сына. — Чисто бабка-покойница, царство ей небесное. Все норовит на своем поставить.
Не обошел стороной Качуров сорок первый год. В первые же дни Илько ушел на фронт. На правах старшего ретиво взялся хозяиновать Никита. Бросил школу, устроился в сельпо на склад. Непутевым оказался он хозяином. Обзавелся дружками. Редкую ночь проводил дома— утром являлся. За версту несло от него самогонкой, табачищем. Прокутил зиму, весну, а на днях и его проводила Анюта. Не туда, куда провожают теперь все матери своих сыновей, а в тюрьму. Испугался Никита растраты, хотел бежать из станицы — задержали. Был суд.
Младший, Ленька, этой весной окончил девятый класс. Мучительно переживал он обиду, нанесенную братом. До крови кусал губы, клял свои никому не нужные шестнадцать лет и тайком от друзей собирался пристать к какой-нибудь проходящей через станицу на фронт воинской части.
Близился август сорок второго года. Под гул пушечной пальбы ступил кованый сапог врага на сухую, потресканную от жары и ветров донскую землю. Заполыхали казачьи тесовые курени, к небу кинулись черные космы огня от колхозных камышовых клуней. С человеческим стоном падали в садах яблони и вишни, подмятые гусеницами.
С ходу скатилась гитлеровская армия с бугристого берега к Дону, половодьем заливала низкое левобережье. Красная Армия отступала. На Дону не было сплошной обороны. Войска уходили к Волге. Через станицы и хутора шли загорелые ребята. Идут порядком, без песен, запыленные лица хмуры и смущены — немец вон еще где, а они топают. Степные шляхи забиты танками, машинами, пушками с завязанными жерлами… Грохот, пыль, одуряющая жара.
Жарко было не только на земле, но и в небе. От зари до зари над головой текучего фронта кипели воздушные бои. Стальные птицы сшибались стаями и в одиночку. За каждый пропыленный клочок неба дрались советские летчики.
Но отступали не все. У дорог, речек, в хуторах — везде, где можно зацепиться, отступающая армия оставляла заслоны. Рота, батальон, а то и полк занимали рубеж, врывались в землю и стояли. Насмерть стояли. Истекая кровью, дрались день, другой… пятый.
Просыпался Ленька чуть свет. Звякнет ведро на базу— хватал из-под подушки штаны и мчался к Салу. С разбегу прыгал головой вниз с дощатого помоста. Пока мать доит корову, он наныряется и успеет обсохнуть на обрыве возле тополя.
Тополь старый, с обожженным боком, в поклоне горбится над обрывом. Когда-то, помнил Ленька, тополь стоял дальше от яра, — дорожка, петляя по-над речкой, проходила между ними. Каждую весну полая вода подмывала яр, обваливала. Обрыв уперся в корявый ствол, оголил толстые почерневшие корни. А дорожка, вильнув, обжала его с другой стороны, ближе к тернам.





