Читаем Махмудкины дет онлайн бесплатно
Махмудкины дет
Немирович-Данченко Василий Иванович — известный писатель, сын малоросса и армянки. Родился в 1848 г.; детство провел в походной обстановке в Дагестане и Грузии; учился в Александровском кадетском корпусе в Москве. В конце 1860-х и начале 1870-х годов жил на побережье Белого моря и Ледовитого океана, которое описал в ряде талантливых очерков, появившихся в «Отечественных Записках» и «Вестнике Европы» и вышедших затем отдельными изданиями («За Северным полярным кругом», «Беломоры и Соловки», «У океана», «Лапландия и лапландцы», «На просторе»). Из них особое внимание обратили на себя «Соловки», как заманчивое, крайне идеализированное изображение своеобразной религиозно-промышленной общины. Позже Немирович-Данченко, ведя жизнь туриста, издал целый ряд путевых очерков, посвященных как отдельным местностям России («Даль» — поездка по югу, «В гостях» — поездка по Кавказу, «Крестьянское царство» — описание своеобразного быта Валаама, «Кама и Урал»), так и иностранным государствам («По Германии и Голландии», «Очерки Испании» и др.). Во всех этих очерках он является увлекательным рассказчиком, дающим блестящие описания природы и яркие характеристики нравов. Всего более способствовали известности Немировича-Данченко его хотя и не всегда точные, но колоритные корреспонденции, которые он посылал в «Новое Время» с театра войны 1877 — 78 годов (отд. изд. в переработанном виде, с восстановлением выброшенных военной цензурой мест, под заглавием «Год войны»). Очень читались также его часто смелообличительные корреспонденции из Маньчжурии в японскую войну 1904–1905 годов, печат. в «Русском Слове». Немирович-Данченко принимал личное участие в делах на Шипке и под Плевной, в зимнем переходе через Балканы и получил солдатский Георгиевский крест. Военные впечатления турецкой кампании дали Немировичу-Данченко материал для биографии Скобелева и для романов: «Гроза» (1880), «Плевна и Шипка» (1881), «Вперед» (1883). Эти романы, как и позднейшие романы и очерки: «Цари биржи» (1886), «Кулисы» (1886), «Монах» (1889), «Семья богатырей» (1890), «Под звон колоколов» (1896), «Волчья сыть» (1897), «Братские могилы» (1907), «Бодрые, смелые, сильные. Из летописей освободительного движения» (1907), «Вечная память! Из летописей освободительного движения» (1907) и др. — отличаются интересной фабулой, блеском изложения, но пылкое воображение иногда приводит автора к рискованным эффектам и недостаточному правдоподобию. Гораздо выдержаннее в художественном отношении мелкие рассказы Немировича-Данченко из народного и военного быта, вышедшие отдельными сборниками: «Незаметные герои» (1889), «Святочные рассказы» (1890) и др.; они правдивы и задушевны. Его эффектные по фактуре стихотворения изданы отдельно в Санкт-Петербурге (1882 и 1902). Многие произведения Немировича-Данченко переведены на разные европейские языки. «Избранные стихотворения» Немировича-Данченко изданы московским комитетом грамотности (1895) для народного чтения. В 1911 г. товариществом «Просвящение» предпринято издание сочинений Немировича-Данченко (вышло 16 т.). Часть его сочинений дана в виде приложения к журналу «Природы и Люди». Василий Иванович многие годы путешествовал. В годы русско-турецкой, русско-японской и 1-й мировой войн работал военным корреспондентом. Награжден Георгиевским крестом за личное участие в боях под Плевной. Эмигрировал в 1921 году. Умер в Чехословакии.
Василий Иванович Немирович-Данченко
Приключения / Проза / Русская классическая проза / Прочие приключенияМежду передовыми отрядами русских и турецких войск завязывалась перестрелка.
В тумане можно было различить только смутные массы Балканских гор. Горы казались тучами, на ночь приникшими к земле. Вон где-то далеко-далеко красное пятно мерещится: должно быть, турки разложили костёр, или горит одинокая усадьба. Зорко всматриваются туда казаки, да в этакую мглу, всё равно, ничего не разглядишь.
Стрелять начали с турецкой стороны, наши только ответили. Ни мы, ни они не видели, в кого бьют. Чувство страха сказывалось, туман такой, что вплоть подобраться можно, и солдат не заметит врага. Поневоле при таких обстоятельствах «стреляется». «Слышишь, — дескать, — я не сплю, сторожу, берегись»…
В тяжёлом влажном воздухе гасли выстрелы. Ночь подступала незаметно, окутывая сумерками эту ниву крови. Мало-помалу пропадали из глаз ещё неубранные трупы, валявшиеся на снегу. Изредка только доносился то чей-то стон, то хрипение умирающего коня. Люди были утомлены сегодняшним переходом и вечерним боем, — не до уборки мёртвых тут! Дай Бог отдохнуть до завтра!
— Что, Иван Фомич?.. Новогодняя ночь-то не особенно хороша? — обернулся маленький толстый полковник к длинному майору, у которого рука висела на перевязи…
Они сидели на балконе турецкого дома.
— Да!.. И из дому никаких писем.
— Меня это не особенно беспокоит. Знаю, что такое наша военная почта! А всё-таки хорошо бы, ну хоть одним глазком взглянуть. Чёрт знает! Рождество встретили на Шипке, Новый год — здесь! А там-то теперь — огни горят, дети бегают весёлые. Ваша Александра Петровна со своими у моих теперь. Говорят о нас. Тоже волнуются, отчего это писем нет. А каким тут письмам быть, когда мы всё это время, сломя голову, вперёд лезем. Ну, что ваша рука?
— Мозжит немного.
— Вот вам случай.
— Какой?
— Домой отправиться. Полечиться.
— Ну, это знаете, не вам говорить, не мне слушать.
— Почему?
— Офицеров-то у нас и без того мало осталось. У меня вон в батальоне подпоручики ротами командуют. Да притом, кажется, мы с вами всё время вместе… Ну, вместе и вернёмся… Уж это вы оставьте!
Ночь окутала дали. Мелькали только огоньки в окнах селения. Вот по улице двигается красный факел. В тусклом пятне его, прорезывающемся сквозь туман, багровеет какое-то усатое лицо… Порою в освещённом круге мотается конская голова с насторожившимися ушами.
— Пантелеев! — крикнул полковник по направлению к факелу.
Факел свернул во двор. Скоро перед офицерами фыркал неугомонный степняк, поскрёбывая копытами облежавшийся снег. Казак, сидевший в седле, опустил факел вниз, так что чёрные клубы дыма обвили его руку и медленно, тяжело стали подыматься вверх.
— Куда это ты?
— На ванпосту [Аванпосты — передняя сторожевая линия войска], ваше высокоблагородие!
— Зачем?
— Стрелять начали!
— Поезжай, скажи: если ничего важного нет, чтобы не отвечали туркам. Постреляют, постреляют да и угомонятся. А это ещё кого Бог даёт?
С улицы во двор ввалилось несколько солдат. Пантелеев поднял факел: солдаты окружали кого-то… «Иди-иди, гололобый… Из-за вас, бритых чертей, спокою нет!» — слышалось между ними. Очевидно, они ещё не разглядели своего начальства. «Ну, ну! А то ведь и прикладом подбодрим!»
— Что это, ребята? — поднялся полковник.
— Турку привели. На дороге пымали, он от нас под кустик хоронился.
— Как это под кустик?
— А что перепел… Сел на корточки да кустиком-то и заслонился. Поручик Васильев приказали живым его взять и к вашему высокоблагородию доставить. Махмудкой зовут его.
— Посвети-ка, Пантелеев!
Казак сунул факел в толпу. Под красным светом его выделилось горбоносое лицо со щетинистыми седыми усами. Через лоб краснел шрам недавней раны; надо лбом, грязным комом каким-то, казалась свёрнутая из обрывков палатки чалма. На «Махмудке» был плащ из жёлтого верблюжьего сукна.
— Эге, да это офицер! — обернулся полковник к своему приятелю.
Майор пристально всматривался в него.
— И знакомый ещё. Разве вы не узнаёте? И шрам этот, и на левой руке два пальца обрублены, должно быть. Покажи-ка его левую руку!
Ближайший солдат взял «Махмудку» за руку и поднял её.
— Он и есть. Мехмед-бей… Полковник ихний!
— Жаль. Бежал из плена. Генерал прикажет расстрелять его, пожалуй. Под какую руку попадёшь к нему! Жаль! Ну-ка, ведите его, братцы, ко мне. Один кто-нибудь останься, а остальных двое марш назад!
Мехмед-бея ввели в комнату. Солдат с ружьём стал в дверях.
Турок оказался громадного роста, сутуловатый, широкоплечий. Ему было за пятьдесят. Грустные глаза глядели из-под седых топорщившихся бровей, седые щетинистые усы шевелились, точно ему хотелось сказать что-то, да он удерживался. Ноги были завёрнуты в опанки. Плащ оборван, и в одном места у плеча на нём проступила кровь…
— Что это у него?
— Кириллов за кустиком, ваше высокоблагородие, штычком его нащупал.
— Зачем же это?
— Потому русским языком ему кричали: «Выходи, бритая твоя голова», а он только как кузнечик ножками-то стрекочет. Ну, Кириллов с сердцев его легонько и пырнул. Тады он, Махмудка, из-за кустика вышел. Мы, признаться, хотели его тут приколоть, да поручик приказал сюда вести.
— Семён! Подай стул ему!
Пленный, приложив руку к сердцу, губам и голове, сел. Лицо его стало ещё печальнее; очевидно, ничего хорошего не ждал он от своих новых повелителей… Горбатый большой нос совсем повис теперь над щетинистыми усами. И голова как-то в плечи ушла…
Иван Фомич очень долго служил на нашей Кавказской границе. Там он выучился с грехом пополам говорить по-турецки, так что теперь вовсе не нужно ему было переводчика.
— Мы с вами, кажется, уже знакомы? — обратился он к пленному. — Вы полковник Мехмед-бей?
Турок печально наклонил голову и весь точно осунулся сразу.
— Может быть, это ошибка, я обманываюсь; может быть, вы другое лицо? — подсказывал он.
— Я никогда не лгу! — поднялся пленный. — Вчера я бежал из Казанлыка, сегодня ваши солдаты нашли меня. Пешком уйдёшь недалеко! — грустно усмехнулся он. — Особенно, когда и голова, и нога ранены. А теперь вот ещё плечо.
— Вы знаете, что по обычаям военного времени… — начал было майор, тщетно стараясь принять официальный тон.
— Зачем вы мне говорите это? Сила на вашей стороне, вы победили, — прикажите убить меня. Я знал, на что иду, когда вчера вечером выскользнул из дому офицера, который взял меня к себе. Ну, что же, — я проиграл игру и должен умереть…
Иван Фомич, тронутый тоном пленного, вдруг заговорил с ним мягко.
— Скажите, разве вам дурно было?
— Нет.
— Притесняли вас?
— Офицер, у которого меня поместили, — великодушный человек. Он заставил меня взять его постель, накормил, напоил. Он как брат, а не как враг, обошёлся со мною.
— Боялись вы, что вам в России будет дурно?
— Нет. Я знаю, — русские хорошо обращаются со своими пленными.
— Зачем же вы ушли?
— Какое вам дело? Теперь я в ваших руках, — значит, исполняйте свою обязанность!.. Только поскорее… Поскорее! — и что-то как удержанное рыдание захрипело в горле старого турка.
Он опять наклонил голову низко-низко.
— Что вас ждало впереди? Турки всюду отступают, у вас голод, население подымается с мест и бежит. Не лучше ли было переждать это? Войне скоро конец. Вы вернулись бы домой.
— Домой? А где мой дом тогда будет?..
— Как где?
— Семью мою как найти?.. Я знаю ведь! Из Стамбула приказ есть — всем уходить в Малую Азию. Мои уйдут тоже. Куда? — Как я отыщу их? Эх! — Что говорить напрасно! Я сделал то, что считал своею обязанностью, — исполняйте вы вашу. От смерти не уйдёшь. Что предопределено, то случится. Каждый живёт столько, сколько ему назначено. И не для себя я… — опять оборвался турок и махнул рукою.
— Вы сказали — семья… У меня тоже семья есть! — как-то раздумчиво проговорил Иван Фомич.
— Счастливы вы, значит, что живы и увидите её. Счастливы, что не попали в плен! — вздохнул пленный.
— Вот именно ради семьи вашей я и спрашиваю вас… У вас есть дети?
Турок ещё ниже наклонил голову. С минуту продолжалось молчание.
— У вас много детей? — повторил свой вопрос Иван Фомич.
— Четверо! — тихо прошептал Мехмед-бей.
— Большие?
— Все маленькие… Старшей шесть лет…
— У меня тоже мальчику шесть, — словно про себя проговорил майор.
— Красавица вырастет, — оживился пленный. — Глаза большие, и теперь как огонь жгут… Я её пять месяцев не видел. Плакала, когда уезжал я. Самому маленькому год. На руках у матери оставил его. Они там все, под Адрианополем, живут. У меня хозяйство, виноградники… Там хорошо… Что ж, думал, при мне вырастут, на моих глазах… А тут война эта! Проклятие на тех, кто вызвал её!.. Кому нужна была наша кровь, счастье детей наших? Бог справедлив, — он покарает виновных!
— Да! Кому война нужна? — согласился и Иван Фомич. — У меня вот все и средства — одно жалованье. Убили бы, чем семье жить?
Допрос незаметно перешёл в разговор о семейных делах. Майор переводил полковнику; тот тоже принял участие в пленном.
— Скажите ему, Иван Фомич, что если бы он любил детей своих, так спокойно бы отправился в Россию и, вернувшись через несколько месяцев, воспитал их… Несколько месяцев — срок небольшой, — дети бы ничего не потеряли от этого.
Мехмед-бей печально улыбнулся.
— Если бы наши жёны и семьи знали, что такое русские, они бы спокойно оставались на месте и ждали нас. Продолжали бы заниматься хозяйством, растить детей. А ведь ещё несколько дней, — и всё турецкое бросится вон отсюда. Стоит только вашим отрядам дойти до Гедым-Киоя, и Адрианополь опустеет. Останутся только христиане. Вы спрашивали у меня, — вдруг горячо заговорил он, — зачем я ушёл от того доброго офицера? Для семьи своей ушёл. Чтобы спасти её. Жену спасти, детей сохранить. Вам хорошо говорить. А знаете ли, что будет с ними теперь? Жена со страху бросит дом, хозяйство, сады!.. Их захватит грек какой-нибудь или армянин. Сама она с детьми уедет в Стамбул. Там правительство помочь ей не может: где взять денег? Сотни тысяч семей разорены у нас. Перевезут её на азиатский берег, в Скутари, и забудут там. Что ей делать? Останется одно: дети у меня здоровые, красивые. Продаст она их в чужие гаремы, и бедные скоро забудут даже имя своего отца… Вырастят их — мальчиков, чтобы всю свою жизнь они оставались слугами, девочек — на продажу какому-нибудь богатому старику в Алеппо или Дамаск. Жена погорюет и сама в чей-нибудь гарем уйдёт… Вернусь я через год, — что найду? От детей моих следа не будет, о жене и не слыхал никто. От хозяйства даже пней не останется, и в моём доме станет распоряжаться другой. Вы говорите, зачем ушёл я? Потому что тоска меня мучила… Я всю ночь плакал, прежде чем бежать. Знал, что на смерть иду. Да не всё ли равно теперь — жить или умереть… Если бы удалось, — я бы спас детей; не повезло, — умру… Судьба! Умирать не страшно… Я каждый день видел смерть перед собою и привык ей в лицо смотреть спокойно. Страшно, что они будут беспомощны, голодны, несчастны… Страшно, что близко ведь, — а спасти их нельзя!
И старик турок, уронив голову на руки, зарыдал перед смущёнными офицерами.
Полковник вскочил, прошёлся по комнате, смахнул с глаз что-то, неожиданно выступившее на них, и сам на себя разозлился.
— Чёрт знает что!.. — ворчал он про себя. — Этого только недоставало, чтобы и я бабой стал.
Посмотрел на Ивана Фомича, — тот тоже бледный весь сидит и пальцем по столу какие-то разводы рисует.
— Да, война — тяжёлое, страшное дело! — говорил про себя Иван Фомич, ни к кому не обращаясь.
— Я до войны дома жил, — начал опять турок. — Все дети при мне родились, каждый день я следил за ними внимательным взглядом. Видел, как росли они, как образовывался их ум, от того момента, как они узнавали меня впервые, до того, когда стали говорить… Всё и припоминаю теперь… Ножки у них слабые… Только рты как у голых птенцов в гнезде раскрыты. Кто же им корм принесёт?.. Мать? — Ей самой гибель грозит… Бывало…
И он опять не кончил. Силы не было…
— Совсем, как у нас с вами, Иван Фомич. Совсем, как у нас с вами! — бегал по комнате встревоженный полковник.
— Что ж нам делать пока? Я думаю уж завтра его отправить к генералу?
— Да… Разумеется, завтра…
— Сегодня он пускай с нами!..
— Пускай, пускай… Я велю Семёну постель ему приготовить… Четверо детишек, — вот и толкуй тут!
— А ведь генерал для краткости, пожалуй, расстрелять велит?
— Гм… да… возможно… как наскочишь! Ему о детишках-то не расскажешь…
— Подлое дело это — война, полковник. Самое подлое!
— Ежели с этой стороны… Точно!.. — терялся тот. — Но… мундир, знаете!.. Опять же присяга… Да, ну, их всех к чёрту! До завтра оставим всякие этакие мысли!.. И без того сердце щемит… Спросите у него, пьёт он вино? Вместе ужинать сядем.
Пленный улёгся вместе с полковником и Иваном Фомичом в одной комнате.
Скоро всё затихло. Сначала ещё сквозь туман доносились глухие отголоски выстрелов. Турки не могли успокоиться сразу и, несмотря на то, что наша цепь им не отвечала, продолжали посылать к нам пулю за пулей; но потом и им надоело.
Ночь одна царствовала теперь над миром, окутывая своею влажною тьмой и вершины гор, засыпанных снегами, и мирные ущелья, где словно вымершие стояли брошенный жителями турецкие деревни, и долину, на которой до сих пор лежали тысячи трупов, вперяя в полную тайны и мрака вышину свои недвижные, широко раскрытые очи. Точно они хотели разглядеть в ней что-то, неотступно допрашивались у неба, куда делось то, что ещё утром оживляло их, куда унёсся последний стон их пробитых штыками и пулями грудей?.. И также недоступно, также печально сверху смотрела на них влажная ночь, изредка роняя холодные слёзы на их искажённые лица…
Ивану Фомичу долго не спалось…
Он ворочался под буркой, сбрасывал её с себя и снова натягивал, принимался в десятый раз читать старую газету и кидал её на пол, поглядывал на горбоносого турка, прислушивался к его бреду, старался думать о чём-нибудь другом; но мысль постоянно возвращалась к одному и тому же…





