Читаем Мальчик с флейтой онлайн бесплатно


Мальчик с флейтой

СПРАВКА ОБ АВТОРЕАлександр Чарльз Ноубл получил образование в Южной Африке и начал свою журналистскую деятельность в возрасте семнадцати лет репортером в одной из ежедневных газет Йоханнесбурга. Впоследствии он сотрудничал в газетах некоторых больших городов ЮАР и Родезии. В настоящее время А. Ноубл работает в Лондоне, в южноафриканском газетном агентстве. Роман «Мальчик с флейтой» — первое художественное произведение А. Ноубла — вышел в 1962 году в Лондоне, в издательстве «Артур Баркер».

Александр Чарльз Ноубл

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Александр Ноубл</p><p>Мальчик с флейтой</p><p>I</p>

Мальчик был зулус. В тысяча девятьсот сорок восьмом ему шел одиннадцатый год. Он выглядел младше, и не столько из-за худенького ребячьего тела на тонких голенастых ногах с непомерными коленными чашечками, сколько из-за больших, младенчески наивных глаз, хотя научиться хитрить в Африке на одиннадцатом году жизни самое обычное дело, если ты «цветной» или черный.

Тимоти Маквин, по прозвищу «Шиллинг», весело насвистывал на своей игемфе[1], шлепая вниз по улице, и за ним на раскаленном от солнца буром уличном песке оставались следы всех десяти растопыренных пальцев его босых ног.

Был третий час пополудни. Изнуряющее солнце — стояла самая середина лета — сжигало волнистые равнины Трансвааля. Бракплатц сносил жару с привычной покорностью и равнодушно ждал часа, когда зайдет солнце. Густая тень от камедных деревьев, вздымавших свои ветви высоко в небо, защищала тесно сгрудившийся одноэтажный городишко от ослепительного солнца. Только тонкий шпиль голландской реформатской церкви непоколебимо противостоял полуденному зною. Лицо городишка лучше всего определяла заправочная станция на главной улице; две старомодные бензоколонки, выкрашенные в красное и увенчанные стеклянными шарами, простирали к приезжим резиновые руки-шланги и как бы говорили: видите, доброе старое время еще не ушло, и не так уж оно плохо.

Шиллинг был мечтатель, но вовсе не беззаботный. Он был чуток и восприимчив к окружающему. Он только в последний раз на одну минуточку нарушит свой путь, только пройдется по кругу в танце, вот так, раскачиваясь вперед и назад… Пальцы стремительно забегали по тростниковой дудочке.

Хватит!

Он опустил руку, прижал к себе инструмент. Хватит. Мимо полицейского участка на главной улице Бракплатца лучше всего пройти, сохраняя полную тишину, пока не окажешься на безопасном расстоянии.

Эту привычку он перенял от дяди Никодемуса, брата его матери, который играл на концертине и носил крахмальную сорочку. Его дядя сочинял музыку — музыку, которую и он, Тимоти, тоже постоянно слышит в ветре, поющем в ветвях деревьев.

Но всему свое время, и улица под окнами полицейского участка не место для музыки. Зачем привлекать внимание? Лучше не искушать судьбу и скромно пройти мимо этого здания с оранжево-бело-синим флагом Южной Африки. Разве белые не приподнимают друг перед другом шляпу при встрече, даже если не испытывают при этом один к другому ни привязанности, ни уважения? Простая учтивость.

А это тоже простая учтивость, что он опускает свирель, когда проходит мимо обтянутых проволочной сеткой в ромбик садовых ворот, придающих красному кирпичному зданию безобидный вид загородного коттеджа? Он не ускорил шага. Он не испытывал страха. Но он хранил тишину, шел с широко раскрытыми глазами, помня дядюшкин урок, хотя, вообще-то говоря, тот и не думал специально учить мальчика, а просто сам как-то однажды подал пример. Это было, когда они с дядей Никодемусом отправились в субботу навестить тетушку Рози. Всю дорогу от самой железнодорожной станции они наигрывали в такт шагам разные мелодии. На полицейский участок приходились как раз последние пятьдесят тактов композиции, Тимоти прекрасно знал это, со счета он бы не сбился. Вдруг концертина дядюшки Никодемуса с протяжным вздохом выпустила всю свою хроматическую гамму, и все пятьдесят шагов были пройдены без единого звука. Потом дядюшка отважился взять на пробу одну-две ноты, прозвучавшие будто вздох облегчения, и уж только после этого снова разразился мажорным та-ри-ра-ди-да, под которое ноги африканца могут не уставать хоть целую вечность.

Маленький Шиллинг дожидался концертины, прежде чем поднести к губам свою свирельку. Когда он играл, тень досады — какое-то грустное нетерпение на лице — показывала, что в нем звучит еще столько тем, что еще так много остается за пределами его исполнительских возможностей! Просто он не знал, как постичь то неведомое, что он так хорошо ощущает всем своим существом.

Получалось, что он как бы попался в ловушку со своими пальцами артиста и сверхчувствительными губами, в ловушку к той самой наивности, что воплотила в нем с такой полнотой весь облик простодушного дитя Африки.

…А сегодня он должен был пройти мимо полицейского участка один. Тимоти смотрел прямо перед собой. Он не считал шагов, он привычно отмерил ровно пятьдесят и тогда энергичным жестом поднес к губам свирель. И снова зазвучала чистая, нежная мелодия. Черный, блестящий на солнце Пан, хозяин земли…

Даже греческая лавка на углу не отвлекла его. Он просто скользнул взглядом по фруктам, окруженным бутылками подкрашенной минеральной воды, по подносам с плавившимися на солнце глазированными пирожными, по липкой пирамиде из ломтей дыни, возвышающейся над лужицей густого сиропа, которым она истекала, по разбросанным как придется американским комиксам с идущими на таран «спадами» и «фоккерами»[2] минувших войн на кричащих обложках и космическими птеродактилями, расстреливающими из лучевых пулеметов беспомощных землян в войнах грядущих.

Он промаршировал мимо. У него дело, он должен спешить. Он под музыку прошел мимо универсальной торговли «Фермаак». Оштукатуренные колонны веранды перед фасадом вылезали почти на мостовую, они поддерживали рифленый навес над зеркальными витринами с выставленными там напоказ тканями, головными уборами, одеждой, кухонной утварью, опрыскивателями, садовым инвентарем, семенами, красками, вареньем, школьными учебниками, обувью, галстуками, игрушками — полным набором имущества для сельского домохозяина.

Вот и магазин позади. Теперь быстрее до перекрестка, и там налево, чтобы не проходить мимо голландской реформатской церкви, венчающей холм справа.

Ему надо дойти до старого фермерского дома с фронтоном над приветливым белым фасадом и широкими открытыми верандами на три остальные стороны. Этот дом был построен здесь еще семейством Моллеров, основавших Бракплатц. Дом стоял отступя от дороги, в глубине участка, откуда лучше всего просматривались два акра принадлежавшей ему земли, и держался гордо, как и подобает старожилу, обосновавшемуся в этих краях задолго до того, как на двух тысячах моргенов вокруг стала расти деревушка.

С фасада участок был обнесен проволочной изгородью. Бетонная дорожка к террасе перед домом начиналась сразу же от узкой, в ширину плеч, калитки с медной табличкой. «Д-р Я. С. Вреде» — скромно значилось на ней. Подальше вдоль изгороди, там, где участок граничил с соседями, двухстворчатые ворота вели к гаражу.

Прелесть парку придавали тенистые деревья перед домом, построенным в смешанном туземно-голландском стиле. В остальном участку не хватало ухоженности и изящества. На небрежно разбитых прямоугольниках газонов резали глаз грязно-коричневые клумбы, кое-как засаженные кустами и беспорядочно натыканными цветами. Не хватило здесь воображения и на большее, чем заняться выращиванием подсолнухов, бессильно и неграциозно согнувшихся под тяжестью собственных голов. Очевидно, доктор полагал, что щедрая поливка — вот все, что от него требует его земля.

Шиллинг не обращал на это внимания, он принимал здесь все как есть. Он мерил доктора совсем другой меркой. Он знал, что там, где деревья шепчутся над домом, с ним происходит что-то особенное, всегда зовущее его вернуться.

Он привычно прошел мимо калитки с табличкой, не доискиваясь, почему люди его цвета кожи входят в дома белых с черного хода или через боковую дверь, и остановился в конце забора. Он потянулся, открыл ворота, запиравшиеся изнутри на крючок, проскользнул в них и аккуратно опустил крючок на место.

По дорожке между домом и гаражом Шиллинг прошел на задний двор и постучал в дверь крохотной пристройки, где жила тетушка Рози, и у него сразу же громко заколотилось сердце. Он любил тетю Рози, сестру своей матери. Он знал, сейчас она радостно вскрикнет и будет смеяться, говорить, теребить его, прижимать к себе, как всегда. «Входи, мой мальчик, добро пожаловать!» И станет сыпать словами, смеяться, подталкивать его в комнату.

Тетушка Рози — маленького роста. Девочкой, еще когда она жила в Зулуленде, она была кругленькой и крепкой. Но потом оказалось, что она не такая, как все, и что у нее не может быть детей. Ее фигура так и не обрела пышных женских форм или хотя бы простой солидности, и это делало тетушку Рози похожей на девочку-подростка, маленькое худощавое созданьице. С годами у нее исчезло и то, что было. Грудь стала плоской, щеки сморщились, лоб собрался в глубокие морщины. Ее внешность давала даже некоторым повод искать в ней — ошибочно, конечно, — отпрыска бушменов, допускающих кровосмешение. Но какой бы ни была она сморщенной и маленькой, в ее сердце вмещалось ничуть не меньше великодушия, чем в самой общительной зулусской матери семейства.

Она подала мальчику чашку кислого молока.

— Удивительный ты какой-то! — радостно приговаривала она, наслаждаясь тем, что он пришел и она видит его. — Ни шагу-то без музыки, ай-ай-ай, вы только подумайте, совсем как мой непутевый братец… этот Никодемус… Он тоже ни шагу без музыки. — Начав говорить или смеяться, она уже не могла остановиться, ее будто разбирало всю изнутри. — Совсем как Никодемус… этот… ай-ай-ай… Но он-то у нас глупый! — Она изучающе глядела на Шиллинга и добавила уже серьезно: — Но ты ведь нет? А, мой маленький петушок?

Она суетилась в своей каморке и так и сыпала словами, видя перед собой своего племянника, своего приемного сынка, своего мальчика, веселая и говорливая от этого.

— Он старый ленивый глупец, — повторила она про своего брата. — Но ты ведь не такой, а? Ты ведь у нас не будешь глупцом, мой петушок?

Шиллинг не отвечал. Он пил молоко и большими карими глазами следил за ней из-за фарфоровой чашки с трещиной. «Боже, благослови королеву Викторию», — просила чашка целой стороной. На другой стороне — коричневая трещина в виде печатной буквы «У» рассекала когда-то яркий, но стершийся голубой с золотом гербовый щит с надписью: «Шестьдесят лет правления». Мальчик ничего не говорил. Он был весь внимание и сосредоточенность. Эта чашка хранилась как сокровище пятьдесят лет. Если б он нечаянно уронил ее, он разбил бы то, в чем воплощалось счастье для тетушки Рози.

— Расскажи мне, сын моей сестры, что ты будешь делать, когда станешь мужчиной, — суетливо кудахтала тетушка Рози. — Э-хе-хе, станешь таким, как все вы, будешь себе посиживать в краале, развлекать себя музыкой, вести беседу да попивать пиво, а? А всю работу пусть делают женщины! — И, задумавшись, она серьезно добавила: — Что ж, правильно, так оно и должно быть.

Она сравнивала мысленно свою и его жизнь. Он совсем другой. Он был как и они, взрослые, и все-таки не похож на них; как Никодемус — и все-таки другой, как будто ему открыто то, что будет, а им только то, что есть.

Она-то знала, что из него получится, уже по тому, каким он был до сих пор. Она знала также, что он слишком деликатный, чтобы показывать свое нетерпение и начать прямо, без околичностей… Она подождала, пока он допил молоко, и тогда сама сказала то, о чем ему давно хотелось спросить:

— Доктора еще нет дома.

— Нет дома? — Он был разочарован.

— Но он вот-вот придет. Не беспокойся, сынок. Немножко терпения. Мы пока посидим. Поговорим.

Она уселась за свою штопку. Единственный вид отдыха, который она могла себе позволить за весь день с рассвета и до восьми вечера, — это штопка, не считая, правда, тех минут, когда она наскоро обедала. Весь день она подметала, смахивала пыль, скоблила, терла, стряпала, накрывала и убирала со стола, чистила столовое серебро, наводила блеск на обувь, мыла окна, стирала, гладила — ох, уже это вечное и неизменное глаженье, конца ему не будет! А помимо и сверх этих прямых обязанностей, еще зорко, по-матерински, опекала доктора, следила, чтобы он не преступал в обращении с туземцами отношений, дозволенных между белыми и черными, Но она не жаловалась на судьбу. Не так уж плох мир. И такова участь женщины. Свое достоинство она с гордостью и удовольствием вкладывала в свой труд.

Шиллинг оглядел каморку тети Рози. Узкая односпальная кровать была внушительно приподнята на три фута над полом и возвышалась на постаменте из кирпичей, они не были скреплены цементом, но уложены, как настоящий фундамент. Высокое ложе оказывает честь владельцу. Кровать была застелена стареньким, но без единого пятнышка стеганым одеялом с набивным узором в викторианском стиле. Рядом стоял комод, из тех, что давным-давно не держат в больших домах, и на нем в виде украшения — сплетенная из цветных шнурков салфеточка, резной деревянный подсвечник и единственная у тетушки Рози книга — библия. Тетушка Рози не знала грамоты, но считала, что для верующего человека библия все равно, как еще кто-то приятный тебе в доме.

Электричества в комнате не было. Здесь все оставалось так, как всегда было в настоящей Африке, когда после коротких сумерек вдруг опускается ночь и сверчки затягивают свой бесконечный пронзительный хор: крикливая электрическая лампочка только нарушает очарование жизни, которое исходит от мягкого огонька свечи.

Шиллинг был не говорлив. Он выражал себя музыкой, но не словами. Тетушке и не надо было его слов, она и так знала, что он бывает счастлив у нее в доме.

Он терпеливо посидел десять минут. Хорошие манеры включают уважение к старшим. Так его учила мать, которая сама всего семь лет назад приехала в город из крааля за четыреста миль отсюда, выше реки Умзимкулу; она была оттуда родом.

Рози понимала его нетерпение.

— Доктор должен скоро прийти, — подбодрила она его. — Поди, сынок, посиди в тенечке и сорви себе персик.

— Хорошо, — сказал он. — Спасибо, тетя.

Три персиковых дерева, усыпанных желтыми плодами, стояли в ряд от флигеля до угла веранды перед домом. Он выбрал себе самый большой и спелый персик и устроился с ним на ступеньках перед дверью в кухню.

Ничто не нарушало покоя вокруг. Даже сизые голуби, смягчавшие воркотней немилосердный полуденный жар, и те примолкли. Он сосал шероховатую косточку персика до тех пор, пока она не стала отдавать горечью, и тогда выплюнул ее на ладонь и выбросил, вытер о штаны пальцы, взял игемфе — он положил ее у ног, пока ел персик, — поднес к губам. Пальцы сами легли на лады, и он выдохнул тихие переливчатые звуки, родившиеся где-то в самой глубине его существа.

Это были его грезы, все, что смутно теснилось в памяти еще с младенчества, еще когда он, свернувшись калачиком, висел в одеяле за спиной у матери, гнувшейся на жнивье, убаюканный ритмичными движениями ее тела.

Похожие книги