Читаем На небесном дне онлайн бесплатно
На небесном дне
У Олега Хлебникова сложилась книга, которую он сам назвал романом в поэмах. Сложилась как жизнь. Как сказал двадцать с лишним лет назад Давид Самойлов – «в стихах Олега Хлебникова есть картина мира». Судьба лирического героя (вряд ли он многим отличается от автора) и судьбы окружавших его людей складываются на фоне отечественной истории. Да они сами и есть эта история. И тот совсем ближний круг, кого автор считает братьями – Юрий Щекочихин, Александр Аронов, «Толик, Андрюшка, Пашка»… И соседи по поэме «Улица Павленко» в Переделкине: Борис Пастернак, Корней Чуковский, Булат Окуджава, Арсений Тарковский, Иосиф Бродский, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко – «И слово друг / вместе с отцом и сыном / троицу составляло…».
Олег Никитьевич Хлебников , Олег Хлебников
Поэзия / Современная русская поэзия© Олег Хлебников, 2013
© «Время», 2013
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru), 2014
Этот «роман в поэмах» писало время. Почти тридцать шесть лет писало. Я пытался только уловить всхлипы и гул времени, которого, как известно, вроде бы и нет. И – по возможности – перевести всё услышанное и недослышанное на русский – по Блоку, преодолевая бездну своей оглушительной бездарности.
Что получилось, судить не мне. Но знаю, что точно удалось: вместить в строчки – хуже-лучше – полвека собственной, как-то осознанной жизни, происходившей не в пустоте, а в стране, которая приходила в себя после большевистского изнасилования и сталинского террора. До сих пор не пришла.
Плюс к тому какие-то протуберанцы совсем уж прошлого и будущего…
Существует документальная проза. Возможна ли документальная поэзия? Не знаю. Но «На небесном дне» – попытка именно в этом роде. Непроизвольная. Просто не умею писать о том, чего не было или не могло бы, по моему мнению, быть.
Очень не люблю (определение Мандельштама) «переводы готовых смыслов» и, только когда «несёт» неизвестно куда, начинаю чувствовать поэму.
Писать поэмы в наше время кажется безумием. Когда стихи-то не читают! Но именно поэтому интересно. Вопреки и благодаря.
Когда находишься внутри поэмы, испытываешь счастье. Это путешествие в другой мир, который, может быть, тебе всего лишь казался, но, воплощённый в слове, уже существует.
Строить миры – задача не только Творца, но и любого творящего что-то. Даже, наверно, любой твари. Началось с ветхого Адама, дававшего предметам и явлениям имена.
И вот – очень хочется сохранить имена. Тех, кто дорог. Я не умею и не хочу – на мраморе или граните. Более прочным материалом кажется мне слово.
А ещё есть робкая надежда, что те несколько жизней, которые уже прожил лично я и которые отразились в этих поэмах, захотят прожить, в них погрузившись, хотя бы несколько читателей.
Кстати (крючок для читателя), это самый простой способ продления собственной жизни! Продления на другие – воспринятые и прочувствованные.
Беда, увы, с восприятием стихов. Их у нас в последние много лет разучились читать – надо бы снабжать, как ноты, разными знаками: крещендо, диминуэндо… Надо бы предложить издателям с этими знаками стихи печатать…
Но нет более ёмкого способа передачи информации – эмоциональной, прежде всего, – чем стихи. В этом смысле книжка, которая перед Вами, только кажется тоненькой.
Прошу Вас, читатель, ударяя при чтении правильно, попытаться прожить вместе со мной лишние полвека. Спасибо.
А комментарии – это для тех, кто захочет узнать что-то не вместившееся в стихи про реальных героев поэм или про обстоятельства их (поэм) появления на свет.
Переулочек, переул…
Горло петелькой затянул.
Детдома и ларька соседство —
один из переулков детства,
где до сих пор покоя нет,
где время в склянках, время в банках,
в расспросах, слухах, перебранках —
меняется на горсть монет,
где моё детство побывало,
вставало в очередь, играло
ледышкой около ларька
и на детдомовские окна,
всегда затворенные плотно,
глядело из-под козырька,
где из пословиц миллиона
«Болтун – находка для шпиона» —
всего одну запомнил я,
где дядьки в кожаных ушанках
и тётки в сизых полушалках
искали крайних
и края
неведомые представляли,
края, простёршиеся дале, —
за телевышкой, за горой…
края, где я ни разу не был,
где явно закруглялось небо,
срастаясь с дымкой городской…
Такой обычный переулок,
где каждый шаг бывает гулок
и каждый шаг неповторим,
пространство, что в себя вместило
людские судьбы – судьбы мира,
и всё не расстаётся с ним…
В проулке за детдомом старым,
у пункта по приему тары
толпится, как всегда, народ —
что принимают, всё сдаёт.
Бездумно-мудрые старухи
иконно складывают руки.
Коричневые сумки их
полны бутылок дармовых.
У ног мешок со стеклотарой —
какой-то человек усталый
стоит, касаясь головой
клочка проблемы мировой.
А девочка с двухлетней дочкой —
со стеклотарой непорочной —
проблемы не касается:
дочь за подол цепляется.
У Марьивановны в авоськах,
как будто капельки на вёслах,
блестят стекляшки. Вся она,
как в мысли, в них погружена.
С ней рядом отставной полковник.
Чтоб миру о себе напомнить,
пришёл, принёс бутылок пять
как повод в очереди встать.
И вот – по очереди этой,
как кистью, временем задетой,
по очереди по живой,
текущей поперёк и вдоль,
передаются факты, мненья,
сомненья и опроверженья…
Стояние в очередях
не столь способствует мышленью,
скорее – семечек лущенью
и мутной мудрости в очах.
Стояние в очередях
ведёт к такому разговору,
который вспыхивает скоро
и увязает в мелочах.
И снова – лишь один зачах —
другой подобный возникает.
Такой порядок вызывает
стояние в очередях.
Рассказ – сочувственное «ах!»,
лихая шутка, злая ссора…
Моя пожизненная школа —
стояние в очередях.
Не различить издалека
очередей предназначенье…
Как терпеливо их теченье! —
как среднерусская река.
…И Марьивановна сказала:
– Уж больно ящиков-то мало, —
вздохнула, – могут не принять
посуду… —
замерла опять.
Забеспокоились старухи.
Одна шепнула:
– В одни руки
больше пятёрки не дают!
Остатки задарма берут!..
– Эх, мать! – прищурился полковник
светло, как довоенный школьник. —
Всё вам дадут. Без па-ни-ки!.. —
И засмеялись мужики.
И тут повеяло годами
иными. Из далёкой дали
какой-то силуэт возник,
иным очередям двойник —
в будённовке, косоворотке…
Нет, в гимнастёрке и пилотке.
Сначала встал за кипятком…
За кашей кирзовой – потом…
Вот – превратился в инвалида
в шинельке, офицерской с вида.
За ним в колонну встали вдруг
солдатки, дети, бабка, внук…
И как-то стало очевидно,
что лезть без очереди стыдно.
Но что же стало с переулком?
Раздвинулся? Совсем пропал?..
Наполнился гуденьем гулким
и – площадью базарной стал.
Из деревень пришли подводы.
К прилавкам встали кустари.
Толпа заполнила проходы.
И крики «Налетай! Бери!» —
как сизари, с земли взлетели!
Старьёвщик пел: «Берём старьё…»
И пайщик для своей артели
брезгливо выбирал сырьё.
Вот водовоз с дощатой бочкой!
А вот и Марьиванна с дочкой:
то ль продавала, то ль брала,
то ль на смотрины дочь вела.
– Хошь лясы, хошь ножи поточим! —
кричал точильщик тощий очень.
И удирал, не чуя ног,
малец, стащивший пирожок…
Детдом —
вновь делался трактиром.
И высилась над этим миром,
как поминальная свеча,
пожарная каланча —
которая потом сгорела
дотла.
Но разве в этом дело?
Другие времена мелькнули —
вдогонку просвистели пули.
Другие люди в свой черёд
пришли. Нет – в очередь скопились,
«Кто крайний?» – справились, столпились
и ждут, когда до них дойдёт…
А где же тот красноармеец,
в будённовке? Где тот лишенец
с извечным «Налетай! Бери!» —
страдавшие душой и телом
за правое, конечно, дело —
за угнетённых всей земли?
Где морячок с мечтой раздольной
о революции – не больно
какой, а сразу – мировой?..
С красноармейцем где-то вместе —
там, на ветрах, гремящих жестью,
застыли —
там, в эпохе той…
А где старьёвщик непременный?
Что ж не дождался перемены
в делах? Ему б сейчас старьё
давали даром! Не дождался.
В годах голодных затерялся.
Сменил занятие своё?
А многие из той окрошки
здесь. Инвалид – на «запорожце».
А вот артельщик – на «форде»…
Связать всё это воедино! —
какая странная картина
коловращения идей
получится… Но это трудно.
И мудренее ночи утро.
А к переулку ночь идёт.
Ведь даже в маленьком пространстве,
вернувшись из далёких странствий,
свершает время свой полёт…
Над переулком вечер засинел.
Зажгла огни, растаяв, телевышка —
как будто городок расправил крыши,
включил сигнал и в небо полетел.
В детдомовских окошках свет возник
и проявил воспитанников лица,
высокий шкаф и стены – как страницы
зачитанных и пожелтевших книг.
И заблестели склянки у ларька,
не принятые из-за повреждений,
незаурядных форм и оформлений…
Вечерний ветер трогал их бока.
В конце проулка, в гибком фонаре,
похожем шеей на плезиозавра,
как свет дневной, уже рождалось завтра.
Магнитофон старался во дворе,
соседнем с переулком…
Памяти Анатолия Берладина, друга, театрального режиссёра
ПРИСМОТРЕН БЫЛ СТАРУХАМИ СЛЕПЫМИ,
калеками после гульбы
и дурачком, переменившим имя
на радостное прозвище – Биби.
Обучен был Пожарником учёным
и местность изучать привык:
вот сам Пожарник, вот старуха в чёрном,
а вот Биби гудит, как грузовик…
Би-би-би! Ду-ду!
Птицам-курам на беду!..
Калека пел ночами про «Варяга».
Пожарник спал. Наездившись, Биби
дремал в саду. Из поднебесья влага
лилась, лилась… И всё размыла бы —
когда б и так уже не размывало
иным потоком глину наших тел.
Биби – сначала. Как страна рыдала! —
би-би-би-би… – Я прибавляю мало —
одну тебя я выдумать сумел.
ОДНУ ТЕБЯ Я ВЫДУМАТЬ СУМЕЛ,
и ту не так. Так много было дел!
И счёта я не вёл своим потерям.
Между делами брата навещал,
и брат меня рассказом угощал,
но в достоверности я не уверен.
Брат говорил о Пушкине, что он
(при чём тут Пушкин?) был всю жизнь влюблён
в Карамзину (при чём тут Гончарова?),
сначала не ответила она,
поэт был юн, в том не её вина,
ответила – не виновата снова.
А перед смертью видеть захотел
он лишь её… Рассказ меня задел.
Какое-то в нём было совпаденье —
вот только с чем?.. И был он о любви…
При чём же тут, о господи, Биби?!
Теперь нас топчут без предупрежденья…
Потом заговорил о Кюхле брат,
об их дуэли с Пушкиным… Не рад
уж был я, что пришёл. Опять легенды!
Учебники не в силах тут помочь.
Пускай их изучают сын иль дочь…
Кабы родители – интеллигенты!
КАБЫ РОДИТЕЛИ-ИНТЕЛЛИГЕНТЫ
(они вечерний техникум кончали)
ночами не чертили чертежи,
они бы пресекали инциденты,
что во дворе нередко возникали
из состраданья, хвастовства и лжи.
Калека врал, что тоже был моложе,
с самим Поддубным на ковре встречался
и сам Поддубный побороть не смог;
а одному фашисту плюнул в рожу,
и тот со страху, значит… ну и сдался,
и, значит, в штаб фашиста приволок,
а там как раз сидел Будённый… Вот где
Пожарник прямо до небес взвивался
и уличал рассказчика во лжи.
Биби плевал под ноги и на «Волге»
солидно отъезжал, вновь возвращался…
А летописью были – чертежи.
Но тут калека возражал, что, ладно,
пускай не верят, а в Москве (видали!)
во все квартиры провели кино,
лежишь себе и смотришь!.. Тут досадно
уже старухам делалось – ведь знали:
уж им-то не покажут всё равно…
УЖ ИМ-ТО НЕ ПОКАЖУТ ВСЁ РАВНО,
как вечерами звезды высыпают
над тем двором, куда моё окно
глядит, пока весь двор не засыпает.
Окно моё! Я этот двор моим
не назову, хоть у меня другого
не будет. Все здесь заняты одним —
как бы случайно не узнать друг друга…
Пускай живут за тридевять земель,
и то, мне кажется, знаком я с каждым:
«С какой начинкой эта карамель?
Мы любим с ягодной!» – они мне скажут.
«А этот плащ намневеликоват?
Ацветклицу? Выпробоваливкусно?
Выходитектокрайний?..» – Невпопад
скажу я им: «С начинкой?.. Да. С капустной…»
СКАЖУ Я ВАМ, С НАЧИНКОЙ, ДА С КАПУСТНОЙ
и рыбной, признавались пироги
важнейшею стряпнёй. И в печке русской
румянились нехваткам вопреки.
И главной были в праздники закуской.
А в праздник собирались за столом
все вместе. Пели. Лез калека драться.
Его Пожарник связывал жгутом
и складывал на лавку оклематься,
и о награде намекал потом…
И складывал на лавку оклематься
его Пожарник… Связывал жгутом…
Все вместе пели…
Как пошли клочки
По закоулочкам
Раздавать тычки
Птичкам-курочкам.
И пошли плясать
Птички-курочки!
Эх, родная мать —
Безотцовщина!..
Старухи водку прятали в подолы,
но ставили на стол. Биби при сём
присутствовал, хоть был он невесёлый,
поскольку пить, когда ты за рулём,
нельзя!.. Родные русские глаголы
лились, лились, при детях, над столом.
И я там был, мёд-пиво пил, жевал
капусту. И за старшим братом следом
себя считал, наверное, поэтом
и тоже кровь-любовь зарифмовал.
Ну а всерьёз – в серьёзном мире этом —
милиционером сделаться желал.
МИЛИЦИОНЕРОМ СДЕЛАТЬСЯ ЖЕЛАЛ
Пожарник. Чтоб блюсти устройство.
(«А кто ответит? Пушкин?» – рассуждал.)
И чтобы зря не ждать пожар
для проявления геройства.
И во дворе у каждой из старух
допытывался о происхожденье
и записную книжицу из рук
не выпускал тогда ни на мгновенье.
А про Биби подозревал всегда,
что никакой не дурачок, а вовсе
шпион американский!.. «Вот беда!» —
старухи откликались где-то возле.
К калеке тоже чувствовал свои
претензии, примеривался рьяно…
Потом «вредители!» – сарай сожгли,
в котором задремал калека пьяный.
И он калеку вытащил. А сам
замешкался. Так соблюлись законы
совсем не те, из-за которых к нам
всё время приходили уличкомы.
ВСЁ ВРЕМЯ ПРИХОДИЛИ УЛИЧКОМЫ,
держались будто с нами не знакомы,
держали в сердце подпись и печать.
Всё время разъясненья проводили
и личную корову уводили
или конёк велели с крыши снять.
Всё время приходили землемеры
и участковые милиционеры.
Всё время что-то мерили на глаз.
А глаз хитро прищуривался, цепко:
не выросла ли в огороде репка,
превысив государственный указ.
Тут в космос запустили человека.
Начало эры в середине века
произошло. Теперь мы всё могли!
Нам подчинялись физики законы.
На улицах смеялись уличкомы
и землемеры, жители Земли!
(Но до сих пор оттуда мне слышны
их вздохи: «Лишь бы не было войны!»)
И ЗЕМЛЕМЕРЫ – ЖИТЕЛИ ЗЕМЛИ,
и дурачки, калеки и старухи…
Зачем, доброжелатели мои,
вы сами или слепы, или глухи?
Как не умеем мы узнать в других
себя самих! Или, помимо тела,
себя не знаем? До себя самих
как мало дела нам, как мало дела!
…Когда ещё он имя знал своё
и у начальника служил шофёром
в секретном учреждении, в котором
у служащих сознаньем бытиё
определяется, Биби любил
детей. Во время ожиданий долгих
на ЗИМах, на «Победах» и на «Волгах»
катал их с ветерком и счастлив был.
(Наверно, и меня он брал тогда.)
Ну а потом нагрянула беда,
когда он – с ветерком – возил кататься
начальника с зазнобой… Задавил
ребёнка… На клаксон давил, давил —
би-би!.. Но лик сиятельного старца
из облаков не выглянул и тут.
…Биби! Биби! Тебя играть зовут:
– Биби! – детишки с улицы… Би-би…
Как бесконечны оклики любви…
КАК КРАТКИ ОТКЛИКИ СУДЬБЫ!
Как кротки!
И как слабы:
– Алло! Алло! – гудок короткий.
Но только отгудели – всё тотчас
переменилось. Годы, как солдаты,
идут на нас.
А мы ни в чём не виноваты? —
как виноваты не были ни в чём
калека тот, Пожарник, уличком…
Звени, звени на всех парадах, медь!
Гуди, гуди над каждою могилой.
Да как же их винить, когда жалеть
и то порою не собраться с силой?
Да как их не судить, когда они —
впрямь наши родственнички дорогие,
что быстро отгостили… Отгостили.
Что ж быстро отгостили?! Мы одни
их не забудем. Нас, дай бог – другие.
СТИХ НЕ ЗАБУДЕМ – НАС, ДАЙ БОГ, ДРУГИЕ
накроют с головою времена.
А смыслы улетят, как семена, —
во времена уже совсем другие.
Степной кочевник в землю втопчет их.
На триста лет поздней родится Пушкин.
Мой брат, гуляя дачною опушкой,
отыщет в Слове первородный стих.
Отыщет в Слове первородный стих
мой брат, гуляя дачною опушкой…
На триста лет поздней родится Пушкин.
Степной кочевник в землю втопчет их.
Стих не забудем?.. Но, прекрасный брат мой,
с годами забываешься ты сам,
немым каким-то внемлешь голосам,
не дремлешь над работой безотрадной…
Ах, на Руси не сыщешь городка,
где перечитанным не начиняют
хорей! Уже и хором начинают!
(Она и не прочтёт наверняка…)
И тот герой, которого впустил
всё тот же Пушкин в русскую словесность,





