Читаем Начало. То да сё… онлайн бесплатно
Начало. То да сё…
Первый том воспоминаний кинорежиссера Сергея Соловьева посвящен началу — жизни человеческой, жизни профессиональной. Детство, отрочество, юность, первые пробы пера и кинокамеры; стоп-кадры — лица друзей, учителей и коллег, ныне здравствующих и ушедших; битвы с начальством, с самим собой; и поражения, и победы, и кино.
Документальная литература / Биографии и МемуарыAnnotation
Первый том воспоминаний кинорежиссера Сергея Соловьева посвящен началу — жизни человеческой, жизни профессиональной. Детство, отрочество, юность, первые пробы пера и кинокамеры; стоп-кадры — лица друзей, учителей и коллег, ныне здравствующих и ушедших; битвы с начальством, с самим собой; и поражения, и победы, и кино.
Соловьев Сергей
ПЕРВОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
ВТОРОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
ДЕТСТВО
ЭКЗАМЕНЫ
МАСТЕРСКАЯ РОММА
ТРИ БАЙКИ О РАЙЗМАНЕ
РИТОРИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ РЕЖИССЕРА ОБ АКТРИСАХ
ОТ ЖЕСТА К СЛОВУ
ДИКА
ЧЕРНАЯ ДЫРА
НА «МОСФИЛЬМЕ»
ЗАЛП-ШТЕЙН «АВРОРЫ»
ИСААК
КАК МЕНЯ ОДОЛЕВАЛИ БЕСЫ
ГЕНА
БУЛЫЧОВ И ДРУГИЕ
ДУ-НЯ
НИКИТА
СТАРЫЕ СТРАСТИ
АЛЕКСАНДР БОРИСОВ. ХУДОЖНИК
Соловьев Сергей
Асса и другие произведения этого автора. Книга первая: Начало. То да сё…
ПЕРВОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
«Кинорежиссура — это не профессия, это способ жизни», — так начал одну из первых лекций во ВГИКе мой дорогой учитель Михаил Ильич Ромм.
С той поры прошло так много времени. Но все это прошедшее время практически можно уместить только в одну эту его фразу. Об этой странной профессии, об этом иногда ничтожном и нелепом, но в какие-то мгновения даже в чем-то величественном и благородном способе жизни будет эта книжка. Длинной она получилась вовсе не из-за писательских амбиций. Просто оказывается уже такая вот довольно длинная в этой профессии образовалась за плечами жизнь. Надеюсь, рассказики эти не будут «книгой итогов», всего лишь — собранием «пестрых глав», тех самых, «полусмешных, полупечальных, простонародных, идеальных…». Впрочем, Пушкина и без меня вы отлично знаете, поэтому постараюсь рассказывать вам о том, чего вы, может быть, не узнали бы без меня.
Начнем с того, что мастерская Ромма, где мне выпало счастье учиться, традиционно считалась очень сильной. В предшествующем до нас наборе были Андрей Кончаловский, Андрей Смирнов, Резо Эсадзе, Борис Яшин, до них — Андрей Тарковский и Василий Шукшин. Наш курс тоже не беден — можно назвать лишь Динару Асанову или Витю Титова… Нам интересно было учиться друг у друга — не только у Ромма. Самым же талантливым среди нас, по общему мнению, был Митя Крупко.
До ВГИКа он работал ночным смазчиком автомобилей в Евпатории, одновременно был чемпионом Крыма по боксу среди юношей, гениально бил чечетку. Во ВГИКе он всех потряс уже одной только присланной на вступительный конкурс работой. Вместо обычных десяти-пятнадцати машинописных страничек, иногда с приложением нетвердых рисуночков, Митя прислал посылочный ящик с круглыми дырочками, в какие в те годы обычно упаковывали фрукты. Ящик вскрыли, обнаружили в нем свиток, длиной с рулон обоев. Стали рулон разматывать — и увидели на нем во всю длину парапет евпаторийской набережной в часы заката. Набережная была сплошь заполнена великолепно изображенными персонажами. Кто-то просто стоял, опершись тем самым местом о гранит, и вглядывался, может быть, в горы, кто-то, напротив, стоял спиной к нам и вглядывался в море, рядом торговали газированной водой, квасом, мороженым, играли дети, грелись на солнышке пенсионеры, шли матросы, заигрывали с девушками, хромая девушка смотрела в море, кто-то кого-то обжуливал, кто-то играл в карты, кто-то пил портвейн, кто-то курил, не исключено, что даже и анашу. За каждым стояла история, человеческая судьба. Фигуркам не было конца, как не было конца творческим силам, фантазии художника, все это так полнокровно изобразившего.
Да и дальше Митя работал на курсе тоньше всех, умнее всех. Работы, сделанные им во ВГИКе, до сих пор вспоминаются мне как настоящие, не учебные шедевры. Кстати, какие-то из них сохранились и на пленке, их можно посмотреть и сейчас. Бесспорным шедевром была его первая студенческая экранная работа «Колодец». Грандиозную работу сделал он и на площадке — по горьковскому рассказу «Супруги Орловы». До сих пор помню каждый жест, каждый «кадр» этого удивительного спектакля. Помню беленый холерный барак, сильно и четко очерченные густо-черные пальто героев, их темные шарфы, сапоги и галоши, как они странно передвигали ноги, как беззащитно-обреченно стояла героиня, как по-особому, будто сопротивляясь всему и вся, было поднято ее плечо. Просто висконтиевского уровня была работа.
Кстати, Митя очень любит Висконти, этого утонченного, изысканнейшего аристократа, несмотря на свою, казалось бы, глубокую провинциальность. Митя глубоко и тонко образованный человек. Когда он высказывает о чем-то свои суждения, невольно вспоминаются слова Феллини о том, что настоящие таланты, будущее живого искусства, всегда зарождаются в провинции. Именно провинция заставляет жить фантазиями. В «Супругах Орловых» же мощно сказались уроки Висконти из «Рокко и его братьев», в частности гениальная сцена убийства одним из братьев Рокко своей возлюбленной.
Митина профессиональная судьба, увы, не сложилась никак. Сначала на студии Горького его заставляли снимать какие-то дикие картины на «производственную тему» про то ли сходящиеся, то ли несходящиеся оси — не могли и не желали понять, с кем имеют дело. Потом дали ему снять маленькую короткометражку, которую он сделал совершенно замечательно. Но развивать то, что открыла эта картина, никто не был заинтересован. Митя был, есть и будет глубоко асоциален, аполитичен. Весь наш призрачный сонм так называемых общественных ценностей, вокруг которого мы с поразительным отсутствием вкуса и нюха на настоящее крутимся, ему глубоко чужой. Вся эта наша деланная общественная ахинея с делением произведений на прогрессивные, регрессивные и всяческие другие ему даже не отвратительна — он ее вообще не замечает, не хочет в ней никаким боком участвовать. Вряд ли когда-либо и уж наверняка не в России появится общественная формация, способная учитывать прежде всего чудо и силу отдельной жизни художественной индивидуальности, вне общественно-идейной кормушки, вне придурочных, но ритуальных идеологических танцев. Людям, неспособным вешать начальству либеральную или национал-патриотическую лапшу на уши, как с горечью, но и с вдохновением проделывал всю жизнь я, впендюривая в министерских кабинетах в головы чиновников свои немудреные замыслы, приходилось трудно. Наше равнодушное, вечно занятое разного рода идеологическими спектаклями общество Митю не востребовало, поскольку искусством, в сущности, оно никогда не интересовалось. У самого же Мити изначально не было умения исхитряться и изворачиваться, при том что искусство занимало в душе его фундаментальное, Богом данное место.
Быть художником — это, в конце концов, конечно же, не способность «откликаться на веяния времени», глубоко искренне или глубоко конъюнктурно, один черт, а талант построить собственную судьбу, личность, миропонимание, индивидуальное творчество вне всяких этих «веяний». Митя всегда с одинаковым презрением относился к нашим меняющимся общественным формациям — социалистическим, постсоциалистическим и даже капиталистическим, и общественные формации платили ему тем же — полным отсутствием какого-либо интереса к его личности и судьбе. В этой книге я постараюсь рассказать о другом подобном человеке, тоже необыкновенно дорогом и близком мне, моем школьном товарище Леве Васильеве — в их судьбах, при всей разнице их профессий в искусстве и жизненных обстоятельств, так много похожего!
Я счастлив, что много лет во ВГИКе мы преподаем вместе — вместе с Митей и с Валерием Рубинчиком ведем мастерскую.
А рассказываю же я здесь о Мите не просто из удовольствия еще раз произнести о нем какие-то добрые слова или из желания привлечь чье-то участие к его судьбе (увы, это уже поздно), но преследую при этом глубоко шкурный интерес…
Недавно какой-то корреспондент задал мне вопрос: как вы относитесь к критике? Я объяснил, как сумел, что отношусь хорошо, потому что чрезвычайно ценно усилие увидеть себя со стороны. Но вот к моему пятидесятилетию две девочки из архивного института позвонили и сказали, что в качестве диплома выбрали себе составление библиографии обо мне написанного, что хотели бы подарить ее мне и попросить помощи в ее издании. Я представил себе скромную папочку страничек на двадцать-тридцать, поблагодарил, пообещал и просмотреть, и, чем могу, помочь. Пришли девочки и вместо двадцати страничек принесли мне толстенный том на добрую тысячу страниц — как бы «Война и мир» о моей ну никак не толстовского масштаба персоне.
— Постойте, постойте, — разгорячился я. — А вот все эти статьи, тут перечисленные, они в природе-то существуют, вы их своими глазами видели? Или так, одни названия?
Девочки поклялись, что все статьи и видели, и читали, и могут принести любую хоть завтра. Я попросил принести пяток выбранных наугад по названиям, показавшимся интересными. Принесли. В общей сложности это было что-то около восьмидесяти страниц, из газет, журналов, какого-то сборника. Я всё прочитал — и как-то не нашел ни одного слова, которое что-то важное мне о моих работах сообщило, рассказало, могло бы быть мне полезным хоть с какой-либо стороны, да, наверное, не только мне, но и любому читателю. Это были тоже некие ритуальные танцы, существующие по ту сторону материй, необходимых людям для жизни. Не важно, славили ли эти статьи меня как носителя неких общественно полезных идеалов, о которых я никогда в жизни не задумывался всерьез, или хулили как их разрушителя.
Без критики, конечно, наверное, не может развиваться искусство, она сама — часть искусства, та система «сдержек и противовесов», то необходимое сопротивление, во взаимодействии с которым обретает энергию развития творчество. При всей сложности своих личных отношений с отдельными критиками и критикой вообще я тем не менее никогда не мыслил своей жизни вне критики. Так вот одним из самых серьезных моих критиков всегда был для меня Митя Крупко, к его мнению я на протяжении всей жизни очень внимательно прислушивался и всегда хорошо понимал, о чем и ради чего он говорил.
Готовясь к съемкам «Ста дней после детства», я пробовал детей на главные роли. Собственно, это были уже и не совсем дети — вполне осмысленные подростки лет пятнадцати. Но поскольку профессионалов в этом возрасте не бывает, возможности выбора казались безбрежными: можно было пробовать хоть всю страну.
Главным героем картины был некий выдуманный Митя Лопухин: он переживал свою первую любовь, страдал, мучился, взрослел на наших глазах, мужал, из бесформенного куска человеческого мяса преображался в некую более или менее одухотворенную материю. И здесь передо мной встала проблема. На эту роль я нашел двух мальчиков. Один был низенького роста (что могло быть очень к месту, поскольку в фильме явно прочерчивалась лермонтовская линия), из очень неблагополучной семьи, некрасивый, нескладный. Эмма Герштейн в свое время дала поразительную характеристику великому сыну великих родителей Льву Гумилёву: «Он был человеком, которому изначально на земле не было места». Вот таков был и этот мальчик. Таким мог стать и наш герой: тогда и трагедией его стало бы свойство подросткового возраста — видеть мир таким, в котором тебе изначально нет места. Все лучше тебя и красивее тебя, и вообще все места на земле уже заняты. Да и мальчик был замечательный — нервный, с поразительно осмысленными, злыми, ожесточенными глазами.
А другой мальчик был очень красив, спокоен, добр, в меру эмоционален, гармонично сложен; внутренняя природа его была совершенно неконфликтна к миру, расположена к нему. Как ни странно, и в том и в другом мальчике была своя прелесть — я никак не мог решиться, кого мне взять. Со всех сторон мне советовали всякие глупости, еще более усугублявшие мой внутренний раздрызг. Тогда я показал пробы Мите. Он посмотрел и сказал слова, оказавшиеся для моей жизни важнейшими.
— Да это все зависит от того, чего ты сам-то хочешь…
— В каком смысле?
— Ну, для самого себя чего ты хочешь?
— Как чего хочу?
— Ну, есть два варианта. Ты, допустим, берешь этого маленького некрасивого мальчика, снимаешь с ним картину, может быть даже очень хорошую, но в этом случае ты, вероятнее всего, как Модильяни, к тридцати пяти годам должен будешь умереть от туберкулеза и наркотиков. Ты сам себе этим выбором такую жизнь предрекаешь. А если ты возьмешь второго, вот этого красивого мальчика, то, может быть, как Ренуар, в семьдесят пять лет, привязав к руке кисть (потому что рука ее уже не держит), под сенью дерев, пронизанных трепещущим солнцем, будешь писать юных обнаженных женщин, которые будут тебя волновать в эти семьдесят пять. Поэтому сам для себя реши, чего ты хочешь. Чего выберешь — то и выберешь. И никаких других вопросов здесь нет и быть не может.
Действительно, вопросы для меня сразу исчезли.
ВТОРОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
Съемки фильма, именовавшегося по сценарию «Здравствуй, мальчик Бананан», начались с ялтинской натуры. Была глубокая осень, ноябрь: мы ждали обычной для этих мест классической сухой устойчивой погоды. Вместо этого первую неделю лил дождь, мы, скучая, сидели по номерам, иногда заходили на студию, примеряли на актеров игровые костюмы, просто прогуливались по пустым набережным, слегка выпивали. Народ мы с собой привезли странный — в Ялте такого не видывали. Витя Цой, первый раз в жизни увидевший море, ходил в длинном черном пальто до пят, пугая прохожих суровым корейским видом, Густав Гурьянов носил в ухе серьгу: на второй день он попал в милицию, где серьгу у него изъяли, а нас вызвали в горком для объяснений — зачем серьга и что за народ? Хлюпая по лужам, мы шли выяснять отношения, утрясать недоразумения. Снова заглядывали на студию: опять прикидывали один костюм, другой, третий. Оказалось, что те безумные наряды, в которых заявились в город наши герои, и есть лучшие для картины.





