Читаем Междуморье онлайн бесплатно
ЗЕМОВИТ ЩЕРЕК
МЕЖДУМОРЬЕ
Путешествия через реальную и воображаемую
Центральную Европу
Издательство CZARNE 2017
Перевод: Марченко Владимир Борисович, 2019
ЛЕГЕНДА: ЗОНЫ ПРИТЯЗАНИЙ КРАЙНИХ НАЦИОНАЛИСТОВ
| Великая Молдавия | Великая Черногория |
| Великая Чехия | Великая Греция |
| Великая Македония | Великая Венгрия |
| Великая Хорватия | Великая Югославия |
| Великая Финляндия | Великая Словения |
| Великая Болгария | Великая Польша |
| Великая Украина | Великая Албания |
| Великая Словакия | Великая Румыния |
| Великая Литва | Великая Сербия |
| Наиболее важные спорные местности | Притязания Германии, России и Турции |
| не указаны, поскольку выходят далеко за рамки этой карты |
Томаш Зарицкий в беседе с Катаржиной Котыньской,
РОДИТЕЛЯМ, СЕСТРЕ И КАЕ
Приветы с Конца истории
Боюсь, это был Берлин.
В метро некий тип, который одновременно мог быть и скинхедом, и деятелем ЛГБТ-сообщества, слушал музыку через наушники и плакал. Если он был скином, то, представлял я себе, наверняка он слушает какие-то песни о падении Берлина в сорок пятом и о самоубийстве фюрера. Ну а если ЛГБТ, то уж точно Erasure
Я проехал свою станцию, так что пришлось возвращаться.
Шел я со стороны Бернауэр Штрассе вниз, к площади Розенталя. Через Пренцлауэр Берг, который, по правде, является концом истории. Пренцлауэр Берг, как все считают, это лучшее на всем континенте место для жизни и размножения.
Боже, Боже, ну как же здесь было спокойно и легко. О, какой же невыносимой была здесь легкость бытия. По вылизанным улицам, искусственным образом то тут, то там, исключительно ради настроения, загрязненным, сновали семейства с колясками со всего света.
Некая англофонская семья, выглядящая, словно с картинки, купила у бедно одетого человека газету, редактируемую и продаваемую бездомными, после чего – улыбаясь широко и добродушно – практически на глазах этого бездомного – вывалила ее в корзину для мусора и отправилась дальше выглядеть словно с картинки.
Говорили по-английски, а там – по-французски, еще где-то по-нидерландски, по-польски, по-русски, по-испански, по-итальянски. Немецкий язык все это сгребал в одну кучу. Очень так осторожненько сгребал, на всякий случай, чтобы его, не обвинили в Бог весть чем.
В парках дети радостно бесились между валяющимися на траве телами. Тела, одно так, другое эдак, лежали разбросанными на зеленом: тела белые, розовые, желтоватые, смугловатые, темные, черные. Голые, ухоженные ступни лениво шевелили пальцами. Рядом стояла снятая обувь: low cut, высокая, с язычками, без язычков, японки, тенниски, сабо, сандалии.
На улицах: ни слишком узких, ни слишком широких, таких, что в самый раз, в самый раз затененных деревьями – разложились лавчонки. Тут тебе вьетнамец, там француз, вот тебе завтрак, а здесь – обед, где-то там – ужин, а вот здесь: вечернее пиво, винцо. Столики на улицах, велосипеды у столбиков – и практически никто не вешает замки. Люди ходили туда-сюда, но никуда не спешили. Их было много, но никто не толпился. Спокойная и ленивая жизнь катилась себе на этом давнем Осте, в восточной части Берлина – потому что когда-то здесь был восточный Берлин, а потом его полностью переделали под себя джентри: состоятельные и неспешные
Здесь находился конец истории, всего лишь в часе езды от польской границы. Если не считать реки и истории – ничем от Польши не отделенный.
Берлин функционировал. Здесь все функционировало. Автомобили останавливались перед пешеходными переходами. Граждане считали себя ответственными, и все массово поддерживали демократию. Здесь, чего уж там говорить, конец истории мог продолжаться и продолжаться. До самого конца времен. Люди соглашались с немецким общественным договором и соответственным стилем жизни. Ну, по крайней мере, большинство. Жизнь катилась в ритме, приспособленном к капиталистическому идеалу. И она прекрасно ему соответствовала. Утром в подземке, надземке и трамваях сидели люди, едущие на работу, и они не выглядели особо уж придавленными тем не знающим счастья, известным на востоке Европы, невыносимым бременем бытия. Другие ездили на работу на велосипедах или – на чрезвычайно ответственных, не слишком отравляющих атмосферу - малолитражных городских автомобильчиках. Ах. На работе долбались, понятное дело, рационально и эффективно, а потом, наполненные удовлетворением, возвращались по домам, чтобы предатьс, ах, своим увлечениям.
Ну что же, все красиво и замечательно.
Я глядел на эту немецкую идиллию, на этих людей, каждый из которых выхаживал собственный стиль жизни, одежды, речи, поведения – и вроде не к чему было прицепиться, только меня все время разводило на ха-ха. И я смеялся, осознавая собственное варварство. Я смеялся с полным осознанием того, что этот мой смех – это кирпичик, вложенный в громадную троллерскую осадную машину, которую к рациональному и прагматичному Западу приставляет Россия.
Сам ведь я не был до конца частью Запада. То есть, немножко и был, но моя периферийность, мое положение "между" обрекало меня на этот хохот тролля. А мое периферийное западничество – на угрызения совести по этой причине.
Еще у меня имелись угрызения совести, когда я с весельем вспоминал, что мне один немецкий знакомый либерал (а как же еще!), признался, будучи слегка подшофе: что в своем гиперлиберализме и декларируемой дружбе в отношении всех и вся они так же послушны власти, как всегда бывали послушными в своей истории. И у меня имелись угрызения, потому что меня вечно тошнило от польского правого повествования, которое предполагает, что Германия, чего бы там не было, для Польши всегда останется синонимом сатаны. Драконом. Меня вечно бесило, когда я слышал извечное польское: "Как осень сменяется летом, никогда немец не станет поляку братом". Только меня и бесило, и ржать хотелось, а вот поделать ничего с этим не мог.
Southern Accents
А потом обо всем том же я думал, к примеру, на пограничном переходе между Сербской Республикой в Боснии и собственно Сербией. То была ранняя, но жаркая весна, и мы крутились по Балканам, все глубже врезаясь в нечто, что, как с укором писал Божидар Езерник, длительное время западными путешественниками определялось как "дикая Европа". Чем дальше на юг, тем чаще перед пивными стояли столики, а за столиками высиживали орлы, пьющие дешевый кофе и чай, и – с немецкой точки зрения, с точки зрения того самого порядочного, рационального и желающего всем добра в последние десятилетия, ради отличия, Берлина – просирали время собственной жизни так, что гай гудел и обломки летели.
С утра до вечера. Кофе, сигарета, разговор, кофе, сигарета, разговор, смех, жалоба, жалоба, кофе, сигарета, разговор, жалоба.
Мы договаривались встретиться. Наши собеседники, когда мы им звонили, сразу же предупреждали, что у них нет времени, что работы невпроворот, что в течение нескольких ближайших часов нет ни малейшего шанса встретиться, и откладывали трубки, после чего, как будто ничего и не было, минут через двадцать высылали эсэмэску с текстом: "так где вы сидите?", приходили в течение следующих десяти минут, а потом пару часов болтали словно нанятые, так что нам уже приходилось выдумывать какие-нибудь причины, чтобы смыться. Хотя всем нам это чертовски нравилось.
А вокруг текла жизнь. Спокойно и в собственном ритме. В Баня Луке люди сидели в крупном садике неподалеку от небольшой площади, на которой стояли отливки голов павших во время Второй Мировой войны героев. Выглядело это довольно-таки кошмарно, словно эти головы насадили на колья. В Мостаре народ сидел по обеим сторонам города – боснийской и хорватской. Хорваты сидели за столиками в садиках среди модернистских югославских жилых блочных домов и жаловались на босняков, что те, мол, сидят и ничего не делают. Босняки сидели среди старых и отстроенных стен оставшегося от турок старого города. Они одни ни на кого не жаловались, по крайней мере – не открыто. А если открыто, то только лишь на националистов. Потому что в Боснии мусульмане были – парадоксально – наиболее проевропейскими, это они – по крайней мере, номинально – наиболее ревностно провозглашали привязанность к европейским ценностям, даже если интерпретировали их точно так же ошибочно, как поляки, когда вступали в ЕС. Босняки были настроены антинационалистически, поскольку их тождественность в большей степени опиралась на религиозном, а не национальном вопросе, и в то же самое время эта религия в Боснии пока что была настолько слабой, что не сотворила собственной hard-версии (хотя процесс этот уже начинался). Да, босняки были проевропейскими, потому что их определяло, скорее, то, чем они не были, нежели то, чем были. А они не были ни сербами, ни хорватами. Хотя и у сербов, и у хорватов на эту тему имелся собственный взгляд, так как они считали босняков своими отуреченными родичами. Босняки, наверняка, могли бы в самой полной степени оставаться югославами, но Югославия распалась, а югославский флаг в ходе этого распада забрали себе сербы. Так что боснякам осталось только лишь развешивание то тут, то там портретов Тито, иногда даже рядом с оправленной в рамку шахадой[1] или гравюрой, изображающей Мекку. Так что, с босняками было, похоже, немного так же, как с польским средним классом, тем самым, либеральным, который враги называли "леммингами": они попросту ждали висящую где-то там, на горизонте, такую привлекательную европейскую тождественность и европейские учреждения, чтобы они пришли и устроили за них все дела с государством, тождественностью, с будущим и вообше – со всем. А ожидая – пытались как-то жить. А поскольку это же юг – потому да, сидели. В Сараево – в старой, еще турецкой части, и той, которую достроили австрийцы, пока им там Гаврило Принцип не убил эрцгерцога Фердинанда. Сегодня снимки Фердинанда продаются в старой чаршие[2] на хипстерских[3] сумках. Все это было приблизительно так же, как если бы в "Захенте"[4] продавали тряпичные сумки с портретами Нарутовича[5] и находили это забавным. Сидели и в восточном Сараево, запущенном и довольно жутком, населенном сербами и забытом всем остальным миром. Восточное Сараево второе, альтернативное Сараево, было чем-то, скажем, типа альтернативного Кракова, состоящего из одного Курдванува[6], или же второй Варшавой с центром в Хомичувке[7]. И так далее. Здесь сразу начинался несколько иной мир, переполненный дымом от сжигаемых весной трав, плакатами, прославляющими сербскую национальную идею, и полицейских, случайным образом проверяющих автомобили.
В одну из пивных при пустой пешеходной улице пришла черноволосая девушка с очень таинственным выражением лица, заказала кофе и приглушенным голосом начала оговаривать какие-то таинственные дела с официанткой. Эту последнюю процесс поглотил полностью, и официантка перестала официантить. По крайней степени, на сербской стороне девушки в пивных сидели, потому что с другой, боснийской стороны – гораздо реже. И уж наверняка в чаршие в течение дня. Хотя это никакое не правило, потому что уже вечером в заведении, называющемся "Кино Босна" они сидели, и от ракии в головах у них кружилось точно так же, как и у мужиков. Боже, что это было за местечко. Между занятыми кучами народу столиками в густых облаках дыма крутились музыканты с аккордеоном, трубой и так далее, с банкнотами, которые выпивающие совали им за ремни, в карманы и куда только удавалось, и врезали они традиционные песни, под которые все прыгали.
Боже, как я жалел, что поляки не знают собственных песен. Что они отпираются от собственного происхождения, от собственного прошлого. От своей крестьянскости. Или же трактуют ее как повод для стыда и обзываются "селюками", либо идут в другую сторону и гундосят про Якуба Шелю[8]. Точно так же как украинцы – про Шухевича[9].
Как-то раз в Люблине я был на мероприятии, на которое пригласили народных певцов из Келецкого воеводства. Хипстеры поначалу не врубались, что делать, но уже через пару минут танцевали как сумасшедшие. Матерь Божья Меджугорская[10], как же это было красиво. С каким облегчением отбрасывали они стыд своих родственников, которые из деревни вошли в города, и они, словно безумные, танцевали под музыку своих корней. Это был один из лучших виденных мною праздников.
А утром пришло похмелье. И снова все было как всегда.



