Читаем Миг единый онлайн бесплатно


Миг единый

Книга И. Герасимова «Миг единый» ставит вопрос о роли личности в системе крупного современного производства, о высоких моральных требованиях, предъявляемых к его руководителю. Книгу составили повести, известные советскому читателю по журнальным публикациям («Миг единый», «Пуск», «Остановка», «Старые долги»). Герои повестей — люди одного поколения, связанные друг с другом сложными личными и должностными отношениями.

Иосиф Абрамович Герасимов

Проза / Советская классическая проза
<p>Миг единый</p><p><strong>МИГ ЕДИНЫЙ</strong></p><p>Пролог</p>

Ничего я не узнавал в этом поселке, да ничего и не осталось здесь от тех давних довоенных лет: деревянные постройки и бараки снесли, воздвигли блочные, панельные да из белого кирпича здания; они не очень-то украсили местность, скорее сделали ее однообразной и схожей со множеством подобных поселков и городков; новые кварталы разрушили старый порядок улиц, и я с большим трудом отыскал, где стоял прежде наш обшитый почернелым тесом, украшенный наличниками, скособочившийся на кирпичном фундаменте, одноэтажный домишко. Теперь там разбили небольшой сквер; что это именно то место, я определил, увидев неподалеку характерную излучину пруда, которую видел ежедневно из окна комнаты в детстве. Мне припомнилось: в десяти минутах ходьбы должна быть проходная завода, так оно и оказалось, только призаводская площадь, управленческое здание и сами проходные — все, все было перестроено, все обрело современный бетонно-стеклянный вид. И еще мне показалось — в скверике сохранились два куста сирени, что росли у нас во дворе подле дровяника, но, может быть, только показалось.

Мы жили в большой, светлой комнате: судя по всему, у старых хозяев этого дома — то ли купцов, то ли мещан, а может быть, и заводских служащих, теперь уж я не помню, но тогда говорили, кому прежде принадлежал дом, — она была гостиной, а затем эта комната в ордере стала значиться как жилая площадь с добавлением — п р о х о д н а я, эпитет этот указывал, что через бывшую гостиную могли проходить по любой надобности и в любое время жильцы соседних двух комнат. В одной из них обитала семья Тарутиных из трех человек: Степана Тимофеевича, квадратного, крепкого и молчаливого мужика с загадочной по тем временам профессией — вальцовщик, его жены «тети Нади» и самого вредного на свете существа — их дочки Лидуни, которая норовила каждый день сотворить мне какую-нибудь пакость: сунуть мимоходом ледяную сосульку в ноги под одеяло или же кинуть на голову котенка, проделывала она это так ловко и незаметно, что родители мои лишь вздрагивали от испуга, не понимая, почему я просыпаюсь с таким криком; а в другой комнате, вернее, в комнатушке, похожей на чулан, но с окном, жила Елена — мой праздник и моя первая в жизни тоска… По утрам я ждал мгновения, когда скрипнет на несмазанных петлях высокая с облупившейся белой краской дверь и в розовой сорочке, спортивных синих рейтузах, перекинув через плечо вафельное полотенце, сжимая в руке мыльницу и зубную щетку, Елена вступит в нашу комнату, осененная распущенными золотистыми волосами, и, сморщив небольшой, вздернутый вверх нос, воскликнет: «С утренним приветом!» — и сожмет при этом левую руку в кулачок «по-спартаковски», как делал это живший на второй половине дома немец Вальтер.

Елена задерживалась на какое-то время у порога, и мне хорошо было ее видно; если это происходило зимой, то ее освещал яркий свет электрической лампочки, висевшей на грязно-сером проводе под потолком, а если летом — то напротив дверей в ее комнату находилось самое большое в доме окно, и в него обильно текли лучи утреннего солнца. Елена казалась мне легкой, чудилось — она может взмахнуть вафельным полотенцем и взлететь, и взгляд ее синих глаз был легкий, первым делом она подмигивала мне, а потом уж кивала отцу, матери и быстро шла через комнату на кухню, где была умывальная раковина; мать провожала ее мягким, близоруким взглядом, а отец словно бы очерчивал глазами упругую фигуру — и мне становилось неловко, потому что я уж начинал понимать такие взгляды.

Все население нашего дома по утрам, с гудком — тогда еще были у заводов свои гудки, наш отличался низким тембром и особой хрипотцой, словно норовил все время откашляться, — уходило на завод, кроме матери, которая шла на трамвайную остановку, чтобы ехать в больницу, где она работала медицинской сестрой, и в доме оставались две враждующие стороны: я и Лидуня, но проходило время, мы собирали свои книжки и тетрадки и чинно направлялись в школу, в один и тот же класс; едва калитка оставалась за нашими спинами, как лицо Лидуни делалось каменным и невозмутимым, она старалась идти на полшага впереди меня, чтобы со стороны могли подумать, будто я ее провожаю, — так, по ее мнению, должны были двигаться по улице  в о с п и т а н н ы е  мальчик и девочка, и, видимо от осознания этого, лицо ее обретало некую величавость; потом уж я сообразил, что Лидуня действовала, лишь подчиняясь семейным заповедям своей матери — тети Нади; первая из этих заповедей гласила: «сор из избы не выносить», а вторую я сам не раз слышал, — видимо, у тети Нади она была в особом почете, и потому она так часто ее повторяла: «На глазах блюди себя и с кем попало не водись!»

С той поры сохранились в моей памяти вот эти утренние сборы в доме, да еще запах вкусной еды по утрам в выходные и праздничные дни, который доносился из большой, общей для всех жильцов кухни, и среди этих запахов особо выделялся аромат жареных, из кислого теста пышек, которые и были в те времена вместе с «постным» сахаром настоящей праздничной едой, и еще помню летние вечера на берегу пруда, где собирались группами рабочие, рассаживались по травяным откосам и играли на деньги в лото, и в игре этой бойче всех вели себя женщины, мужчины же азарт проявляли редко, но играть любили, а осенью весь поселок хрустел капустными кочерыжками — капусту обильно заготовляли на зиму, солили, мариновали, и хозяйки делились друг с другом секретами приготовления. Наверное, если постараться, то многое можно вспомнить, хотя здесь прошла лишь часть моего детства, но что никогда не исчезало из памяти, приютившись где-то в дальнем уголке ее, — страшная и неразгаданная во многом история с Еленой, или, как называла ее мама, «Ленушкой», и когда произносила это имя, то мягко пришептывала.

Наверное, были у нас дни, когда мы подолгу оставались вместе, даже обязательно были, и я что-то припоминаю, как ходили в кино, как добродушно приставали в клубе к ней парни, а она, смеясь, отмахивалась, и слышалось за ней презрительное: «недотрога», а мне это нравилось, и я гордился, что нахожусь рядом с ней. Но хорошо помню только тот морозный день марта, когда мы оба остались в доме — я по болезни, а она по каким-то своим причинам, и поначалу Ленушка все ходила по нашей проходной комнате, скрестив руки на груди — у нее была такая привычка, — и с тоской поглядывала за широкое окно, где застыли под солнцем проклюнувшиеся от теплых ветров, а ныне прихваченные морозцем ручьи, на черный лед пруда — он всегда у нас был черным, как и пролежавший несколько дней снег, — и яркое небо, и от этого ее хождения мне становилось тревожно, потому что прежде ее такой — ушедшей в себя — я не видел.

Я сидел за обеденным столом, покрытым старой клеенкой, на которой остались следы несмываемых чернильных пятен, круги от кастрюль и сковородок, и пытался что-то рисовать в альбоме, как услышал за своей спиной раздраженное:

«Да кто же так рисует!.. Ох ты господи, и карандаша-то как следует держать не умеет. Тоже мне, пролетарий всех стран!»

Злость не шла ей, исказила ее лицо, глаза потемнели, губы стали косыми, и я невольно отшатнулся, словно испугался, что Ленушка может ударить, и она это сразу почувствовала, пригасила раздражение в себе, и, чтобы, видимо, сгладить неловкость, потянулась к моей руке, и еще грубовато сказала: «Дай-ка!» — и взяла карандаш. «Смотри!.. Вот как линию вести надо».

Она склонилась надо мной, ее золотистые волосы коснулись щеки, и от этой ласки отступило все остальное, я только следил за ее рукой, как вела она линию по бумаге, и чувствовал ее рядом, и было мне от этого хорошо.

«Вот так рисуют, так…» — сказала она и откинула карандаш, и только тогда я разглядел ее руку по-настоящему; может быть, я и раньше обращал внимание на ее пальцы, но не вглядывался в них, и хорошо разглядел их только сейчас — это были длинные, гибкие пальцы, иссеченные зарубцевавшимися ссадинами и следами от порезов и ожогов, на них словно бы была вторая кожа, местами грубая, заскорузлая, и сквозь нее проглядывала другая — нежная, даже холеная, — они очень хорошо мне запомнились, эти руки. В какое-то мгновение она порывисто прижала мою голову к себе, и я чуть не задохнулся от терпкого и сладкого запаха ее тела.

«Милый ты мой шкет, — пробормотала она. — Ох, как тошно-то мне, тошно… Помру я скоро. А как же не хочется…»

Я оттолкнул ее, взглянул в глаза, но она не плакала, глаза были строги и обращены куда-то за окно, в солнечную и грязно-синюю даль. Что она там видела или высматривала?.. Но длилось это недолго, Ленушка вдруг рассмеялась, и смех этот вовсе не был нервным или вызывающим; я проследил за ее взглядом и увидел: посреди застывшей темно-синей лужи стоит Митяй — наш поселковый пьяница — в стареньком, затертом пальто и дырявой шапке-ушанке и пытается сделать шаг, да никак не может, ноги его скользят, и сам он шатается, но не падает — получалось у него нечто ходьбы на месте, и мне тоже стало смешно, и я расхохотался, а Митяй, будто услышал смех, сжал грязный кулак и погрозил в сторону нашего дома и тут же решительно шагнул на твердую дорогу. Это нас еще больше развеселило, и Ленушка сказала:

«Ну их всех к черту, шкет. Давай чай пить. Хочешь, я постного сахара наварю?»

Спустя некоторое время мы сидели за столом и блаженствовали, откусывая от серых сладких кусков, запивали их чаем, и Елена говорила со мной, она говорила так, будто я был взрослым парнем, и это-то больше всего мне нравилось.

«Что же дальше? — спрашивала она и склоняла голову, словно прислушивалась. — Нет, вот ты только подумай и прикинь: что же дальше?.. Это каждый должен спрашивать себя. Ты сейчас сидишь, пьешь чай, а должен думать: чего же мне в этой жизни еще надо и чего хотел бы добиться? Ты, когда подрастешь, что собираешься делать?»

И я отвечал:

«На завод пойду».

Я отвечал искренне, потому что в это твердо верил, и не только из-за того, что отец мой был заводским рабочим и у нас в поселке, кто ни рос, все считали, что дорога у них одна — через проходную за большую кирпичную стену, но еще и потому, что завод был для меня понятием необыкновенным, о нем говорили в нашем доме большей частью как о существе живом, и машины воспринимались мной как существа живые, — ну, видимо, как лошади или быки, — а там, подле этих живых существ, шла загадочная и заманчивая для меня жизнь, которую я еще своими глазами не наблюдал, хотя и слышал о ней повседневно.

Елена поморщилась.

«На завод, на завод, — пробурчала она. — А почему обязательно на завод?.. Других мест, что ли, нету?.. Мир такой большой, а у тебя он с версту, да и только».

«Но ведь ты ж пошла на завод».

«Конечно, — кивнула она. — Но мне это надо было… Понимаешь, м н е, не какому-то там дяде Пете, или ячейке, или комитету — мне самой. Сама выбрала, сама и пошла, а не пошла бы, уважать себя перестала…»

«Ну, и я сам».

«Нет, — покачала она головой, — ты не сам, ты  к а к  в с е… Вот в чем штука, шкет…»

Наверное, еще мы о чем-то говорили, ведь у нас был по-настоящему  с е р ь е з н ы й  разговор, может быть даже первый в моей жизни, и я запомнил Ленушкин строгий и требовательный, совсем не легкий, как казалась мне прежде, взгляд и то, что за окном стоял синий, с морозцем день…

А потом, скорее всего это было в конце марта, когда опять налетели на поселок теплые ветры, погнали по мостовым ручьи, и засверкали, залучились в колдобинах лужи, и я бежал через них, возвращаясь то ли из школы, то ли с кружка домой и уж достиг было калитки, как меня окликнули:

«Эй, Уголек, погоди-ка!»

Я обернулся на голос и увидел человека, стоящего на припеке возле тесовой стены нашего дома, он был в кожаной залихватской кепке, в сером полупальто с боковыми карманами, и в них глубоко были засунуты руки, и еще из его одежды бросались в глаза мягкие, падающие гармошкой хромовые сапоги, — он был не наш, не поселковый, я бы мог поручиться, что не наш, хотя поселковые модники носили такие же полупальто, и кепки, и сапоги, но у этого они были как бы на два-три порядка повыше качеством, и лицом он был загорелый, с серыми, веселыми глазами и сразу мне чем-то понравился, стоял небрежно, перекатывая в губах длинную, крепкую папироску. Я было подумал, что он обознался, никто меня «Угольком» не называл, и только поздней понял, что придумал он эту кличку на ходу, увидев мои черные волосы.

Я подошел, и тогда он, не меняя позы, спросил:

«В этом доме живешь?»

«Ага!»

«Елену знаешь?»

«Ага!»

Он помешкал, потом нехотя, будто это стоило ему больших трудов, откинулся от стенки, вынул руки из карманов, они были обтянуты тонкими черными перчатками, снимать он их не стал, а достал из бокового кармана записную книжицу, карандаш, быстро что-то начеркал на бумаге и, вырвав листок, протянул мне:

«На-ка снеси!»

«Да ее дома нет», — сказал я, потому что знал: со смены наши придут еще только через час.

«Дома, — уверенно ответил он. — И пусть ответ напишет. Я вон там буду… Во-он возле пруда, где дерево корявое, понял?.. Ну, так пш-шел!» — подогнал он.

Как-то у него все это ладно получалось, и я с охотой, чтоб угодить ему, рванулся с места, и влетел в кухню, и там увидел Елену, она сидела за столом и возилась с вареной в мундире картошкой, осторожно снимала с нее кожицу; картошка, видимо, еще была горяча, и она, дуя на нее, перебрасывала с руки на руку.

«А ты и вправду тут! — воскликнул я. — Чего так рано?»

«Так пришлось», — ответила она неопределенно.

Тогда я поспешил, почему-то веря, что должен доставить ей своим сообщением радость, протянул записку, сказал:

«А на-ка тебе письмецо от одного дяденьки».

Она откинула картошку, так и не откусив от нее, взяла у меня записку, развернула, прочла, и я увидел, как у нее остановились глаза — вот другого сравнения я подобрать не могу, они именно остановились, словно замерли на одной точке, и в них на какое-то время образовалась пустота, потом они снова ожили и лихорадочно снова пробежали по тексту. Елена смяла записку и сунула ее в огонь шумевшего примуса.

«Это же надо, — сказала она, глядя на меня, — надо же… чтоб именно ты-то ее принес».

«Он ответа ждет», — сказал я.

«А пошел!…» — вдруг резко сказала она и быстро вышла из кухни; я не знал, что делать, смотрел ей вслед, да так и не решив, бежать ли за ней, сел к столу и принялся за картошку.

Елена не выходила из своей комнаты, а через час стали возвращаться со смены жильцы дома, и он наполнился разнообразными звуками: кряхтением, стонами, стуком посуды, перекличкой голосов…

Похожие книги