Читаем Нежность онлайн бесплатно
Нежность
В книге Евг. Евтушенко - стихи о нашем времени, о революционных традициях, о высоком звании человека, о подлинной и мнимой порядочности, о долге поэта, о любви. Заключает книгу цикл стихов о новой Кубе, где Евг. Евтушенко провел много месяцев в качестве корреспондента "Правды".
Евгений Александрович Евтушенко
Поэзия / ЛирикаЕвгений Евтушенко
Нежность Новые стихи
Рецензия
Настоящую нежность не спутаешь.
Настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха. Если это так, если подлинная нежность не терпит шума, эстрады, то в какой мере это качество может быть свойственно стихам Евтушенко — поэта громкого, полемического, умеющего перекричать и аплодисменты и насмешки? В такой ли, чтобы выносить его в заголовок новой книги? Не следовало бы назвать книгу скорее «Эффектность" или «Популярность»?
Но давайте бегло взглянем, что такое пресловутая «поза» Евтушенко. Она едва ли была следствием эгоистической самовлюбленности: ведь самовлюбленность
поэта — лишь часть его любви к миру. Поза шла скорее от формы, являясь способом подачи материала. Понадобился яркий, зазывный способ подачи, потому что восприятие лирики притупилось, она к тому моменту стала как бы филиалом «производственного романа". Читатель переставал доверять актуальным «стихам о чувствах", справедливо опасаясь подделки. Его нужно было как бы заново привлечь. Этому и послужила «поза". Она прежде всего обращала внимание.
Теперь период «позы* для Евтушенко позади. Его новая книга населена людьми, позировать на фоне которых было бы бестактно и непоэтично. Это, во-первых, черноволосая лирическая героиня. Рядом с ней — продавщица галстуков; бухгалтер; Настя Карлова; старатель: машинистка; манекенщица из Дома моделей на Кузнецком (именно такой она получилась, хотя поэт пытался описывать парижанку от Диора). Он видит в них как бы особые планеты, неповторимые личные миры.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый
бой..
Все это забирает он с собой.
Вфантастических книгах описаны благородные космонавты-десантникн, изучающие в чужих углах галактики следы цивилизаций, чтобы отыскать «братьев по разуму», находящихся, может быть, на расстоянии световых тысячелетий. И хотя наш поэт повествует о самых ближайших братьях по разуму, он со столь же сильной надеждой приближается к каждой новой человеческой планете, трепетно вглядываясь в то, что открывается ему. И важнее, чем тот или иной торжественный акт, оказывается момент, когда старый бухгалтер достает из бумажника выцветшее фото (рассказ ведется от его лица);
Там, неловко очень подбочемясь.
У эпохи грозной на виду,
я стою, неюный ополченец
в сором первом памятном году.
Я услышу самолетов гулы,
выстрелы и песни на ветру,
и прошепчут что-то мои губы,
ну а что — и сам не разберу.
Себя поэт определяет, как «возможность высказаться им". Здесь и его личное: ведь «высказать других, их всех любя, и есть возможность высказать себя".
Итак, вот каким героям адресована нежность Евтушенко, вот от чьего имени берется он разъяснять, «хотят ли русские войны". Это настоящая нежность. Тут он старается быть сдержанным, избегает прямого лирического вторжения (вторжение подчас слишком плакатно; да и вообще «смазать карту будня, плеснувши краску из стакана", хорошо только один раз).
У Евтушенко есть стихотворение "Сирень", описывающее такой случай: поэт сажает в свою малолитражку напросившуюся пассажирку — официантку из «Балчуга". Она опоздала на последнюю злек- тричку и ищет ночлега. «Только ты без этого". — предупреждает она и поясняет: — «Страшно спать хочу". Поэт не пытается развернуть перед ней «рифм ассортимент", прочесть стихотворную проповедь, снабженную пышным формальным оперением. Онпросто уходит утром по делам и оставляет записку: где чай, где хлеб, где масло. Перед уходом он смотрит ма спящую официантку. Она другая:
исчезло то обычное,
что пило и грубило,
и что-то е ней
обиженное,
застенчивое было.
Здесь нежность уже не личный довесок, она появляется как нечто не зависящее от автора, как эстетическое качество, результат глубокого созерцания. Музыка нежности сливается с веянием добра.
Такая позиция делает позта соизмеримым с героями, создает возможность диалога, взаимопроникновения душ. Автор, рабочий по складу характера человек, геолог, косарь, перфораторщик, плотовщик — в душевном единстве и со старателем, плетущим небылицы в рудничной чайной, и с гармонистом слепым, которому сам кричит: «Сыпани|»,— и с улыбающейся именно ему буфетчицей Зиной. Да, со всеми с ними он свой, как с той черноволосой героиней-не- улыбой, что уткнулась в «Братьев Карамазовых» и на жизнерадостность смотрит как на некую черту, свойственную не очень умным. Поэт стремится переубедить ее. «неулыбающуюся улыбку» всей его теперешней жизни, но отнюдь не прямолинейно. Тут нужна интуиция и вот слово — нежность, умение обратиться и красоте, силе, внутренним возможностям собеседника. Каи раз путем человеческого проникновения будут укрепляться в нас моральные принципы общества, которое мы строим. Внешнее, механическое тут не ко двору.
Нежность» — уже из второго десятка книг Евтушенко. Срывов в ней немного, но, как выражаются в критике, тем они досадней. Зачем было писать небогатым трехстопным амфибрахием «гусарскую балладу» о Пушкине? Педалируется «шумящий шаманский гуляки- пророка характер шампанский...» А где же уравновешенность болденской осени? Где «Бордо благоразумный»? Пушкин был не баловнем, а скорее пасынком балов. Газированный Пушкин целиком остается на профессиональной совести автора.
И еще. Разочаровывает стихотворение о том, что «искусство — зто бунт». Перестал, дескать, бунтовать — перестал и быть художником. Ну-ну! Наверняка понятно что цель искусства созидательная. Такой и является «Нежность» в целом. Она — за сложность, за возвышение, за коммунистический прогресс. За преобразование земного шара, о котором Евтушенко не забывает, обращаясь к лирической героине.
И не только к лирической героине. В последних стихах, опубликованных на днях в «Правде» и "Комсомольской правде», позт обращается к народу, чтобы пробудить в нем ненависть ко всему темному, лживому, чтобы навсегда покончить с тем проклятым наследием культа личности, цепляющимся за людские души, мешающим мнам строить будущее (стихотворение «Наследники Сталина»).
В нас —
мятежей раскат,
восстаний перекаты.
Мы
дети баррикад!
Грядущего солдаты.
(«Письмо Жаку Брелю — французскому шансонье»).
Гражданский накал поэзии Евтушенко все возрастает. И в самом деле, чувство солдата зовет позта на большую войну, на фронтовую линию, «где с неправдой любой — очищающий бой».
С. Чудаков
Евгений Евтушенко. Нежность.
Москва. Изд-во «Советский писатель». 1963. 190 стр.
Советский писатель Москва 1962
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самою незаметностью своей.
У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой...
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди... Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать...
* * *
В Ьакуриани снова я. Так надо,
как это было надо год назад.
Деревья смотрят добро и мохнато,
и крошечные лыжники скользят.
Бездумная младенческая нега
в стране вершин и белых-белых тайн.
Наверно, снег идет отсюда с неба
и облаками делается там.
Я не один теперь. Мы здесь вдвоем —
два беглеца от суеты долины,
и, как снежинки, мы неразделимы
на склоне этом горном снеговом.
Нас радует простая здравость лыж,
биточков со сметаной и боржома.
Здесь нет друзей, но нет враждебных лиц.
Не надо с кем-то спорить и бороться.
Но этого-то мне недостает.
Не все же суета внизу, в долине.
Конечно, воздух там совсем не тот.
но там борьба селикая идет,
и от нее себя мы отдалили.
Выдумываем яблочный режим,
но знаем все же неопровержимо,
что от режима этого сбежим,
а в этом прелесть всякого режима.
И путь, наверно, у меня один —
я знаю, будет сложным он и длинным —
всю жизнь бежать к вершинам от долин
и возвращаться от вершин к долинам.
О ПРОСТОТЕ
Иная простота хуже воровства.
Уютно быть не сценой — залом,
зевать, программу теребя,
и называть спокойно: «Заумь»
ту пьесу, что умней тебя.
Как хорошо и как уютно,
сбежав от сложностей в кусты,
держаться радостно за юбку
румяной няни — простоты.
Внемлите, а не обессудьте.
Я простоту люблю, но ту,
что раскрывает сложность сути,
а не скрывает пустоту.
Не верьте лживой, пыл умеря.
За нею нужен глаз да глаз.
Она баюкает умело
и обворовывает нас.
Все сложное уже не манит.
Душа великого не ждет,
и нас вина непониманий
уже не мучает, не жжет...
9
* * *
Мне нравится,
когда мне кто-то нравится,
и с тем, что это нравится,
не справиться.
Когда лицо я вижу чье-то доброе —
у плотника,
солдата
или доктора,
мне хочется сказать им ненарошное:
«Спасибо вам за то,
что вы хорошие!»
Мне нравится —
и тут уж не исправиться! —
когда мне сильно кто-нибудь не нравится.
Когда я вижу чьи-то лица подлые,
все затаенной злобы к людям полные,
то хочется сказать мне им негромкое:
«Спасибо вам за то,
что вы недобрые!»
Вы,
люди-совы с душами полночными,
вы
лучшие хорошего помощники,
и тем, что вы хорошим помыкаете,
вы помогаете ему,
да! —
помогаете!
Его устойчивость —
она для вас загадка.
А это —
вами данная закалка.
И вы никак с хорошим не расправитесь
и этим —
еще более мне нравитесь!
МЕД
Я расскажу вам быль про мед.
Пусть кой-кого она проймет,
пусть кто-то вроде не поймет,
что разговор о нем идет.
Итак,
я расскажу про мед.
В том страшном,
в сорок первом,
в Чистополе,
где голодало все и мерзло,
на снег базарный
бочку выставили
двадцативедерную! —
меда!
Был продавец из этой сволочи,
что наживается на горе,
и горе выстроилось в очередь,
простое,
горькое,
нагое.
Он не деньгами брал,
а кофтами,
часами
или же отрезами.
Рука купеческая с кольцами
гнушалась явными отрепьями.
Он вещи на свету рассматривал.
Художник старый на ботинках
одной рукой шнурки разматывал,
другой —
протягивал бутылку.
Глядел, как мед тягуче цедится,
глядел согбенно и безропотно
и с медом —
с этой вечной ценностью —
по снегу шел в носках заштопанных.
Вокруг со взглядами стеклянными
солдат и офицеров жены
стояли с банками,
стаканами,
стояли немо,
напряженно.
И девочка
прозрачной ручкой
в каком-то странном полусне
тянула крохотную рюмочку
с колечком маминым на дне.
Но —
сани заскрипели мощно.
На спинке —
расписные розы.
И, важный лоб сановно морща,
сошел с них некто,
грузный,
рослый.
13
Большой,
торжественный,
как в раме,
без тени жалости малейшей:
«Всю бочку.
Заплачу коврами.
Давай сюда ее, милейший.
Договоримся тадл,
на месте.
А ну-ка пособите, братцы...»
И укатили они вместе.
Они всегда договорятся.
Стояла очередь угрюмая,
ни в чем как будто не участвуя.
Колечко, выпавши из рюмочки,
упало в след саней умчавшихся...
Далек тот сорок первый год,
год отступлений и невзгод,
но жив он —
медолюбец тот,
и сладко до сих пор живет.
Когда степенно он несет
самоуверенный живот,
когда он смотрит на часы
и гладит сытые усы,
я вспоминаю этот год,
я вспоминаю этот мед.
Тот мед тогда
как будто сам
по этим,
этим тек усам.
14
С них никогда
он не сотрет
прилипший к ним
навеки
мед!
ДЯДЯ ВАСЯ
5. Окуджаве
То зелено,
то листьев порыжение,
то мелкое сухое порошение,
а дядя Вася пишет прошения,
прошения,
прошения,
прошения.
Он пишет их задаром —
не за что-то.
Не за себя он просит —
за кого-то,
и это его вечная забота,
святая милосердная работа.
Не веря ни в иконы,
ни в молитвы,
он верит,
дядя Вася,
в государство,
и для больного полиомиелитом
он просит заграничное лекарство.
Он просит, чтобы всем квартиры дали,
чтобы коляски
инвалиды все имели.
Он хочет,
чтобы люди не страдали.
Он хочет,
чтобы люди не болели.
А дяде Васе семьдесят четыре...
И уж, казалось, он привыкнуть должен,
что столько неустроенного в мире.
Но не привык.
До этого не дожил.
Он одинок.
Живет он вместе с веточкой,
поставленной в бутылку из-под пива.
Зимою он окутывает ваточкой
ей корешки застенчиво,
счастливо.
И дяде Васе очень странным кажется,
что все я в жизни путаю и комкаю.
Моей любимой —
самой первой —
карточку
он,
отобрав, повесил в своей комнатке.
У дяди Васи сердце разрывается.
Он помнит,
как друг друга мы любили,
и, с карточкой ночами разговаривая,
он просит,
чтоб мы снова вместе были.
Он ходит прямо,
сухенький,
тревожный,
всегда готовый за людей бороться,
в шинели ветхой железнодорожной,
2 Е. Евтушенко 17
с калининскою острою бородкой.
Все бегает,
а он ведь очень старый,
и старость излечить на свете нечем,
но я не верю,
что его не станет.
Мне кажется,
что дядя Вася вечен.
Он вечен,
как страдания людские,
а жалости к ним столько накопил он!
Проводником возил он всю Россию
в своем вагоне жестком,
некупированном.
Все войны, войны —
мировая первая,
гражданская,
вторая мировая,
но так же,
так же инвалиды пели,
невидящие очи раскрывая.
Горели села за окном вагонным.
В тифу,
в крови Россия утверждалась,
и умирала на полу вагонном,
и на полу вагонном вновь рождалась.
Была дорога у России дальняя,
и дядя Вася был в дороге этой
и лекарем,
и бабкой повивальною,
и агитпропом,
и живой газетой.
Он всех поил какою мог бурдою,
всех утешал,
кого бедой мотало.
Была его работа добротою,
и доброта сейчас
работой стала.
Когда домой я поздно возвращаюсь,
я вижу —
свет в окне его не гаснет.
Кому-то дядя Вася возражает,
кого-то защищает дядя Вася.
Пусть кто-то в постоянном напряжен
лишь за свое на свете положение,
а дядя Вася
пишет прошения,
прошения,
прошения,
прошения.»
КОНЦЕРТ
На станции Зима, в гостях у дяди
стучал я на машинке, словно дятел,
а дядя мне: «Найти бы мне рецепт,
чтоб излечить тебя! Эх, парень глупый!
Пойдем-ка с нами в клуб. Сегодня в клубе
Иркутской филармонии концерт!
Все, все пойдем... У нас у всех билеты.
Гляди — помялись брюки у тебя...»
И вскоре шел я, смирный, приодетый,
в рубахе, теплой после утюга.
А по бокам, идя походкой важной,
за сапогами бережно следя,
одеколоном, водкою и ваксой
благоухали чинные дядья.
Был гвоздь программы — розовая туша
Антон Беспятных — русский богатырь.
Он делал все! Великолепно тужась,
зубами поднимал он связки гирь.
Он прыгал между острыми мечами,
на скрипке вальс изящно исполнял,
Жонглировал бутылками, мячами
и элегантно на пол их ронял.
Платками сыпал он неутомимо,
связал в один их, развернул его,
а на платке был вышит голубь мира
идейным завершением всего.
А дяди хлопали: «Гляди-ка, ишь как ловко!
Ну и мастак, да ты взгляни, взгляни...»
И я — я тоже потихоньку хлопал,
иначе бы обиделись они.
Пошел один я, тих и незаметен.
Я думал о земле — я не витал.
Ну что концерт! Бог с ним, с концертом этим!
Да мало ли такого я видал!
Я столько видел трюков престарелых,
но с оформленьем новым, дорогим
и столько на подобных представленьях
не слишком, но подхлопывал другим.
Я столько видел росписей на ложках,
когда крупы на суп не наберешь...
И думал я о подлинном и ложном,
о переходе подлинного в ложь.
Давайте думать. Все мы виноваты





