Читаем Нет времени онлайн бесплатно
Нет времени
Константин Крылов — один из интеллектуальных лидеров российских "новых правых". Последовательный русский националист, радикальный критик российской политической и культурной реальности — и блестящий публицист и литератор, чье творчество стало одним из самых ярких явлений духовной жизни России начала нового века. В сборнике представлены тексты, посвященные культуре в самом широком ее понимании — начиная от рецензий и литературных обзоров и кончая некрологами. Автору удается соединить крайнюю злободневность с глубиной мысли и обращенностью к "последним вопросам" человеческого бытия.
Документальная литература / Публицистика / Критика / Культурология / Образование и наукаБывают моменты, когда на какую-нибудь тему очень хочется повесить табличку «Посторонним В». Вот, к примеру: умирает близкий человек. Скорбь, слёзы, нежелание никого видеть, в особенности посторонних: они неуместны, они мешают, они топочут ногами в прихожей и переговариваются о своём, ненужном.
Тем не менее через какое-то время понимается, что эти ненужные всё-таки нужны: они пришли, они не забыли, они помнят. Уж неважно даже, с какими именно чувствами. В таких ситуациях старые враги и старые друзья покойного зачастую сидят за одним столом, потому что по прошествии известного времени стиль отношений уже не так значим, как самый факт их наличия. «Когда-то для нас всех это было важно». Грустный итог, но это лучше, чем быстрое и плотное забвение.
Я не имею ничего общего с ближним кругом друзей и поклонников Сергея Сергеевича Аверинцева. Я видел его несколько раз в жизни; читал какие-то его книги; не любил его. Но я считаю нужным воздать ему должное — именно в качестве постороннего. Посторонний взгляд тоже имеет своё маленькое право. В конце концов, всякий публичный человек (а Аверинцев таковым был) работает не только на клакеров и на свою тусовку, но прежде всего
Мой голос, конечно, не из партера, а с галёрки. Но всё-таки и мне не зазорно вспомнить Сергея Сергеевича «незлым тихим словом».
Жест и поза — два французских слова, которым в России не повезло. Обычно слова-иностранцы приглашаются в русский яз. на почётные должности: обозначать либо высокое, либо дорогостоящее, либо престижное. Но здесь что-то не срослось, вакансия оказалась сомнительной. В осадок выпало неприятное слово «позёр», отдающее «позором». Ну а к «жесту» прицепились какие-то жантильные эпитеты — «эффектный» и, того хуже, «бессильный».
Если обратиться к самому делу, выясняется вот что. Жест — это действие (даже, если угодно, деяние),[1] рассчитанное не на практический результат, а на реакцию зрителей. В свою очередь, поза — это застывший жест: человек «всем своим видом» являет какую-то фигуру — скажем, «безмолвной укоризны» или «исступленного фанатизма», или «демонстративного безразличия», или ещё чего.
Позу и жест у нас принято недооценивать. По двум причинам. Во-первых, чувствительность как таковая — в том числе чувствительность к «эффектному» — в России не в почёте. Считается, что Москва не верит слезам, охам-вздохам и заламыванию рук. Увы, чаще всего хвалёное пренебрежение к «этим всем выкаблучиваниям» имеет основанием не здравый практический смысл, а банальное несовпадение словарей. И Москва, и Россия в целом не так уж жестоковыйны и далеко не здравосмысленны. В прошлом веке, в конце восьмидесятых, даже самые дрянные позёры срывали «бешеный аплодисмент» на банальнейших жестах: кто жёг партбилет, кто в трамвае ездил — помните, да? Вот то-то.
С другой стороны, принято увязывать жест и позу не только с фальшью, но и с импотенцией, с отсутствием «дела». Жест, дескать, изображает, а значит — не совершает этого в реальности. Скажем, Толстой за плугом — это жест. «Пахать подано». Подразумевается, что ничегошеньки он этим самым плугом не напашет. «Баловство это всё барское».
Однако же поза и жест могут отличнейше сочетаться с хорошей продуктивностью. Скажем, поза
Более того, продуктивность как таковая сама по себе может быть позой. «Я много работаю, мне некогда интересоваться глупостями»: поза, за которую иногда приходится дорого платить, но бывают ситуации, когда оно того стоит.
Сергей Сергеевич Аверинцев был, что называется, культовой фигурой. Нет, бери выше: культовой фигурой его признавали даже те, кто сам имел культовый статус. В гуманитарных кругах семидесятых-восьмидесятых годов его имя было окружено аурой… не скажу «благоговейного почитания», но что-то такое в воздухе витало. Про Аверинцева рассказывали анекдоты, напоминающие житийные истории, и травили байки, исполненные неподдельного трепета. Его лекции собирали толпы блестящеглазых студиозусов («сидели в проходах», а то и на головах). Впрочем, людей в пиджаках приходило не меньше. Домашний телефон Аверинцева тщательно скрывался и выдавался только проверенным людям — и всё равно названивали безумцы и поклонники. На путеводный адрес «Москва, проспект Вернадского, д. 119, кв. 4» всё время шли ходоки.
Аверинцева назвали — с придыханием —
Был ли Аверинцев выдающимся учёным? Вопрос не очень подходящий к моменту, но неизбежный. Ответ положительный: был. Несмотря на то, что никаких особенных открытий и прорывов за ним не числится (равно как и своей «научной школы» он не оставил),
Здесь нужно иметь в виду, что
Зато Аверинцев был хорош как литератор, причём оригинального жанра. Он оставил после себя непревзойдённые образцы того, что можно назвать «гуманитарной научной прозой».
Отдельно надо сказать о «необъятных, энциклопедических познаниях» Сергея Сергеевича. Аверинцев имел репутацию универсального разума, настолько рафинированного, что само снисхождение к микроскопическим умственным способностям собеседников требовало от него определённого усилия. Характерно то, что в этом не было никакой зависти: советским гуманитарным людям, читавшим иностранные книжки с кровавыми слезами и со словарём, с их кривой тоской по мировой культуре, самим хотелось, чтобы среди них был хоть один «вот такой, настоящий», для которого эмпиреи духа были бы как открытая книга. Аверинцев охотно шёл навстречу этим ожиданиям, устраивая маленькие спектакли: например, посреди лекции или беседы как бы по учёной рассеянности неожиданно переходя на итальянский или койне, Фрейда называя Фройдом, или обрывая цитату из Ансельма Кентерберийского досадливым «ну, вы и так знаете». Сейчас это может показаться смешным, но тогда восхищённые слушатели чувствовали себя зваными на пир духа всеблагих, собеседниками Пифагора, Зороастра, Йозефа Кнехта, etc.
При этом никто не ждал от Аверинцева
Декларируемая рассеянность играла и более существенную роль: она позволяла Аверинцеву не замечать советскую власть.
Отношение советских людей к советской власти всегда было драматичным. Во всяком случае много драматичнее, чем отношение швейцарских граждан к своей швейцарской власти. Я не имею в виду якобы всеобщую ненависть к «совку» — это позднеперестроечный миф. Просто советская власть, в силу своей специфики, воспринималась населением как угодно, но только не как
С другой стороны, это вынужденно небезразличное отношение не могло выразиться ни в каких практических действиях — скажем, в политике или даже в искусстве. Власть функционировала сама по себе и наказывала за любое вмешательство в свои дела. Впрочем, впоследствии она перестала даже утруждать себя какими-то специальными репрессиями: стена между ней и «прочим населением» выросла до небес, так что какое бы то ни было действие по отношению к ней стало не то чтобы преступным, а просто невозможным. Поэтому единственной доступной формой выражения своих чувств остался жест, то есть обозначение поступка без самого поступка. Начиная от пионерского салюта и кончая пресловутой фигой в кармане.
Наиболее тяжёлым и двусмысленным было положение советских интеллектуалов, в особенности гуманитариев. Их «софья власьевна» доставала особенно сильно. Доставала не только «цензурой и расправами» (то есть «не давала книжку почитать»), а ещё и тем самым, что интеллектуалам издревле положено и прописано — именно в качестве позы — как раз это самое
Выходов было, в общем, три. Первый, героический — диссидентство в той или иной форме. «Если вы не даёте себе труда не мозолить нам глаза, что ж — мы будем вас ненавидеть». Второй, цинический — уход в «советскую карьеру» (например, в советскую научную карьеру: «жить-то надо»). И, наконец, третий путь, самый сложный — имитация этого самого безразличия, попытка жить так, как будто советской власти нет.
Выглядело это отчасти нелепо. Примерно так, как может выглядеть тщедушный гражданин в очках и с книжечкой, на которого навалился назюзюкавшийся дядя и что-то ласково мычит. Не имея возможности стряхнуть с себя сей неблагородный груз и не желая унижаться до собеседования с уродом, гражданин делает вид, что погружён в чтение настолько, что просто не замечает тяжести, мычания и «некоторого амбре». Вряд ли он, правда, при этом много усвоит из книги. Так что лучше его не экзаменовать. Но поза — да, поза достойна некоторого сочувственного уважения. В конце концов, это не худший выход из неудобной ситуации.
Аверинцев был не единственным, кто избрал подобную стратегию поведения. Но, надо признать, он выдерживал позу лучше всех.
Сергей Сергеевич никогда не был диссидентом в прямом смысле этого слова, хотя эта карьера (а диссидентство в семидесятых уже приобрело черты своего рода карьеры) была для него открыта. Разумеется, он исполнял все ритуалы «честного человека» тех времён: например, подписывал какие-то «открытые письма» властям)и, наверное, имел с того положенные неприятности). Но любили его не за это. А, скажем, за анекдот про то, как Сергей Сергеевич по случайности забрёл на партсобрание, увидел кумачовый лозунг «Наше будущее — коммунизм» (или что-то в этом роде), прочитал это вслух и довольно громко сказал:»Ну-ну, посмотрим». Или за то, что показал язык лектору, вещающему что-то про достижения развитого социализма. За это ему прощали даже премию Ленинского космосола, полученную в 1968 году (дали, вероятно, по рассеянности), или даже членство в Союзе писателей (1985, год до оруэлловского рубежа).
Об истинном характере его отношений с «софьей власьевной» можно судить по деталькам, видимым только в лупу. Например, библиографические списки к его книгам и статьям смотрелись, на советский глазок-смотрок, довольно-таки вызывающе. Согласно советскому этикету, в каждой гуманитарной монографии должны были быть ссылки на Маркса-Энгельса-Ленина, причём в специально отведённом для этого разделе «Классики марксистско-ленинской философии». Раздел этот предшествовал всем остальным и как бы напоминал, кто здесь хозяин. Аверинцев же эти приличия как бы игнорировал, причём весьма изобретательно. В ранней книге «Плутарх и античная биография» имеется единственная ссылка на Маркса, причём запрятанная на своё законное алфавитное место, среди прочих авторов на букву «м». Получалось, что страшного «папу Карло»
А в «Поэтике ранневизантийской литературы» ссылки на «классиков» отсутствовали как класс. «Вы представляете, чего ему это стоило?» — объяснял мне книжный спекулянт, пасшийся возле знаменитого «букиниста» в Столешниковом переулке, пытаясь всучить мне «Поэтику».
Следует иметь в виду: в самой книжке (о которой речь впереди) не было ничего крамольного, кроме трёх абзацев с очень мягкой критикой «экономического детерминизма» — все, конечно, понимали, «про что речь», но это ещё не выходило за пределы дозволенной фронды. Так что это самое «чего стоило!» воздавало должное не смелости автора (были и посмелее), но —





